На ножах
1870
Глава десятая
С толку сбила
Вчерашней сцены не осталось и следа. Глафира была весела и простосердечна, что чрезвычайно шло ко всему ее живому существу. Когда она хотела быть ласковой, это ей до того удавалось, что обаянию ее подчинялись люди самые к ней нерасположенные, и она это, разумеется, знала. Горданов, расхаживая по зале, слушал, как она расспрашивала девушку о ее семье, о том, где она училась и пр., и пр. Эти расспросы предлагались таким участливым тоном и в такой мастерской последовательности, что из них составлялась самая нежнейшая музыка, постепенно все сильнее и сильнее захватывавшая сердце слушательницы. С каждою шпилькой, которую девушка, убирая голову Бодростиной, затыкала в ее непокорные волнистые волосы, Глафира пускала ей самый тонкий и болезненно острый укол в сердце, и слушавший всю эту игру Горданов не успел и уследить, как дело дошло до того, что голос девушки начал дрожать на низких нотах: она рассказывала, как она любила и что из той любви вышло… Как он, — этот вековечный он всех милых дев, — бросил ее; как она по нем плакала и убивалась, и как потом явилось оно — также вековечное и неизбежное третье, возникшее от любви двух существ, как это оно было завернуто в пеленку и одеяльце… все чистенькое-пречистенькое… и отнесено в Воспитательный дом с ноготочками, намеченными лаписом, и как этот лапис был съеден светом, и как потом и само онотоже будет съедено светом и пр., и пр. Одним словом, старая песня, которая, однако, вечно нова и не теряет интереса для своего певца.
Глафира Васильевна очаровывала девушку вниманием к этому рассказу и им же не допускала ее ни до каких речей о своем вчерашнем припадке.
С Гордановым она держалась той же тактики. Выйдя к нему в зал, она его встретила во всеоружии своей сверкающей красоты: подала ему руку и осведомилась, хорошо ли он спал? Он похвалился спокойным и хорошим сном, а она пожаловалась.
— Je n'ai pas fermé l'oeil tout la nuit, [Я не сомкнула глаз всю ночь (франц.).] — сказала она, наливая чай.
— Будто! Это досадно, а мы, кажется, вчера пред сном ведь сделали хорошую прогулку.
Бодростина пожала с недоумением плечами и, улыбаясь, отвечала:
— Ну вот подите же: не спала да и только! Верно оттого, что вы были моим таким близким соседом.
— Не верю!
Глафира сделала кокетливую гримасу.
— Очень жалко, — отвечала она, — всем дастся по вере их.
— Но я неверующий.
— Да я не знаю, чему вы тут не верите? что вблизи вас не спится? Вы борец за существование.
— А, вот ты куда метишь?
— Да; но вы, впрочем, правы. Не верьте этому больше, чем всему остальному, а то вы в самом деле возмечтаете, что вы очень большой хищный зверь, тогда как вы даже не мышь. Я спала крепко и пресладко и видела во сне прекрасного человека, который совсем не походил на вас.
— Не оттого ли вы так бодры и прекрасны?
— Вероятно.
Горданов, похлебывая чай, шутя подивился только, что за сравнение к нему применено, что он не зверь и даже не мышь!
— А конечно, — отвечала, зажигая пахитоску, Бодростина, — вы ни сетей не рвете и даже не умеете проникнуть по-мышиному в щелочку, и только бредом о своей Ларисе мешаете спящей в двух шагах от вас женщине забыть о своем соседстве.
— Вот вам письмо к этой Ларисе, — ответил ей на это Горданов, и подал конверт.
— На что же мне оно?
— Прочтите. — Я не желаю быть поверенной чужого чувства.
— Нет, ты прочти, и ты тогда увидишь, что здесь и слова нет о чувствах. Да; я прошу тебя, пожалуйста, прочти.
И он почти насильно всунул ей в руку развернутый листок, на который Глафира бросила нехотя взгляд и прочитала:
«Прошу вас, Лариса Платоновна, не думать, что я бежал из ваших палестин, оскорбленный вашим обращением к Подозерову. Спешу успокоить вас, что я вас никогда не любил, и после того, что было, вы уже ни на что более мне не нужны и не интересны для моей любознательности».
Горданов зорко следил во все это время и за глазами Глафиры, и за всем ее существом, и не проморгнул движения ее бровей и белого мизинца ее руки, который, по мере чтения, все разгибался и, наконец выпрямясь, стал в уровень с устами Павла Николаевича. Горданов схватил этот шаловливый пальчик и, целуя его, спросил:
— Довольна ли ты мною теперь, Глафира?
— Я немножко нездорова, чтобы быть чем-нибудь очень довольною, — отвечала она спокойно, возвращая ему листок, и при этом как бы вдруг вспомнила:
— Нет ли у вас большой фотографии или карточки, снятой с вас вдвоем с женщиной?
— На что бы это вам?
— Мне нужно.
— Не могу этим служить.
— Так послужите. Возьмите Ципри-Кипри… Впрочем, эти одеваться не умеют.
— Да ну их к черту, разве без них мало!
— Именно; возьмите хорошую, но благопристойную…
— Даму из Амстердама, — подсказал Горданов.
Бодростина кинула ему в ответ утвердительный взгляд и в то же время, вынув из бумажника карточку Александры Ивановны Синтяниной, проговорила:
— Во вкусе можете не стесняться — blonde или brune [блондинка или брюнетка (франц.).] — это все равно; оттуда поза и фигура, а головка отсюда.
Горданов принял карточку и вздохнул.
— Конечно, нужно, чтобы стан как можно более отвечал телу, которое носит эту голову.
— Уж разумеется.
— И поза скромная, а не какая-нибудь, а là черт меня побери.
— Перестань, пожалуйста, меня учить.
— И платье черное, самое простое черное шелковое платье, какое есть непременно у каждой женщины.
— Да знаю же, все это знаю.
— Лишний раз повторить не мешает. И потом, когда дойдет дело до того, чтобы приставить эту головку к корпусу дамы, которая будет в ваших объятиях, надо…
Горданов перебил ее и скороговоркой прочел:
— Надо поручить это дело какому-нибудь темному фотографщику… Найду такого из полячков или жидков.
— И чтобы на обороте карточки не было никакого адреса.
— Ах, какая ты беспокойная, уж об этом они сами побеспокоятся.
— Да, я беспокойна, но это и не мудрено; все это уж слишком долго тянется, — проговорила она с нетерпеливою гримасой.
— Ведь за тобою же дело. Скажи, и давно бы все прикончили, — ответил Горданов.
— Нет; дело не за мной, а за обстоятельствами. Я иду так, как мне следует идти. Поспешить в этом случае значит людей насмешить, а мне нужен свет, и он должен быть на моей стороне.
— Ну черт ли в нем тебе, и вряд ли это можно.
— Нет, извините, мне это нужно, и это можно! Свет не карает преступлений, но требует от них тайны. А впрочем, это уж мое дело.
— Позволь, однако, и мне дать тебе один совет, — заговорил Горданов, потряхивая в руке карточкой Синтяниной. — Ты, разумеется, рассчитываешь что-нибудь поставить на этой фотографии, которую мне заказываешь.
— Еще бы, конечно, мне это нужно не для того, чтобы раздражать мою ревность.
— Да перестань играть словами. А дело вот в чем: это ни к чему не поведет; на этот хрусталь ничто не воздействует.
— Ты бросаешься в игру слов: свет на него не воздействует?
— Не поверят, — отвечал, замотав головой, Горданов.
— Кому? Солнцу не поверят. Оставь со мною споры; ты мелко плаваешь, да и нам остается ровно столько времени, чтобы позавтракать и проститься, условясь кое о чем пред разлукой. Итак, еще раз: понимаешь ли ты, что ты должен делать? Бодростин должен быть весь в руках Казимиры, как Иов в руках сатаны, понимаешь? весь, совершенно весь. Я получила прекрасные вести. Казимира, как настоящая полька, влюбилась наконец в своего санкюлота… скрипача… Она готовилась быть матерью… Этим бесценным случаем мы должны воспользоваться, и это будущее дитя должно быть поставлено на счет Михаилу Андреевичу.
— Но тут… позволь!.. — Горданов рассмеялся и добавил: — в этом твоего мужа не уверишь.
— Почему?
— Почему? Потому что il a au moins soixante dix ans. [ему по меньшей мере семьдесят лет (франц.).]
— Tant mieux, mon cher, tant mieux! C'est un si grand âge, [Тем лучше, мой дорогой, тем лучше! Это такой преклонный возраст (франц.).] что как не увлечься таким лестным поклепом! Он назовется автором, не бойтесь. Впрочем, и это тоже не ваше дело.
— Да уж… «мои дела», это, я вижу, что-то чернорабочее: делай, что велят, и не смей спрашивать, — сказал, с худо скрываемым неудовольствием, Горданов.
— Это так и следует: мужчины трутни, грубая сила. В улье господствуют бесполые, как я! Твое дело будет только уронить невзначай Казимире сказанную мною мысль о ребенке, а уж она сама ее разыграет, и затем ты мне опять там нужен, потому что когда яичница в шляпе будет приготовлена, тогда вы должны известить меня в Париж, — и вот все, что от вас требуется. Невелика услуга?
— Очень невелика. Но что же требуется? Чтоб он взял к себе этого ребенка, что ли?
— Нимало. Дитя непременно должно быть отдано в Воспитательный дом, и непременно при посредстве моего мужа.
— Ничего не понимаю, — проговорил Горданов.
— Право не понимаешь?
— Ровно ничего не понимаю.
— Ну, ты золотой человек, лети же мой немой посол и неси мою неписанную грамоту.