На ножах
1870
Глава тринадцатая
Собака и ее тень
За стеной, куда скрылись тени, началась шепотом беседа.
— И ты с тем это и пришла сюда, Катя? — внезапно послышалось из-за успокоившихся полос сукна.
Лариса тотчас же узнала голос генеральши Синтяниной.
— Да; я именно с этим пришла, — отвечал ей немножко грубоватый, но искренний голос Форовой, — я давно жду и не дождусь этой благословенной минутки, когда он придет в такой разум, чтоб я могла сказать ему: «прости меня, голубчик Андрюша, я была виновата пред тобою, сама хотела, чтобы ты женился на моей племяннице, ну а теперь каюсь тебе в этом и сама тебя прошу: брось ее, потому что Лариса не стоит путного человека».
— Горячо сказано, Катя.
— Горячо и праведно, моя милая.
— Ну, в таком случае мне остается только порадоваться, что мы с тобой сошлись на его крыльце, что он спит и что ты не можешь исполнить своего намерения.
— Я его непременно исполню, — отвечала Форова.
— Нет, не исполнишь: я уверена, что ты через минуту согласишься, что ты не имеешь никакого права вмешиваться таким образом в их дело.
— Ну, это старая песня; я много слыхала про эти невмешательства и не очень их почитаю. Нет, вмешивайся; если кому желаешь добра, так вмешивайся. А он мне просто жалости достоин.
Слышно было, как Форова сорвала с себя шляпу и бросила ее на стол.
— В этом ты права, — ответила ей тихо Синтянина.
— Да как же не права? Я тебе говорю, сколько я больная лежала да рассуждала про нашу Ларису Платоновну, сколько теперь к мужу в тюрьму по грязи шлепаю, или когда здесь над больным сижу, — все она у меня из головы неидет: что она такое? Нет, ты расскажи мне, пожалуйста, что она такое?
Синтянина промолчала.
— Молчишь, — нетерпеливо молвила Катерина Астафьевна, — это, мать моя, я и сама умею.
— Она… красавица, — сказала Синтянина.
— То есть писанка, которою цацкаются, да поцацкавшись, другому отдают, как писанное яичко на Велик День.
— Что же это позволяет тебе делать на ее счет такие заключения?
— Из чего я так заключаю?.. А вот из этого письмеца, которое мне какой-то благодетель прислал из Москвы. Возьми-ка его да поди к окну, прочитай.
Синтянина встала и через минуту воскликнула:
— Какая низость!
— Да; вот и рассуждай. Вот тебе и красавица. — Гордашка, и тот шлет отказ как шест.
— Анонимное письмо… копия… это все не стоит никакой веры.
— Нет, это верно, да что в самом деле нам себе врать: это так должно быть. Я помню, что встарь говорили: красота без нравов — это приманка без удочки; так оно и есть: подплывает карась, повертится да и уйдет, а там голец толкнется, пескарь губами пошлепает, пока разве какой шершавый ерш хапнет, да уж совсем слопает. Ларка… нет, эта Ларка роковая: твой муж правду говорит, что ее, как калмыцкую лошадь, один калмык переупрямит. В ответ на это замечание послышался только тихий вздох.
— Да, вот видишь ли, и вздохнула? А хочешь ли я тебе скажу, почему ты вздыхаешь? Потому, что ты сама согласна, что в ней, в нашей прекрасной Ларочке, нет ничего достойного любви или уважения.
Синтянина на это не ответила ни слова, а голова Ларисы судорожно оторвалась от спинки кресла и выдвинулась вперед с гневным взором и расширяющимися ноздрями.
Форова не прерывала нити занимающих ее мыслей и продолжала свой разговор.
— Нет, ты не отмалчивайся, — говорила она, — мы здесь одни, нас двух никто третий здесь не слышит, и я у тебя настоятельно спрашиваю: что же, уважаешь разве ты Ларису?
— Уважаю, — решительно ответила Синтянина.
— Лжешь! Ты честная женщина, ты никого не погубила и потому не можешь уважать такую метелицу.
— Она метелица, это правда, но это все оттого только, что она капризна, — отвечала генеральша.
— Да вот изволишь видеть: она только капризна, да пустоголова, а то всем бы взяла.
— Ну извини: у нее есть ум.
— Необыкновенно как умна! Цены себе даже не сложит, клочка не выберет, на какой бы себя повесить! И то бы ей хорошо, а это еще лучше того, ступит шаг да оглянется, пойдет вперед и опять воротится.
— Все это значит только то, что у нее беспокойное воображение.
— Ну, вот выдумай еще теперь беспокойное воображение! Все что-нибудь виновато, только не она сама! А я вам доложу-с одно, дорогая моя Александра Ивановна, что как вы этого ни называйте, — каприз ли это или по-новому беспокойное воображение, а с этим жить нельзя!
Генеральша пожала плечами и отвечала:
— Однако же люди живут с женщинами капризными.
— Живут-с? Да, с ними живут и маются и век свой губят. Из человека сила богатырь вышел бы, а кисейный рукав его на ветер пустит, и ученые люди вроде вас это оправдывают: «Женщина, женщина!» говорят. «Женщины несчастные, их надо во всем оправдывать».
— Я не оправдываю ни женщин, ни Ларисы, и, пожалуйста, прошу тебя, не считай меня женским адвокатом; бывают виноватые женщины, есть виноватые мужчины.
— Как же вы не оправдываете Ларису, когда вы ее даже уважаете? — настаивала майорша.
— Я в Ларисе уважаю то, что заслуживает уважения.
— Что же-с это, что, позвольте узнать? Что же вы в ней уважаете?
— Она строгая, честная девушка.
— Что-с?
— Она строгая к себе девушка; девушка честная, не болтушка, не сплетница; любит дом, любит чтение и беседу умных людей. А все остальное… от этого ей одной худо.
— Она строгая девушка? Она честная? Поздравляю!
— Разве ты о ней каким-нибудь образом узнала что-нибудь нехорошее?
— Нет, образом я ничего не узнала, а меня это как поленом в лоб свистнуло… но только нечего про это, нечего… А я сказала, что не хочу, чтоб Андрей Иванович принимал как святыню ее, обцелованную мерзкими губами; я этого не хочу и не хочу, и так сделаю.
Разгорячившаяся Форова забылась и громко хлопнула по столу ладонью.
— Да! — подтвердила она, — я так сделаю: дрянь ее бросила, а хорошему я не дам с ней обручиться.
— Дрянь бросила, а хороший поднимет, — проговорила Синтянина. — Это так нередко бывает, моя Катя.
— Ну бывает или не бывает, а на этот раз так не будет! Клянусь богом, мужем моим, всем на свете клянусь: этого не будет! Подыми только его господь, а уж тогда я сама, я все ему открою, и он ее бросит.
— Как же ты можешь за это ручаться? Ну, ты скажешь ему, что она капризница, но большею частью все хорошенькие женщины капризны.
— Нет, я и другое еще скажу.
— Ну… ты, положим, скажешь, что она кого-то когда-то поцеловала что ли… — произнесла, несколько затрудняясь, генеральша, — но что же из этого?
— Так это ничего! Так это по-твоему ничего? Ну, не ожидала, чтобы ты, ты, строгая, чистая женщина, девушкам ночные поцелуи с мерзавцами советовала.
— Я и никогда этого не советовала, но скажу, что это бывает.
— И что это ничего?
— Почти. Спроси, пожалуйста, по совести всех дам, не случалось ли им поцеловать мужчину до замужества, и ручаюсь, что редкой этого не случалось; а между тем это не помешало многим из них быть потом и очень хорошими женами и матерями.
— Ну, а я говорю, что она не будет ни хорошей женой, ни хорошей матерью; мне это сердце мое сказало, да и я знаю, что Подозеров сам не станет по-твоему рассуждать. Я видела, как он смотрел на нее, когда был у тебя в последний раз пред дуэлью.
— Как он на нее смотрел? Я ничего особенного не видала.
— Именно особенно: совсем не так, как глядел на нее прежде. Бровки-то с губками видно уже наприторели, а живая душа за душу потянула.
— Что это?.. другая любовь, что ли?
— Да-с.
— Это любопытно, — уронила с легким смущением в голосе генеральша.
— А ты не любопытствуй, а то я ведь, пожалуй, и скажу.
— Пожалуйста, пожалуйста, скажи.
— Да ты же сама эта живая душа, вот кто!
— Ну ты, Катерина, в самом деле с ума сходишь.
— Нимало не схожу: ты его любишь, и он к тебе тоже всей душой потянулся, и, придет время, дотянется.
Генеральша еще более смущенным голосом спросила:
— Что за вздор такой, как это он — дотянется?
— Да отчего ж нет? Ты молода, ему тридцать пять лет, а мужу твоему дважды тридцать пять, да еще не с хвостиком ли? Иван Демьянович умрет, а ты за Андрюшу замуж выйдешь. Вот и весь сказ. — Не желаешь, чтобы так было?
Послышался шорох, и две женские фигуры в обеих смежных комнатах встали и двинулись: Лариса скользнула к кровати Подозерова и положила свою трепещущую руку на изголовье больного, а Александра Ивановна сделала шаг на средину комнаты и, сжав на груди руки, произнесла:
— Нет, нет, ты лжешь! Видит бог мое сердце, я не желаю смерти моему мужу! Я желаю ему выздоровления, жизни, покоя и примирения со всем, пред чем он не прав.
И это так и будет: доктор сегодня сказал, что Иван Демьянович уже положительно вне всякой опасности, и мы поедем в Петербург; там вынут его пулю, и он будет здоров.
— Да, да, все это вы сделаете, а все-таки будет так, как я сказала: старому гнить, а молодым жить. Ты этого не хочешь, но тебе это желается; оно так и выйдет.
При этих новых словах Форовой фигура генеральши, обрисовавшаяся темным силуэтом на сером фоне густых сумерек, поднялась с дивана и медленно повернулась.
— Катя! это уже наконец жестоко! — проговорила она и, закрыв рукой лицо, отошла к стене. Она как бы чего оробела, и на веках ее глаз повисли слезы.
В это же самое мгновенье, в другой комнате, Лара, упершись одною рукой в бледный лоб Подозерова и поднимая тоненьким пальцем его зеницы, другою крепко сжала его руку и, глядя перепуганным взглядом в расширенные зрачки больного, шептала:
— Встаньте, встаньте же, встаньте! Проснитесь… я люблю вас!
Лариса должна была несколько раз кряду повторить свое признание, прежде чем обнаружилось хотя слабое действие того волшебства, на которое она рассчитывала. Но она так настойчиво теребила больного, что в его глазах наконец блеснула слабая искра сознания, и он вышел из своего окаменелого бесчувствия.
— Слышите ли вы, слышите ли, что я говорю вам? — добивалась шепотом Лара, во всю свою силу сжимая руку больного и удерживая пальцами другой руки веки его глаз.
— Слы…ш…ш…ш…у! — тихо протянул Подозеров.
— Узнаете ли вы меня?
— Уз…на…ю.
— Назовите же меня, назовите: кто я?
— Вы?..
Больной вдруг вперил глаза в лицо Лары и после долгого соображения ответил:
— Вы не она.
Лариса выбросила из своих рук его руку, выпрямилась и, закусив нижнюю губку, мысленно послала не ему, а многим другим одно общее проклятие, большая доля которого без раздела досталась генеральше.