На ножах
1870
Глава четвертая
Бой тарантула с ехидной
Тягостное молчание этой сцены могло бы длиться очень долго, если б его первая не прервала Ванскок. Она подошла к Горданову и, желая взять деньги, коснулась его руки, под которою до сих пор оставалась ассигнация.
Горданов оглянулся.
— Что вам от меня нужно? — спросил он. — Ах, да… ваши деньги… Ну, извините, вы их не заслужили, — и с этим Павел Николаевич, едва заметно улыбнувшись, сжал в руке билет и сунул его в жилетный карман.
Ванскок повернулась и пошла к двери, но Горданов не допустил ее уйти, он взял ее за руку и остановил.
— Скажите, вы этого не ожидали? — заговорил он с нею в шутливом тоне.
— Чего? Того, что вы захватите мои деньги? Отчего же? Я от вас решительно всего ожидаю.
— И вот вы и ошиблись; я, к сожалению, на очень многое еще неспособен.
— Например?
— Например! что «например»? например, нате вам ваши деньги.
Ванскок протянула руку и взяла скомканную и перекомканную ассигнацию и сказала: «прощайте!»
— Нет, теперь опять скажите, ожидали вы или нет, что я вам отдам деньги? — настаивал Горданов, удерживая руку Ванскок. — Видите, как я добр! Я ведь мог бы выпустить вас на улицу, да из окна опять назад поманить, и вы бы вернулись.
— Разумеется, вернулась бы, деньги нужны.
— Да; ну да уж бог с вами, берите… Что вы на меня остервенились как черт на попа? Не опасайтесь, это не фальшивые деньги, я на это тоже неспособен.
— А почему бы?
— Так, потому, почему вы не понимаете.
— Я бы то гораздо скорей поняла: прямой вред правительству.
— Труппа, труппа, дружище Ванскок, велика нужна, специалисты нужны!
— Ну, так что же такое? Людей набрать не трудно всяких, и граверов, и химиков.
— А попасться с ними еще легче. Нет, милая девица, я и вам на это своего благословения не даю.
— А между тем поляки и жиды прекрасно это ведут.
— Да; то поляки и жиды, они уже так к этому приучены целесообразным воспитанием: они возьмутся за дело, так одним делом тогда и занимаются, и не спорят, как вы, что честно и что бесчестно, да и они попадаются, а вы рыхлятина, вы на всем переспоритесь и перессоритесь, да и потом все это вздор, который годен только в малом хозяйстве.
— Я что-то этого не понимаю.
— Так уж вы, значит, устроены, чтобы не понимать. Это, голубь мой сизокрылый, экономический закон, в малом хозяйстве многое выгодно, что в большом не годится. Вы сами знаете, деревенский мальчишка продает кошкодаву кошку за пятачок, это и ему выгодно и кошкодаву выгодно; а вы вон с своими кошачьими заводами «на разумных началах» в снег сели. Так тоже наши мужичонки из навоза селитру делают, деготь садят, липу дерут, и все это им выгодно, потому что все это дело мужичье, а настоящий аферист из другого круга за это не берется, а возьмется, так провалится. И на что, на коего дьявола вам фальшивые деньги, когда экспедиция бумаг вам настоящих сколько угодно заготовит, только умейте забирать. А вот вы, вижу, до сих пор брать-то еще не мастерица.
— Нет, знаете, это хорошо брать, как есть где.
— Да, вот вам еще хочется, чтобы вам разложили деньги! А вы чего вот о сю пору глядите, а не берете, что я вам даю?
Он бросил билетик на стол, и Ванскок его подняла.
— У вас много теперь голодной братии? — заговорил снова Горданов.
— Сколько хотите; все голодны.
— И что же, способные люди есть между ними?
— Еще бы!
— Кто же это, например, из способных?
— Хоть, например, Иосаф Висленев.
— Ага! Иосафушка… а он способный?
— А вы как думаете?
— Да, он способный, способный, — отвечал Горданов, думая про себя совсем иное.
— Но отчего же он так бедствует?
— Оттого, что он честен.
— Это значит:
Милый друг, я умираю.
Оттого, что я был честен,
И за то родному краю
Буду, верно, я известен.
Что же, это прекрасно! А он где служит?
— Висленев не может служить.
— Ах, да! он компрометирован, — значит дурак.
— Нет, не потому; он это считает за подлость.
— Вот как! и где же он пробавляется? Неужто все еще до сих пор чужое молоко и чужих селедок ест?
— Он пишет.
— Оды в честь прачек или романы об устройстве школ?
— Нет, он романов не пишет.
— Слава богу; а то я что-то читал дурацкое-предурацкое: роман, где какой-то компрометированный герой школу в бане заводит и потом его за то вся деревня будто столь возлюбила, что хочет за него «целому миру рожу расквасить» — так и думал: уж это не Ясафушка ли наш сочинял? Ну а он что же такое пишет?
— Обозрения.
— Да, разъясняет значение фактов; ну это не по нем. Что ж, платят, что ли, ему не ладно, что он так раскован?
— Все скверно, какая же у нас теперь литература? Ни с кем ужиться нельзя.
— Верно все русское направление гадит?
— А вы даже и над этою мерзостью можете шутить?
— Да отчего же не шутить-то? Отчего же не шутить-то, Ванскок?
— Ну, не знаю: я бы лучше всех этих с русским направлением передушила.
— А между тем ведь и Пугачев, и Разин также были русского направления, и Ванька Каин тоже, и смоленский Трошка тоже! Что, как вы об этом думаете?.. Эх, вы, ягнята, ягнята бедные! Хотите быть командирами, силой, а брезгливы, как староверческая игуменья: из одной чашки с мирянином воды пить не станете! Стыдитесь, господа сила, — вас этак всякое бессилье одолеет. Нет, вы действуйте органически врассыпную, — всяк сам для себя, и тогда вы одолеете мир. Понимаете: всяк для себя. Прежде всего и паче всего прочь всякий принцип, долой всякое убеждение. Оставьте все это глупым идеалистам «страдать за веру». Поверьте, что все это гиль, все гиль, с которою пропадешь ни за грош. Идеалистам пропадать, разумеется, вздор; их лупи, а они еще радуются, а ведь вы, я полагаю…
— Я, конечно, не хочу, чтобы меня лупили, — перебила живо Ванскок.
— Ну вот в том и штука капитана Кука, — надо, чтобы мы их лупили, и будем лупить, а они пусть тогда у нас под кнутом классически орут: О, quam est dulce et decorum pro patria mori! [«О, как приятно и почетно умереть за родину!» (Гораций)] Борьба за существование, дружок, не то что борьба за лягушку. Ага! борясь за существование, надо… не останавливаться ни пред чем… не только пред доносом, но… даже пред клеветой! Что, небось, ужасно? А Мазепа так не думал, тот не ужасался и, ведя измену, писал нашему Петринке:
И видит Бог, не зная света,
Я, бедный гетман, двадцать лет
Служу тебе душою верной,
а между тем и честно, и бесчестно «вредил всем недругам своим». Откуда же у вас, дружище Ванскок, до сих пор еще эта сантиментальность?.. Дивлюсь! Вы когда-то были гораздо смелее. Когда-то Подозерова вы враз стерли, ба! вот и хорошо, что вспомнил, ведь вы же на Подозерова клеветали, что он шпион?
— Да я это с ваших слов говорила.
— Неправда, с висленевских, но это все равно: чем же клевета лучше правдивого доноса?
— Да я на такого, как Подозеров, могу сделать и донос.
— Так в чем же тут разница: стало быть, в симпатии? Один вам милее другого, да?
— Нет, вы этого не понимаете: Кишенский и Линка — это свежие раны…
— Что-о тако-о-е?
— Свежие раны… Зачем шевелить свежие раны? Подозеров всегда был против нас, а эти были наши и не отлагались… это свежая рана!
Горданов посмотрел ей в глаза и, сохраняя наружное спокойствие, засмеялся неудержимым внутренним смехом.
Ванскок со своею теорией «свежих ран» открывала Горданову целую новую, еще не эксплуатированную область, по которой скачи и несись куда знаешь, твори, что выдумаешь, говори, что хочешь, и у тебя везде со всех сторон будет тучный злак для коня и дорога скатертью, а вдали на черте горизонта тридцать девять разбойников, всегда готовые в помощь сороковому.
— Да, да, Ванскок, вы победили меня, — сказал Горданов, — свежие раны… вы правы, — все это действительно свежие раны… Действительно надо все прощать, надо все забывать и свежих ран не трогать… Вы правы, вы правы, я этого не понимал.
— Да ведь этого и все с первого раза не понимали, даже и я тоже не понимала. Я тогда гувернанткой жила, и когда мне писали туда, что это здесь принято, и я тоже на всех злилась и не понимала, а потом поняла.
— Ну, вот видите, это взаправду не так просто!
— Да, я говорю, что нам никак нельзя от Петербурга отрешаться.
— А вы долго были гувернанткой?
— Да, целую зиму.
— И бросили?
— Да, меня сюда вызвали некоторые из наших, — писали, что выгодное дело есть, но только это вышло вздор.
— Надули?
— Да, дела не было, — они просто для своих выгод меня выписали, чтобы посылать меня туда да сюда.
— Вот канальи! и вы им за это ничего?
— Все, батюшка, свежие раны, но главное меня раздосадовало, что подлец Кишенский меня на это место послал, а я приехала и узнала, что он себе за комиссию взял больше половины моего жалованья и не сказал мне.
— Ишь, какая тварь! Ну вы его, разумеется, отзвонили и деньги отобрали?
— Ничего я не отзвонила, потому что он нынче держит немца лакея, ужасного болвана, которому он только кивнет, и тот сейчас выпроводит: уже такие примеры были и с Паливодовой, и с Ципри-Кипри, а денег он мне не отдал, потому что, говорит, «вам больше не следует».
— Да как же не следует?
— Так, не стоит, говорит, больше, да еще нагрубил мне и надерзил.
Горданов тронул Ванскок за руку и, улыбнувшись, покачал укоризненно головой.
Ванскок не поняла этого киванья и осведомилась: в чем дело?
— На что же это опять старые перья показывать! Что это за слово «надерзил»?
— А как же надо сказать?
— «Наговорил дерзостей».
— Зачем же два слова вместо одного? Впрочем, ведь вы поняли, так, стало быть, слово хорошо, а что до Кишенского, то Висленев даже хотел было его за меня в газетах пропечатать, но я не позволила: зачем возбуждать!
— Свежая рана?
— Конечно, свежая рана, — и так уже много всякой дряни выплывает наружу, а еще как если мы сами станем себя разоблачать, тогда…
— Нет, нет, нет, как это можно! Не надо этого: раны в самом деле очень свежи.
— То-то и есть; гласность, это такая штука, с которою надо быть осторожным.
— Именно, Ванскок, именно надо быть осторожным, а еще лучше, чтоб ее совсем вывесть, чтоб ее, по-старинному, вовсе не было, чтобы свежих-то ран не будоражить и не шевелить, а всех бы этих и щелкоперов-то побоку, да к черту!
— Я тоже и сама так думала, и оно бы очень не трудно, да Кишенский находит, что они не вредят: он сам издал один патриотический роман, и сам его в одной газете ругал, а в другой — хвалил и нажил деньги.
— Пожалуй, что он ведь и прав.
— А конечно! а что общество читает, так ведь оно все читает, как помелом прометет и позабудет.
— Прав, прав каналья Кишенский, прав.
— Да, он умный и им надо дорожить, он тоже говорил, что глупость совсем уничтожить уже нельзя, а хорошо вот, если бы побольше наших шли в цензурное ведомство. Кишенский ведет дело по двойной бухгалтерии — это так и называется «по двойной бухгалтерии». Он приплелся разом к трем разным газетам и в каждой строчит в особом направлении, и сводит все к одному; он чужим поддает, а своим сбавит где нужно, а где нужно — наоборот.
— Вот как ловко!
— Да, это оказалось очень практично.
— Да как же-с не практично. Ах, он черт его возьми! — воскликнул Горданов. — Да он после этого действительно дока!
— А я вам говорила. Но, впрочем, и ему не все удается. У него тоже есть свои жидовские слабостишки: щеняток своих любит и Алинку хочет за кого-нибудь замуж перевенчать, да вот не удается.
— Ага! А ведь она, выйдя замуж, и еще получила бы часть?
— Конечно, да не удается-с, и щенят нельзя усыновить. Вот женитесь вы на ней, Горданов!
— Вы с ума сошли, Ванскок.
— А что же такое? Она вам пять тысяч даст.
— Друг мой, у меня у самого есть пять тысяч.
— А зачем же вы на мне хотели жениться?
Горданов засмеялся и сказал:
— Это par amour. [из-за любви (франц.).]
— Вы врете, Горданов.
— Да, вру, вру, именно вру, Ванскок, но вы, конечно, не станете никому об этом рассказывать, потому что иначе я от всего отрекусь, да и Кишенскому не говорите, как я шутил, чтобы вывести его на свежую воду.
— К чему же я это стану говорить?
— Молодец вы, благородная Ванскок! Давайте вашу лапу!
И Павел Николаевич с чувством сжал грязноватую руку девушки и добавил:
— Я и теперь с вами шучу, скажите ему все; скажите, как Горданов одичал и оглупел вне Петербурга; я даже и сам ему все это скажу и не скрою, что вы мне, милая Ванскок, открыли великие дела, и давайте вместе устраивать Висленева.
— Его непременно надо устроить.
— И вот вам на то моя рука, что это будет сделано. Запишите мне его адрес.
Ванскок взяла карандаш, нацарапала куриным почерком маршрут, по которому великодушная дружба Горданова должна была отыскать злополучного Висленева, и затем гостья и хозяин начали прощаться, но Горданов вдруг что-то вспомнил и приостановил Ванскок, когда та уже надела на свою скобочку свой форейторский шлычок.
— Вот что! — сказал он в раздумье, — не хотите ли с меня еще взятку? У меня бывали в руках разные польские переписки, и я кое-что списал. Вот тут у меня они все под рукой, в этой шкатулке. Хотите, передайте их Висленеву.
— Зачем?
— На их основании можно построить прекрасные статьи. За это деньги дадут.
— Давайте, я отвезу.
— Только, разумеется, не говорить от кого.
— Еще бы!
— Ну, так очень рад.
И с этим Горданов достал из-под дивана большую желтую шкатулку, какие делают для перевоза крахмальных рубашек, и вручил ее Ванскок, которая приняла ее и согнулась.
— Что?
— Тяжело, — отвечала Ванскок.
— Да, бумага тяжела.
— Ну, да ничего!
И Ванскок, перехватив половчее шкатулку, закинулась всем телом назад и поплыла вниз по лестнице.
Через минуту Горданов услыхал чрез открытое окно, как Ванскок, напирая на букву «ш», выкрикивала:
— Извошшик! Извошшик!
Павел Николаевич весело рассмеялся и, свесясь в окно, смотрел, как к Ванскок, стоявшей на тротуаре, подкатила извозчичья линейка.
Ванскок сторговалась и потом сказала:
— Ну-с, а теперь вы, извошшик, держите хорошенько вот этот яшшик!
Горданов так и залился самым беззаботным, ребяческим смехом, глядя, как Ванскок ползла, умащивалась и помещала свой «яшшик».
— Ecoutez! — закричал он сквозь смех. — Ecoutez-moi! [Слушайте… Слушайте! (франц.)]
— Ну, что там еще? Я уже села.
— Voulez-vous bien répéter? [Не можете ли повторить? (франц.)]
— Что? Что такое? — сердилась внизу Ванскок.
— «Извошшник и яшшик», — передразнил ее Горданов и, показав ей язык, поднялся и затворил окно.
Ванскок, треща на линейке, укатила.
Павел Николаевич запер дверь и, метнувшись из угла в угол, остановился у стола.
«Черт возьми! — подумал он, — и в словах этой дуры есть своя правда. Нет; нельзя отрешаться от Петербурга! „Свежие раны!“ О, какая это чертовски полезная штука! Поусердствуйте, друзья, „свежим ранам“, поусердствуйте, пока вас на это хватит!»
И с этим Горданов стал скоро раздеваться и, не зажигая свечи, лег в постель, но не заснул, его долго-долго давил и терзал злой демон — его дальновидность. Он знал, что верны одни лишь прямые ходы и что их только можно повторять, а все фокусное действует только до тех пор, пока оно не разоблачено, и этот демон шептал Павлу Николаевичу, что тут ничто не может длиться долго, что весь фейерверк скоро вспыхнет и зачадит, а потому надо быстро сделать ловкий курбет, пока еще держатся остатки старых привычек к кучности и «свежие раны» дают тень, за которою можно пред одними передернуть карты, а другим зажать рот.