Неточные совпадения
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через день
Уж утром рано вновь явилась
Она в оставленную сень,
И в молчаливом кабинете,
Забыв на время всё на свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом
за книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
Петрушке приказано было
оставаться дома, смотреть
за комнатой и чемоданом.
— Ради самого Христа! помилуй, Андрей Иванович, что это ты делаешь! Оставлять так выгодно начатый карьер из-за того только, что попался начальник не того… Что ж это? Ведь если на это глядеть, тогда и в службе никто бы не
остался. Образумься, образумься. Еще есть время! Отринь гордость и самолюбье, поезжай и объяснись с ним!
Он, глубоко вздохнув и как бы чувствуя, что мало будет участия со стороны Константина Федоровича и жестковато его сердце, подхватил под руку Платонова и пошел с ним вперед, прижимая крепко его к груди своей. Костанжогло и Чичиков
остались позади и, взявшись под руки, следовали
за ними в отдалении.
Белокурый тотчас же отправился по лестнице наверх, между тем как черномазый еще
оставался и щупал что-то в бричке, разговаривая тут же со слугою и махая в то же время ехавшей
за ними коляске.
Наконец
за каретами следовало несколько пустых дрожек, вытянувшихся гуськом, наконец и ничего уже не
осталось, и герой наш мог ехать.
— А тебя как бы нарядить немцем да в капор! — сказал Петрушка, острясь над Селифаном и ухмыльнувшись. Но что
за рожа вышла из этой усмешки! И подобья не было на усмешку, а точно как бы человек, доставши себе в нос насморк и силясь при насморке чихнуть, не чихнул, но так и
остался в положенье человека, собирающегося чихнуть.
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него
за минуту до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, — но все это
осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего этого не было и делано.
Оставшись один, он даже подумал о том, как бы ему возблагодарить гостя
за такое в самом деле беспримерное великодушие.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и
остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
— Постой, постой! — закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь
за дверцы коляски, — совсем было забыл… У меня
остались ваши бумаги, Григорий Александрович… я их таскаю с собой… думал найти вас в Грузии, а вот где Бог дал свидеться… Что мне с ними делать?..
Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю
за повод — напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я
остался в степи один, потеряв последнюю надежду; попробовал идти пешком — ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал.
И если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств, еще
остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от страху даже
за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
В это время послышались еще шаги, толпа в сенях раздвинулась, и на пороге появился священник с запасными дарами, седой старичок.
За ним ходил полицейский, еще с улицы. Доктор тотчас же уступил ему место и обменялся с ним значительным взглядом. Раскольников упросил доктора подождать хоть немножко. Тот пожал плечами и
остался.
Дойдя до поворота, он перешел на противоположную сторону улицы, обернулся и увидел, что Соня уже идет вслед
за ним, по той же дороге, и ничего не замечая. Дойдя до поворота, как раз и она повернула в эту же улицу. Он пошел вслед, не спуская с нее глаз с противоположного тротуара; пройдя шагов пятьдесят, перешел опять на ту сторону, по которой шла Соня, догнал ее и пошел
за ней,
оставаясь в пяти шагах расстояния.
Папаша был статский полковник и уже почти губернатор; ему только
оставался всего один какой-нибудь шаг, так что все к нему ездили и говорили: «Мы вас уж так и считаем, Иван Михайлыч,
за нашего губернатора».
— Стойте! Останьтесь-ка вы здесь, а я сбегаю вниз
за дворником.
Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби» и я возлюблял, то что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы
оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь
за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь».
— Ну, и руки греет, и наплевать! Так что ж, что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то, что он руки греет? Я говорил, что он в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль людей хороших
останется? Да я уверен, что
за меня тогда совсем с требухой всего-то одну печеную луковицу дадут, да и то если с тобой в придачу!..
В первый раз вошла (я, знаете, устал: похоронная служба, со святыми упокой, потом лития, закуска, — наконец-то в кабинете один
остался, закурил сигару, задумался), вошла в дверь: «А вы, говорит, Аркадий Иванович, сегодня
за хлопотами и забыли в столовой часы завести».
— Но позвольте, позвольте же мне, отчасти, все рассказать… как было дело и… в свою очередь… хотя это и лишнее, согласен с вами, рассказывать, — но год назад эта девица умерла от тифа, я же
остался жильцом, как был, и хозяйка, как переехала на теперешнюю квартиру, сказала мне… и сказала дружески… что она совершенно во мне уверена и все… но что не захочу ли я дать ей это заемное письмо, в сто пятнадцать рублей, всего что она считала
за мной долгу.
— Я ни
за что не могу уйти! — шептала она Разумихину чуть не в отчаянии, — я
останусь здесь, где-нибудь… проводите Дуню.
— Где же деньги? — кричала она. — О господи, неужели же он все пропил! Ведь двенадцать целковых в сундуке
оставалось!.. — и вдруг, в бешенстве, она схватила его
за волосы и потащила в комнату. Мармеладов сам облегчал ее усилия, смиренно ползя
за нею на коленках.
Вымылся он в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось мыло, — вымыл волосы, шею и особенно руки. Когда же дошло до вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына), то вопрос с ожесточением даже был решен отрицательно: «Пусть так и
остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни
за что же на свете!
— С тех пор, государь мой, — продолжал он после некоторого молчания, — с тех пор, по одному неблагоприятному случаю и по донесению неблагонамеренных лиц, — чему особенно способствовала Дарья Францовна,
за то будто бы, что ей в надлежащем почтении манкировали, — с тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена была получить, и уже вместе с нами по случаю сему не могла
оставаться.
Остались: один хмельной, но немного, сидевший
за пивом, с виду мещанин; товарищ его, толстый, огромный, в сибирке [Сибирка — верхняя одежда в виде короткого сарафана в талию со сборками и стоячим воротником.] и с седою бородой, очень захмелевший, задремавший на лавке, и изредка, вдруг, как бы спросонья, начинавший прищелкивать пальцами, расставив руки врозь, и подпрыгивать верхнею частию корпуса, не вставая с лавки, причем подпевал какую-то ерунду, силясь припомнить стихи, вроде...
Ушли все на минуту, мы с нею как есть одни
остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю жизнь, всякую минуту своей жизни, всем, всем пожертвует, а
за все это желает иметь от меня только одно мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах, — согласитесь сами, оно довольно заманчиво.
Он шел скоро и твердо, и хоть чувствовал, что весь изломан, но сознание было при нем. Боялся он погони, боялся, что через полчаса, через четверть часа уже выйдет, пожалуй, инструкция следить
за ним; стало быть, во что бы ни стало надо было до времени схоронить концы. Надо было управиться, пока еще
оставалось хоть сколько-нибудь сил и хоть какое-нибудь рассуждение… Куда же идти?
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти,
за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и
оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
На лестнице спрятался он от Коха, Пестрякова и дворника в пустую квартиру, именно в ту минуту, когда Дмитрий и Николай из нее выбежали, простоял
за дверью, когда дворник и те проходили наверх, переждал, пока затихли шаги, и сошел себе вниз преспокойно, ровно в ту самую минуту, когда Дмитрий с Николаем на улицу выбежали, и все разошлись, и никого под воротами не
осталось.
— Упокой, господи, ее душу! — воскликнула Пульхерия Александровна, — вечно, вечно
за нее бога буду молить! Ну что бы с нами было теперь, Дуня, без этих трех тысяч! Господи, точно с неба упали! Ах, Родя, ведь у нас утром всего три целковых
за душой
оставалось, и мы с Дунечкой только и рассчитывали, как бы часы где-нибудь поскорей заложить, чтобы не брать только у этого, пока сам не догадается.
— В том и штука: убийца непременно там сидел и заперся на запор; и непременно бы его там накрыли, если бы не Кох сдурил, не отправился сам
за дворником. А он именно в этот-то промежуток и успел спуститься по лестнице и прошмыгнуть мимо их как-нибудь. Кох обеими руками крестится: «Если б я там, говорит,
остался, он бы выскочил и меня убил топором». Русский молебен хочет служить, хе-хе!..
Насчет носков и прочего остального предоставляю тебе самому; денег
остается нам двадцать пять рубликов, а о Пашеньке и об уплате
за квартиру не беспокойся; я говорил: кредит безграничнейший.
Так вот какая моя речь: те, которым милы захваченные татарами, пусть отправляются
за татарами, а которым милы полоненные ляхами и не хочется оставлять правого дела, пусть
остаются.
Такие-то были козаки, захотевшие
остаться и отмстить ляхам
за верных товарищей и Христову веру!
Старый козак Бовдюг захотел также
остаться с ними, сказавши: «Теперь не такие мои лета, чтобы гоняться
за татарами, а тут есть место, где опочить доброю козацкою смертью.
Светлица была убрана во вкусе того времени, о котором живые намеки
остались только в песнях да в народных домах, уже не поющихся более на Украйне бородатыми старцами-слепцами в сопровождении тихого треньканья бандуры, в виду обступившего народа; во вкусе того бранного, трудного времени, когда начались разыгрываться схватки и битвы на Украйне
за унию.
Он уходил в луга и степи, будто бы
за охотою, но заряд его
оставался невыстрелянным.
— И дети здоровы… Но скажи, Илья: ты шутишь, что
останешься здесь? А я приехал
за тобой, с тем чтоб увезти туда, к нам, в деревню…
А солнце уж опускалось
за лес; оно бросало несколько чуть-чуть теплых лучей, которые прорезывались огненной полосой через весь лес, ярко обливая золотом верхушки сосен. Потом лучи гасли один
за другим; последний луч
оставался долго; он, как тонкая игла, вонзился в чащу ветвей; но и тот потух.
— Для чего, для кого я буду жить? — говорил он, идучи
за ней. — Чего искать, на что направить мысль, намерения? Цвет жизни опал,
остались только шипы.
— Вот-с,
за квартиру восемьсот рублей ассигнациями, сто рублей получено задатку,
осталось семьсот рублей, — сказал он.
Тетка возьмет ее двумя пальцами
за обе щеки, поцелует в лоб, а она поцелует руку у тетки, и та поедет, а эта
останется.
Она ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца, никому не поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась
за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто
остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего другие не знают, но и только.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта,
за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько
остается простора от любви.
От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным, а в самом-то деле оно — не то мочальное, не то веревочное: кожи-то
осталось только на спинке один клочок, а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого же, может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить
за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед,
оставалось только применить ее к делу, но
за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.
У Обломова не были открыты глаза на настоящее свойство ее отношений к нему, и он продолжал принимать это
за характер. И чувство Пшеницыной, такое нормальное, естественное, бескорыстное,
оставалось тайною для Обломова, для окружающих ее и для нее самой.
Она как будто слушала курс жизни не по дням, а по часам. И каждый час малейшего, едва заметного опыта, случая, который мелькнет, как птица, мимо носа мужчины, схватывается неизъяснимо быстро девушкой: она следит
за его полетом вдаль, и кривая, описанная полетом линия
остается у ней в памяти неизгладимым знаком, указанием, уроком.
— Что это
за человек! — сказал Обломов. — Вдруг выдумает черт знает что: на Выборгскую сторону… Это не мудрено выдумать. Нет, вот ты ухитрись выдумать, чтоб
остаться здесь. Я восемь лет живу, так менять-то не хочется…