На ножах
1870
Глава двадцать пятая
Одинаковые книги в разных переплетах
Осмотр тела убитого Бодростина давал повод к весьма странным заключениям: на трупе не было никаких синяков и других знаков насилия, но голова вся была расколона. Стало быть само собою следовал вывод, что причиной смерти был тяжелый удар по голове, но, кроме его, на левом боку трупа была узкая и глубокая трехгранная рана, проникавшая прямо в сердце. Эта рана была столь же безусловно смертельною, как и оглушительный тяжелый удар, раздробивший череп, и одного из этих поранений было достаточно, чтобы покончить с человеком, а другое уже представлялось напрасным излишеством. Надлежало дать заключение: который из этих ударов был первым по порядку и который, будучи вторым, уже нанесен был не человеку, но трупу? Если же они оба последовали одновременно, то чем, каким страшным орудием была нанесена эта глубокая и меткая трехгранная рана? Кто-то напомнил о свайке, с которою утром вчерашнего дня видели дурачка, но свайка имела стержень круглый: думали, что рана нанесена большим гвоздем, но большой гвоздь имеет четырехсторонний стержень и он нанес бы рану разорванную и неправильную, меж тем, как эта ранка была точно выкроена правильным трехугольничком.
Когда эту рану осмотрели и исследовали медик, чиновники и понятые, ее показали скованным мужикам и Висленеву. Первые посмотрели на нее с равнодушием, а последний прошептал:
— Я… я этим не бил.
— Чем же вы его били, ваш удар, может быть, этот — по голове?
— Нет, нет, — отвечал, отстраняясь от трупа, Висленев. — Я, господа, все расскажу: я участвовал в преступлении, но я человек честный, и вы это увидите… Я ничего не скрою, я не отступаюсь, что я хотел его убить, но по побуждениям особого свойства, потому что я хотел жениться на его жене… на Глафире Васильевне… Она мне нравилась… к тому же, я имел еще и иные побуждения: я… и хотел дать направление его состоянию, чтоб употребить его на благие цели… потому что, я не скрываюсь, я недоволен настоящими порядками… Я говорю об этом во всеуслышание и не боюсь этого. Теперь многие стали хитрить, но, по-моему, это надо честно исповедывать… Нас много… таких как я… и мы все убеждены в неправде существующего порядка и не позволим… Если закон будет стоять за право наследства, то ничего не остается как убивать, и мы будем убивать. То есть не наследников, а тех, которые оставляют, потому что их меньше и их легче искоренить.
В среде людей, окружавших труп и слушавших этот Висленевский бред, пронесся шепот, что «он сумасшедший», но кто-то заметил, что это не мешает выслушать его рассказ, и как рассказ этот всем казался очень любопытным, то Жозефа вывели в смежную комнату, и пока медик, оставаясь в зале, зашивал труп Бодростина, чиновники слушали Жозефовы признания о том, как было дело.
Висленев в одно и то же время и усердно раскрывал историю, и немилосердно ее путал. Просидев в уединении эту тяжелую ночь, он надумался облагородить свое поведение, притянув к нему социалистские теории: он, как мы видели, не только не отрицал того, что хотел смерти Бодростина, но даже со всею откровенностию объяснял, что он очень рад, что его убили!
— Еше бы! — говорил он, — Бодростин сам по себе был человек, может быть, и не злой, я этого не отрицаю; он даже делал и мне, и другим кое-какие одолжения, но мы на это не смотрим, тут нельзя руководиться личными чувствами. Он был заеден средой: то дворянин, то этакий поганый реалистик с презрением к народным стремлениям… Я не мог переносить этого его отвратительного отношения к народным интересам… До того дошел, что мужикам живого огня не позволял добыть и… и… и издевался над их просьбами! Это самый этакий гадостный, мелкий реалистик… а я, конечно, стоял на стороне народа… Я пожертвовал всем… я человек искренний… я даже пожертвовал моею сестрой, когда это было нужно… Чего же мне было на нем останавливаться? и потому, когда народ был им недоволен, я сказал мужикам: «ну, убейте его», они его и убили, как они скоро перебьют и всех, кто старается отстаивать современные порядки.
Воссев на своего политического коня, Висленев не мог его ни сдержать, ни направить, куда ему хотелось: истории самого убийства он не разъяснял, а говорил только, что Бодростина надо было убить, но что он сам его не бил, а только вырвал у него сигару с огнем, за что его и убил «народ», к интересам которого покойник не имел-де должного уважения. Крик же свой в комнатах, что «это я сделал», он относил к тому, что он обличил Бодростина и подвел его под народный гнев, в чем-де и может удостоверить Горданов, с которым они ехали вместе и при котором он предупреждал Бодростина, что нехорошо курить сигару, когда мужики требовали, чтоб огня нигде не было, но Бодростин этим легкомысленно пренебрег. А что касается его выстрела в Горданова, то он стрелял потому, что Горданов, известный мерзавец и в жизни, и в теории, делал ему разные страшные подлости: клеветал на него, соблазнил его сестру, выставлял его не раз дураком и глупцом и наконец даже давал ему подлый совет идти к скопцам, а сам хотел жениться на Бодростиной, с которой он, вероятно, все время состоял в интимных отношениях, между тем как она давно дала Висленеву обещание, что, овдовев, пойдет замуж не за Горданова, а за него, и он этим дорожил, потому что хотел ее освободить от среды и имел в виду, получив вместе с нею состояние, построить школы и завести хорошие библиотеки и вообще завести много доброго, чего не делал Бодростин.
На указанное же Висленеву препятствие для его женитьбы в том, что у него в Петербурге есть живая жена, он отвечал, что «это ничего не значит: у нас нельзя развестись, а на двух жениться можно-с; я знаю, этому даже примеры есть».
Таким образом общего вывода из его показаний нельзя было сделать никакого, кроме того, что он действительно помешан, и все, что он говорит, в самом деле «ничего не значит».
Его отвели и опять посадили в контору, а показание его, получив огласку, сделалось предметом шуток и предположений, все более и более удалявшихся от истины. Показания же мужиков открывали иное: крестьяне стояли на том, что они ничего знать не знают и ведать не ведают, как все это сталося. Добывали-де огонь; кто-то загалдел; все кинулись в одно место; может, кого невзначай и толкнули, а на барина хотя и были сердиты, но его не убивали, и слово «пестрого барина», то есть Висленева. об убийстве брали не иначе как в шутку, так как он-де блаженненький и всегда неведомо что говорил. А на тело же они напали случайно: начали опахивать на бабах, задние бабы нахлестали хорошенько передних кнутьями, а те разогнались да ткнулись на что-то и попадали, а потом глядят, а под сохой тело! Стали рассматривать и ужахнулися: видят, барин! А убивать его они не убивали и полагают, что если у него голова изломана, то это не иначе как его невзначай уже мертвого сохой долбанули. Указание было весьма важное, а последствия его — еще важнее: острые сошники указанной сохи оказались покрытыми кровью с прилипшими по местам белыми волосами, признанными за волосы покойного Бодростина.
Дело выяснилось в том отношении, что причина смерти была трехгранная рана, а следователю теперь предлежала трудная задача отыскать виновника этого удара. Меж тем в доме волнение стало уже успокоиваться и водворялся порядок: вскрытые и описанные тела Бодростина и Ларисы были одеты и покрыты церковными покровами; к вечеру для них из города ожидались гробы; комната, в которой лежал труп самоубийцы, была заперта, а в открытой зале над телом убитого уже отслужили панихиду, и старый заштатный дьякон, в старом же и также заштатном стихаре, читал псалтырь. Так как мертвец начинал портиться, то погребение было назначено на другой же день после вскрытия.
Между всеми наличными людьми были распределены разные обязанности по приготовлению похорон: кто хлопотал в городе, кто распоряжался дома. Горданов оставался ни при чем. К величайшему своему неудовольствию, он чувствовал себя нездоровым: у него была лихорадка, выражавшаяся беспрестанною дрожью, и какое-то необъяснимое, но крайне неприятное беспокойство вокруг ничтожного укола на ладони. На последнее обстоятельство он не обращал внимания, но то жар, то озноб лихорадки досаждали ему и мешали соображать. Что это за дивные распорядки ведет Ропшин: он сам уехал в город, а старика Синтянина и его приятеля, этого господина Ворошилова, упросил тут распоряжаться дома, и они за это взялись; генерал ходит козырем и указывает, что где поставить, что как приготовить для предстоящих похорон покойного; меж тем как жена его и падчерица одевают и убирают Ларису, для которой Ропшин обещал исходатайствовать у местного архиерея право на погребение. Одного Ворошилова как-то не видно, но он зато чувствуется; он сделался душой смятенных властей, которые не знают, за какую нить им взяться, чтобы разъяснить трехгранную рану.
И когда Горданов в большом затруднении расхаживал по своей комнате, его еще более изумило то странное обстоятельство, что пред самыми сумерками господин Ворошилов, незванный, непрошенный, явился его навестить.
У Павла Николаевича даже уши запламенели, а Ворошилов, с своею кошачьею мягкостью, начинает его внимательнейше расспрашивать о его здоровье.
— Больны? — начал он. — Чем? Что с вами такое сделалось? Верно простудились?
— Очень может быть.
— Это ничего нет легче, особенно в эту пору, а тут еще и покоя нет.
— Какой покой!
— Да, а тут еще этот сумасшедший… как его: Висленев, что ли?
— Да, Висленев.
— Помилуйте скажите, какого вздора он на вас наговорил: будто вы все знали.
— Это меня нимало не беспокоит, а вот досадно, что я нездоров.
— Ну, однако же… все одно к одному…
Ворошилов замолчал и начал врастяжку нюхать табак из своей золотой табакерки.
Горданову не терпелось, и он с нарочитым спокойствием проговорил:
— Что же одно к одному? Что вы этим хотите сказать? Разве меня в чем-нибудь подозревают?
— Нет, не подозревают, — отвечал, ощелкивая пальцы, Ворошилов, — а недоумевают, с чего и с кого начать, да и где начало-то — не видят.
— А ваше какое же мнение: где начало?
— Да, по моему мнению, оно должно крыться еще в московской кончине племянника Бодростина: это событие престранное. Я о нем разбеседовался с Висленевым… Разумеется, мое дело сторона, а так от нечего делать разболтался; он говорит: «я знаю: его Горданов у цыган отравил».
— Экой болван!
— И я говорю. Я не имею чести вас много знать, но…
— А что же далее-с?
— Ну, потом смерть этого княжеского управителя, как его?.. Ну, как бишь его звали-то?
— Светозар Водопьянов, — был точно такой же идиот, как и Висленев.
— Вот именно! Вы прекрасно сказали, Светозар Водопьянов. Но это эпизод самый простейший: его убили по ошибке…
— Вы так думаете?
— Ну конечно; а теперь Бодростин лег, уж это поправка.
— Но кому же была нужна эта поправка?
— А вот в этом и весь вопрос. Крайне сомнительно, чтоб это были мужики…
— Но вы разве не полагаете, что в народе против Бодростина было действительно враждебное возбуждение?
— О, нет! Я совершенно вашего мнения: в народе возбуждение было, но кому оно было нужно?
— Кому? вот прекрасный вопрос. Социализм в воздухе носится: им каждый дурак бредит.
— Пожалуй, что вы и правы, но кто же здесь из социалистов?
— А Висленев.
— Но ведь он сумасшедший.
— Так что ж такое?
— Ну, уж где сумасшедшему вести такое дело? Нет, должно быть совсем иное лицо, которое всем руководило и которому нужна была эта последняя поправка, и на это есть указание, кому она была нужна.
— Ну, если есть указание, тогда это другое дело; но что же это за указание?
— Да, совсем ясное указание, при котором не нужно уже много ума, чтобы добраться до истины. Чиновникам бы я этого не сказал, но вам, так как мы ведем простой разговор, я скажу.
— Сделайте милость: это очень любопытно.
— Довольно простой маленький фокус, и я его вам фокусом и объясню: позвольте мне ваши руки?
Горданов нехотя подал Ворошилову свою правую руку.
— Нет, вы обе позвольте.
— На что же это?
— А что? разве у вас болит еще рука?
— Вы отгадали: у меня болит рука.
— То-то вы ее носили на подвязке, ну, да ничего: видите вы эту вещь? — спросил он, показывая Горданову хорошо знакомый ему складной ножик, найденный на столе возле Бодростинского трупа.
Горданов нервно отдернул руку.
— Что, вы думали, что я вас уколю?
— Какая глупость!
— Ну, разумеется, — отвечал, не обижаясь, Ворошилов, — я вам только хотел показать, как иногда ничтожною внезапностью можно смутить самого правого человека.
— А разве ваш фокус-покус должен служить к тому, чтобы смущать правых?
— Нет, боже сохрани! А вы знаете ли, откуда мог взяться этот нож возле трупа? Нет; я вижу по вашим глазам, что вы этого не знаете… Это нож был нужен тому, кому нужно изменить форму трехгранной ранки на трупе. Однако я злоупотребляю… вы верно слабы… вы бледнеете.
Горданов вскочил и гордо воскликнул:
— Милостивый государь! Что вы меня штудируете, что ли, или испытываете на мне свою тонкость?
Но Ворошилов ему не ответил ни слова, а, отвернувшись к окну, проговорил:
— Ага! вот я вижу уже и гробы привезли, — и с этим отправился к двери и, остановившись на минуту на пороге, добавил:
— Ах, знаете-с, я было совсем и позабыл вам рассказать пресмешной случай.
— Извините, пожалуйста, а я не могу более слышать никаких случаев, я болен.
Горданов позвал слугу, но Ворошилов все-таки не вышел, а продолжал:
— Нет, ведь это о чем я вспомнил, прямо вас касается.
Горданов начал совсем терять терпение и с нервическим подергиванием лица спросил:
— Что, что такое «меня касается»?
— Да их неумелость.
— Черт знает что такое! О чем, о чем вы говорите?
— Я говорю о нынешних чиновниках, которые…
— Которые? — передразнил Горданов, — да вы представьте себе пожалуйста, что я не признаю никаких чиновников на свете.
— Ну, извините меня, а их нельзя отрицать, потому что они суть, ибо они могут отрицать ваше право свободы.
— Право свободы… Усердно вас прошу, скажите ясно, что вы столь любезно пришли мне сообщить!
— Ах, вы также, пожалуйста, не беспокойтесь, я уже пока все уладил.
— То есть как… что такое вы уладили?
— Ничего, ничего, вы не беспокойтесь, они со мной захотели посоветоваться и они вас не тронут, из вашей комнаты… и о Глафире Васильевне я настоял на том же. До свиданья!
Когда Ворошилов отворил дверь и вышел, провожавший его глазами Горданов совсем потерялся и остановил изумленные глаза на входившем слуге. Дело было в том, что Горданов увидал насупротив своей двери часового казака.
— Изволите видеть? — спросил его, затворяя двери взошедший лакей.
— Скорей мне арники на тряпочку и одеться.
Человек подал то и другое. Горданов оделся, но вместо того, чтобы выйти, вдруг раздумал и переменил план, сел к столу и написал: «Не знаю, кто нам изменил, но мы выданы и я арестован. Расчеты на бунт положительно не удались. Остается держаться одних подозрений на Висленева. Мою записку прошу возвратить».
Запечатав эту записку, Горданов велел лакею отнести пакет Глафире Васильевне и дождаться ответа, и человек, выйдя с этим его посланием с лестницы, повернул в маленькую, так называемую «разрядную» зальцу, где прежде Михаил Андреевич занимался хозяйственными распоряжениями с управляющим и бурмистром, и теперь помещались Синтянин и Ворошилов, пред которыми лакей и положил с улыбкой конверт.
— Прыток же он! — проговорил Ворошилов, принимая одною рукой со стола этот конверт, а другою — подавая лакею двадцатипятирублевый билет.
Через минуту письмо Горданова было скопировано, вложено в новый конверт и тот же лакей понес его к Глафире. Передавая посылку горничной, лакей шепнул ей, что письмо это он представлял на просмотр, и похвалился ассигнацией. Девушка передала это Глафире и, получив сама сто рублей, вынесла лакею запечатанный ответ и распечатанные пятьдесят рублей.
Меркурий полетел опять через ту же таможню и изумил Ворошилова и Синтянина не только быстротой ответа, но и его содержанием. Глафира писала на том же самом листке, на котором были строки Горданова: «Что это за гнусная выходка? Свободны вы или арестованы, правы или виноваты, какое мне до этого дело? Если вы думаете, что со смертью моего мужа наглость ваша может действовать свободнее, то вы ошибаетесь: я сама сумею себя защитить, и есть другие люди, настолько мне преданные, что сумеют обуздать ваши происки. Вместо ответа советую вам, при первой возможности, оставить навсегда мой дом и знайте, что я не имею желания числить вас в счету людей, с которыми хотела бы встречаться».
— Подите-ка сюда, любезный друг! — поманил Ворошилов лакея, и когда тот приблизился, он прямо спросил его: сколько ему за это дали?
Человек отвечал откровенно.
— Прекрасно, — сказал Ворошилов, — войдите же теперь сюда, в эту комнату; вы отдадите ответ господину Горданову после, а теперь пока посидите здесь.
И с этим Ворошилов запер на ключ отслужившего ему свою службу шпиона.
Что это могло значить? Павел Николаевич вызвал звонком других слуг, но ни от одного из них не мог добиться ответа о своем пропавшем без вести лакее.
Человек без вести пропал в доме! Горданов решительно не знал, что ему думать, и считал себя выданным всеми… Он потребовал к себе следователя, но тот не являлся, хотел позвать к себе врача, так как врач не может отказаться посетить больного, а Горданов был в самом деле нездоров. Но он вспомнил о своем нездоровье только развязав свою руку и ужаснулся: вокруг маленького укола, на ладони, зияла темненькая каемочка, точно бережок из аспидированного серебра.
— Этого только недоставало! — прошептал, холодея, Горданов, и, хватая себя за голову, он упал совсем одетый в постель и уткнул голову в подушки, зарыдав впервые с тех пор, как стал себя помнить.