Сёстры
1933
Часть третья
Заводской партком объявил мобилизацию рабочих в подшефный заводу район на колхозную кампанию. Образовалось несколько бригад. Откликнулись на призыв Лелька, Ведерников, Юрка. Оська Головастов поместил в заводской газете такое письмо:
Учитывая важность коллективизации сельского хозяйства для осуществления пятилетнего плана и для окончательного торжества социализма в нашем Союзе, а потому приказываю считать меня мобилизованным и отправить меня на пропаганду колхозною строительства в деревни подшефного района.
Устроены были при заводе двухнедельные курсы для отправляемых на колхозную работу, и в середине января бригада выехала в город Черногряжск, Пожарского округа [Город Пожарск встречается и в более ранних произведениях Вересаева (например, в повести «Без дороги» – 1815 г.). Под этим названием писатель выводит свой родной город Тулу.]. Ехало человек тридцать. Больше все была молодежь, — партийцы и комсомольцы, — но были и пожилые. В вагоне почти всю ночь не спали, пели и бузили. Весело было.
Утром, с заплечными мешками на плечах, шли по широким улицам уездного города Черногряжска в РИК [Районный исполнительный комитет.]. Приземистые домики, длинные заборы и очень много церквей, — впрочем, частью уже обезглавленных.
Улицы были пустынны. Только у лавок Центроспирта стояли длинные очереди. И странно, почти не было в городской одежде, — стояли все бородатые мужики, в полушубках, многие в лаптях.
Юрка сказал, блеснув улыбкой:
— Чтой-то, товарищи, скучно как-то глядеть: одни деревенские. Ай тут городские водочкой не займаются?
Длинный мужик с невьющейся бородой ответил угрюмо:
— Им-то с чего займаться?
Другой добродушно крикнул:
— Добро свое, гражданин, пропиваем! Все одно, пропадать ему!
— С чего пропадать?
— Отберут. В колхозы гонят.
Ведерников вскипел:
— «Гонят»! А что же сами вы, — не понимаете, что в колхозах выгоднее?
— Может, милый человек, кому и выгоднее, не знаю того. А нам выгоды нету.
— Как же — нету? Дружно, сообща землю обрабатывать, — ужли же не выгоднее, чем каждому на своей полоске околачиваться?
— А станешь сообща так работать, как на себя? Может, у вас где такие есть люди, а у нас таких не бывает.
Взволнованно вмешался третий:
— Коли лошадь моя, я за ней вот как смотрю! Сам не доем, а уж она у меня сытая будет всегда. А в колхозе видал, какие лошади? Со стороны поглядеть, и то плакать хочется: одры! Гонять лошадей все мастера, а кормить никто не хочет.
На широкой площади, с шеренгою ларьков у собора, кипел базар. Но, собственно, не базар это был, а сплошная мясная лавка. Площадь краснела горами мяса, — говядиной, свининой, бараниной. Никогда ребята не видели столько мяса, и чтоб оно было так дешево.
На облучке саней сидел подвыпивший мужик. Из саней торчали красные обрубки ног трех овечьих туш и одной свиной. Мужик, смеясь, рассказывал:
— Все прикончил, теперь — ч-чисто! Можно в колхоз иттить!
Городская женщина сказала.
— Жалко, чай, резать было?
Мужик перестал смеяться и отер вдруг намокшие глаза.
— Милая! Как же не жалко? Ведь сам всех выходил. Любовался на них, как на красное солнышко. А ныне вот — что продаю, что сами приели. Никогда столько мужик убоины не жрал, как сейчас. Плачем, милая, — плачем, давимся, а едим! Не пропадать же добру!
Шли ребята к РИКу призадумавшись. Глаза Ведерникова мрачно горели.
В РИКе присутствовали на заседании районного штаба по коллективизации, там получили назначения и директивы. Завтра утром должны были выехать на место работы.
Ночлег им отвели в районном Доме крестьянина. После ужина пили в столовой чай из жестяных кружек. Настроение было серьезное и задумчивое, не то, что вчера в вагоне. С ними сидел местный активист Бутыркин, худощавый человек с энергичным, загорелым лицом.
— Да, — он говорил, — добром с нашим крестьянством до многого не добьешься. Все народ состоятельный, плотники да землекопы, денег на стороне зарабатывали много. Про колхозы и слушать не хотят. Говорят: на кой они нам? Нам и без них хорошо, не жалуемся.
— Так как же вы?
— Поднажимать приходится маленько.
Ведерников решительно сказал:
— Правильно!.. Ах, н-негодяи! — Он взволнованно заходил вдоль стола, глубоко засунув руки в карманы. — В колхоз идти, а раньше того, понимать, всю скотину свою порежут! А рабочие в городах сидят без мяса, без жиров, без молока! Расстрелять их мало! Всему государству какой делают подрыв!
Юрка почесал в затылке, улыбнулся.
— Д-да-а… Тут, видно, работа позаковыристей будет, чем даже у нас на заводе ударяться!
Утром ребята по путевкам, полученным в исполкоме, разъехались по назначенным деревням.
Работа закипела. Собирали местных партийцев и комсомольцев, беседовали с ними и сговаривались, организовывали бедноту. Проводили собрания, страстно говорили о выгодности коллективизации, о нелепости обработки жалких полосок в одиночку. И сами опьянялись грандиозными картинами, которые рисовали перед слушателями: необозримые поля без меж, незасоренные посевы, гудение тракторов и комбайнов, дружная работа всех на всех, элеваторы, засыпанные тысячами центнеров зерна. Но весь пыл гас, когда взгляд упадал на слушателей: чуждые, холодные лица и насмешливые глаза.
А потом выступали мужики. Говорить уже все научились, и говорили прекрасно.
— А машины вы нам дадите, — эти самые тракторы и… там еще какие?
— Со временем и машины будут.
— Со вре-ме-нем… Вот ты тогда со временем колхоз и строй!
— Товарищи! Да ведь и без машин… Вы подумайте только: чем каждому на своей полоске, то ли дело — все люди, все лошади дружно будут убирать общие поля!
— Дру-ужно!.. Кто это у тебя там дружно будет работать? Кому до этого дело?
Заговорил крепкий старик; на лице его было три цвета: снежно-белый — от бороды и волос, розовый — от щек и ярко-голубой — от глаз. Он сказал:
— Как это, гражданин, — дружно? Будут работать, как в старое время барщину на господ работали. Да у вас еще, небось, восемь часов работа? По декретам? А коли пашня моя, я об декретах не думаю, я на ней с темна до темна работаю, за землею своею смотрю, как за глазом! Потому она у меня колосом играет!
По всему собранию загудело:
— Правильно!
— А стану я у вас в колхозе так работать? Я буду стараться, а рядом другой зевать будет да задницу чесать? Как я его заставлю? А что наработаем, на всех делить будете. Нет, гражданин, не пойду к вам. Я люблю работать, не люблю сложа руки сидеть. Потому у меня и много всего.
Ведерников сурово слушал.
— Потому у тебя много, что ты кулак!..
Старик ударил ладонью по столу.
— Нет, я не кулак, я труждающий! Чужой труд никогда не имел! Что есть, все руками вот этими добыл, — я да два сына. Никогда не имел никаких работников, да и ну их к черту, лодырей этих!
В собрании засмеялись.
Ведерников, Лелька и Юрка работали в большом селе Одинцовке. Широкая улица упиралась в два высокие кирпичные столба с колонками, меж них когда-то были ворота. За столбами широкий двор и просторный барский дом, — раньше господ Одинцовых. Мебель из дома мужики давно уже разобрали по своим дворам, дом не знали к чему приспособить, и он стоял пустой; но его на случай оберегали, окна были заботливо забиты досками. В антресолях этого дома поселились наши ребята.
Деревня была крепкая, состоятельная. Большинство о колхозе и слушать не хотело. Из 230 дворов записалось двадцать два, и все эти дворы были такие, что сами ничего не могли внести в дело, — лошадей не было, инвентарь малогодный. Прельщало их, что колхозу отводили лучшие луга, отбирали у единоличников и передавали колхозу самые унавоженные поля.
Ребята были мрачны. Лелька печально смотрела из окна антресолей на широкую деревенскую улицу, занесенную снегом, — такую пустынную, такую неподвижную. Вспомнила милый, кипящий жизнью завод свой. Сказала:
— А там, во глубине России, —
Там вековая тишина.
Как эту тишину прошибить, чем всколыхнуть? Ведерников уверенно ответил:
— Прошибем!
До поздней ночи горел огонь в окнах сельсовета. Шло горячее совещание ребят с местным активом и беднотой.
Трехцветный старик (белая борода — розовые щеки — голубые глаза) выбрасывал из лошадиных стойл навоз, когда скрипнула калитка и во двор стали входить приезжие ораторы — Ведерников, Лелька, Юрка и за ними — несколько мужиков-колхозников ихней деревни.
Старик спросил:
— Что надо?
Не отвечая, прошли в избу. Старик обеспокоенно двинулся следом. На лавке сидели два его сына, такие же голубоглазые. Взволнованные бабы стояли у печи.
Пришедшие как будто не видели хозяев, не отвечали на их вопросы и разговаривали только между собою. Юрка сказал Ведерникову.
— Вот домик ладный! Как раз подойдет под ясли и детдом.
Оглядели избу, оглядели клети, чуланы и амбары. Ведерников отрывисто сказал:
— Дайте ключи от сундуков и чуланов.
— На что вам? Позвольте, товарищ, узнать, в чем дело.
— Все ваше имущество мы реквизируем. Вы кулак и подлежите выселению.
Старик оторопел.
— Выселению?..
Раздался взрыв бабьих рыданий.
— Ба-атюшки! Да что же это?
Мужики стояли бледные.
Зияли раскрытые сундуки, зияли чернотою распахнутые двери клетей и кладовушек. На лавках и на чистом, строганом полу грудой лежали овчины, холсты, новые сапоги, мужская и женская одежа.
Местный пастух, в очень грязных, разбитых лаптях, выкладывал из сундука вещи, изумлялся и встряхивал волосами.
— Ну и добра-а! И откедова столько раздобыли!
Старик подошел к Ведерникову.
— Позвольте вам, товарищ, объяснить. Кулак, говорите. Не знаю, как по-новому сказать, а по-старому: вот вам святая икона, — никогда за жизнь свою не имел чужого труда, все с сынами своими горбом заработал.
Мужик в клочковатом полушубке сказал извиняющимся голосом:
— Василий Архипыч, а ведь торговлишкой-то ты занимался!
— Игде?
— Игде! А не бывало так, что по всей деревне холсты закупишь да вместе со своими повезешь в город продавать?
— Нукштож!
— Вот те и «нукштож»! — сурово сказал пастух. — Называется: нетрудовой доход.
Как на пожаре, переливался заунывный бабий вой, похожий на завывание осеннего ветра в трубе. Плакали ребята. Вдруг старуха вцепилась в рукав Ведерникова и закричала:
— Да вы что же это делаете, а? Ведь это же дневной разбой!
Дверь открылась, вошел местный учитель, — невысокий человек с маленьким носиком. Удивленно остановился, попятился. Старуха увидела его и завопила:
— Караул!!
Учитель поспешно скрылся. Старуха исступленно бросилась к Лельке.
— И ты тоже! Они от Христа отреклись, злодеи, а ты — молодая девчонка, и тоже лезешь в эту грязь! Не стыдно тебе разбой этот делать?
Старуха, рыдая, упала на лавку. Лелька с строгим лицом связывала в узлы отобранные вещи.
Юрка и пастух запрягали в сани на дворе хозяйских лошадей. Пастух восхищался:
— Ах, и лошадки же хороши!
Глядел им в зубы, щупал в пахах. Юрка спросил:
— В колхозе у вас пригодятся?
— Как не пригодится! На этих, друг, лошадях пахать — все одно, что трактор твой.
Старик в избе спросил Ведерникова:
— Что же вы нам оставите?
— А вот что на вас надето. Будет с вас и этого.
Два широкоплечих, голубоглазых сына старика стояли у стены и с такою смотрели ненавистью, что было жутко. Юрка, пастух и мужик в рваном полушубке стали выносить вещи.
На лавке сидел и всхлипывал пятилетний мальчишка, такой же ярко-голубоглазый, как все мужчины. На ногах его были новые, еще не разношенные серо-белые валенки с красными узорами на голенищах. Ведерников оглядел их и спросил:
— Башмаки есть у тебя, мальчик?
Он робко взглянул.
— Есть.
Взял с подоконника и поспешно протянул Ведерникову. Ведерников сказал Лельке:
— Пусть переобуется. А валенки пойдут в детдом, бедняцким детям.
Лелька ласково взяла мальчика за плечо.
— Ну-ка, мальчик, скидай валенки. Вот у тебя башмаки какие хорошие! Довольно с тебя.
Мальчик покорно снял валенки и стоял босиком. Лелька сказала:
— Не надо босым стоять, простудишься. Надень башмаки.
Старуха сорвалась с лавки, вышибла поленом стекло в окне, высунулась и стала кричать на всю улицу:
— Караул! Карау-у-ул!
Ведерников строго сказал:
— Будет, старуха, не бузи!
Юрка, наморщившись, совал валенки в холщовый мешок, где уже много было валенок и сапогов.
Ведерников вышел на двор поглядеть, как укладывали вещи. К нему подошел старик.
— Товарищ, примите заявление: желаю с сынами моими идти в колхоз.
Ведерников оглядел его, усмехнулся.
— Тебя — в колхоз? Да ты на весь колхоз заразу пустишь, весь его изнутри развалишь. Нет, старичок божий, мы богатеев в колхозы не принимаем. Лучше отправляйся кой-куда комаров покормить.
Старик спросил упавшим голосом:
— Вы что же, отправлять нас куда будете?
— Да уж тут, папаша, не оставим, будь покоен: очень от тебя большой вред идет на всю деревню.
Сани, доверху полные добром, выезжали со двора. По улице отовсюду тянулись груженые подводы, комсомольцы правили к церкви. На широкой площадке над рекою стояла церковь со снятыми колоколами и сбитыми крестами. Она была превращена в склад для конфискованных у кулаков вещей.
В воздухе было мягко, снег чуть таял. Юрка сидел на облучке груженых саней. Торчал из сена оранжевый угол сундука, обитого жестью, самовар блестел, звенели противни и чугуны. Юрка глубоко задумался. Вдруг услышал сбоку:
— Дяденька!
Поглядел: рядом с санями, босиком по талому снегу, бежал голубоглазый мальчишка.
— Дяденька! Отдай валенки!
Юрка отвернулся, закусил губу и хлестнул вожжою лошадь. Мальчик не отставал. Вязнул ногами в талом снеге, останавливался в раздумьи и опять бежал следом, и повторял, плача:
— Дяденька! Отдай валенки!
Организовали весь комсомол окрестных деревень. Комсомольские бригады сплачивали бедняков, обобществляли весь рабочий и продуктовый скот. Работали день и ночь. Из района и округа то и дело приходили настойчивые приказы: «Нажимай на сплошную», то есть на сплошную коллективизацию.
И нажимали. Раскулачивали состоятельных, сулили всяких бед середнякам и беднякам, которые отказывались идти в колхозы. На собраниях мужики вызывающе спрашивали:
— Да что же, конец концов: добровольно в ваши колхозы полагается идти или нет? Коли нет, то покажите, где такой декрет, чтобы всех нас гнать в колхоз?
Ведерников отвечал:
— Декрета нет, в колхозы идут добровольно. А вы мне только вот что скажите: вы — против советской власти?
— С чего нам быть против?
— А тогда что ж: мы, понимашь, вас зовем в колхозы не из своей головы, вас зовет советская власть и партия Векапе. Коли не идете, значит, вы против советской власти. Ну, а уж этому не дивитесь: кто против советской власти, тех она лишает голоса.
Уныние и угрюмость повисли над деревнями. Походка у мужиков стала особенная: ходили, волоча ноги, с опущенными вперед плечами и понурыми головами. Часами неподвижно сидели и тяжело о чем-то думали. И каждый день новые приходили записываться в колхоз. А перед тем резали весь свой скот.
Резали поросных свиней, тельных коров. Резали телят на чердаках, чтоб никто не подглядел, голосистых свиней кололи в чаще леса и там палили. И ели. Пили водку и ели. В тихие дни над каждой деревней стоял густой, вкусный запах жареной убоины. Бабы за полцены продавали в городе холсты.
— Чего нам свое в колхоз нести? Там всё обязаны дать.
Комсомолия, руководимая Ведерниковым и Лелькой, рыскала по деревням, расспрашивала бедноту, накрывала крестьян с свежеубитым скотом, арестовывала и отправляла в город. Ведерников кипел от бешенства.
— Ах, мерзавцы! И этак, понимашь, по всему Союзу!
И Лелька откликалась:
— В два-три месяца наделали то, чего потом годами не поправишь. Ведь весь скот повыведут! Ни молока не будет, ни мяса, ни шерсти… Расстрела для них мало!
И страстно, увлекательно, как только она умела говорить, Лелька говорила и на собраниях, и в частных беседах с крестьянами. Мужики слушали, пряча в бородах насмешливые улыбки, и отвечали цинично:
— А нам об этом какая забота? Что ж мы, супротив самих себя будем идти? Все одно, в колхоз отнимете. Лучше же мы получим для себя удовольствие.
Совместная работа в деревне сильно сблизила Лельку с Ведерниковым. Теперь они были настоящие друзья и открыто жили, как муж и жена, спали в одной комнате. Лелька упоенно наслаждалась товарищескою близостью с Ведерниковым, согласностью их настроений. Получалось то гармоническое и прекрасное, о чем она раньше не смела и мечтать. В одно сильное, действенное целое сливались стальная воля, беспощадность, классовое чутье Ведерникова — и ораторский талант, организаторские способности, задушевная непосредственность, женское обаяние Лельки. Весь актив они сумели спаять в крепкую, дисциплинированную массу, и ребята одушевленно бросались в работу по одному указанию своих вождей.
Только Юрка не совсем подходил к общей компании. Что с ним такое сталось? Работал вместе со всеми с полною добросовестностью, но никто уже больше не видел сверкающей его улыбки. По вечерам, после работы, когда ребята пили чай, смеялись и бузили, Юрка долго сидел задумавшись, ничего не слыша. Иногда пробовал возражать Ведерникову. Раз Ведерников послал ребят в соседнюю деревню раскулачить крестьянина, сына кулака. Юрка поехал, увидел его хозяйство и не стал раскулачивать. Сказал Ведерникову:
— Он середняк самый форменный, да еще маломощный. А от отца уж пять лет назад отделился.
Ведерников в ответ отрезал:
— Плохое у тебя, Юрий, классовое сознание. Нужно не только, понимашь, корни вырывать, а и веточки сшибать.
— Да ведь свой брат, тот же рабочий.
— Рабо-очий! Какой такой рабочий?
И послал других. Как-то раскулачили они самого рядового середняка. Юрка опять встал за него, но Ведерников зажал ему рот одной фразой:
— Ну, пусть середняк! А чего в колхоз не идет?
Юрка несколько раз пробовал поговорить с Лелькой, поведать ей свои сомнения. Но Лелька была теперь как будто другая, — прямолинейная и беспощадная, не хуже Ведерникова. Она в ответ нетерпеливо пожимала плечом и говорила с пренебрежением:
— Совсем у тебя, Юрка, искривляется классовое самосознание. Какое-то интеллигентское гуманничанье. Откуда это у тебя? Брось! Партия знает, что делает. Ты знаешь ее лозунг о полном выкорчевывании в деревне всякого капитализма? Ну и не миндальничай. А ты готов отстаивать каждого кулачка и проливать над ним гуманные слезы. В правый, брат, уклонец вдаряешься.
На хороших лошадях, в щегольских санках, приехал Оська Головастов с товарищем Бутыркиным, местным активистом в районном масштабе. Пили чай, обменивались впечатлениями от работы в своих районах. У Оськи по губам бегала хитрая, скрытно торжествующая улыбка. Он спросил:
— На коллективизацию гнете? А мы вот с товарищем Бутыркиным немножко собираемся пошире размахнуться. Коммуну учреждаем в нашем селе.
— Это здорово!
— Приехали просить вас подсобить.
— Всем, чем хотите.
Ведерников положил руку на плечо Лельки.
— Этого оратора вам дадим: замечательнейший, понимашь, оратор.
Лелька радостно вспыхнула. Оська слушал невнимательно, с блуждающими глазами. Потом улыбнулся замысловато.
— Это ладно. А главное — вот нам что. Завтра окончательное у нас собрание о переходе всего села в коммуну. Боимся, как бы не засыпаться с голосованием, есть кой-кто против. Приезжайте на собрание всем активом, голосните.
Расхохотались.
— Здорово! Нам тоже голосовать? Ну что ж! Мы все за коммуну. Определенно.
Собрание было в здании сельсовета. Председательствовал товарищ Бутыркин, бритый, с сухим, энергичным лицом. Лелька говорила задушевно и сильно. Каштановые кудри выбивались из-под красной косынки, глаза на красивом лице блестели. Говорила о нелепости раздробленного хозяйствования, о выгодах коллективной жизни.
— Вы только подумайте: в вашем селе Сосновке четыреста дворов. И в каждом дворе каждый день топят печь, чтоб сварить горшок щей и чугун картошки. Каждый себе отдельно печет хлеб. Каждый отдельно нянчит ребят. Каждый отдельно ухаживает за коровой, лошадью. Сколько на все без всякого толку тратится сил, времени, средств!
Слушали настороженно, с ненавидящими глазами. Передние ряды были заняты одними бабами, мужики держались назади. Кончила доклад Лелька. Говорил — напыщенно и угрожающе — Оська. Председатель Бутыркин спросил:
— Не будет ли вопросов?
Посыпались от баб вопросы самые неожиданные:
— Правда ли, что бога нет?
— Откуда земля?
— Правда ли, что люди пошли от обезьяны?
— Что такое «эпоха»?
Бутыркин грозно поднялся.
— Гражданки! Старую песенку завели! Нас больше на ваш крючок не поймаете. Это на советском языке называется саботаж: только чтоб затянуть и сорвать собрание. Но я этого не допущу. Говорите ясно и коротко. Об деле. Только об деле говорите!
Поднялся сзади худощавый молодой крестьянин.
— Дай-ко мне сказать. Об деле скажу.
— Евстрат Метелкин. Говори, — неохотно сказал председатель.
Метелкин заговорил резким, властным голосом, приковывающим к себе внимание.
— Вот, гражданка, говоришь: общий скотный двор. Ладно. А где на него взять гвоздей?
— Гвоздей?..
Лелька беспомощно оглянулась на Оську. Оська ответил:
— Повыдергайте гвозди из какого-нибудь сарая. На что вам теперь индивидуальные сараи?
— Ну, два фунта понадергали!
— Да не из одного сарая.
— Та-ак! Чтоб один новый сарай сбить, хочешь двадцать старых развалить из-за гвоздей! Это называется строительство?
Поднялся председатель.
— Граждане! Так нельзя! Вопрос идет во всесоюзном масштабе, — понимаете вы это? А вы о каких-то гвоздях. Об деле говорите. По существу.
Стали один за другим подниматься крестьяне, говорили обычное: что никто на всех не станет работать, как на себя, что заварят дело — и сейчас же пойдут склоки, неполадки, бабы меж собой разругаются, и все подобное.
Вышел к переднему краю стола президиума Оська Головастов.
— Граждане! Долго будет тут эта болтовня? Объясняют вам, — вопрос стоит во всесоюзном масштабе, вопрос стоит о социалистическом строительстве. Поняли вы это дело? И власть вам тут не уступит, она вас заставит поступить по-нужному. Поэтому предлагаю вам голосовать добровольно. А кто хочет идти против, на того есть Соловки, есть Нарым, а может, кое-что и еще посоленее. Это имейте в виду!
Сдержанное гудение покатилось по рядам. Высокий мужик в меховом треухе снял со стены лампочку и потушил. Два дюжих парня быстро направились боковым проходом к столу президиума. Вдруг всех охватила жуть. Оська шепнул:
— Идут лампы тушить. Ребята! У кого револьверы, вынимай!
Все были бледны. Уж несколько случаев было в окрестных местах: мужики на собраниях тушили лампы и люто избивали приезжих ораторов. Ведерников встал и, держа руку на револьвере, смотрел в глаза подходившим парням. Те остановились.
Оська говорил, водя перед собою поднятою вертикально ладонью:
— Граждане! Успокойтесь! Все эти ваши штучки мы знаем, и ламп тушить не дозволим. Вопрос исчерпан. Бутыркин, голосуй!
— Граждане! Прошу потише! — заявил председатель. — Голосую. Кто за переход села Сосновки в поголовную коммуну, того прошу поднять руки. Кто против? Кто воздержался? Большинством голосов принято постановление о переходе вашего села в коммуну.
Рев поднялся в сборной:
— Кто такие тут голосовали? Кого вы сюда понагнали? Мы этих граждан даже не видали никогда! Еще раз голосуй, по списку!
Бутыркин грозно объявил:
— Граждане! Вопрос исчерпан! Заседание объявляю закрытым.
С утра партийно-комсомольский актив Сосновки с бедняцкою частью села стал обходить дворы и обобществлять скот. Забирали всю живность: лошадей, коров, овец, свиней, забирали кур и гусей. Бабы выли, мужики были бледны от бешенства. Отобрать — ребята отобрали, но что делать с отобранным скотом, не знали. Был на краю деревни огороженный жердями летний загон. Поместили туда. Три дня скотина стояла под открытым небом, заметаемая поднявшеюся вьюгою. Спросить было не у кого: Оська, дав общие директивы, ускакал. Перед отъездом он арестовал и отправил в город, как контрреволюционера, Евстрата Метелкина, отказавшегося войти в коммуну, имущество его конфисковал и передал в коммуну.
Дела у Оськи Головастова было по горло. Пьяный от власти и от взятого размаха, он носился по району, арестовывал, раскулачивал, разогнал базар в селе Дарьине, ставил ультиматумы членам сельсовета, не вступившим в колхозы, закрывал церкви, священников арестовывал, их семьи выгонял на улицу и запрещал давать им приют. Двум священникам обстриг волосы и бороды. По лицу Оськи порхала странная, блуждающая усмешка, в глазах иногда мелькало безумие. Больше всего, больше достатка, больше славы и почета ему буйным хмелем кружило голову наслаждение власти над людьми: униженные поклоны и мольбы, бессильная ненависть мужчин, женские рыдания, отчаяние. И сознавать, что все это — от него, что захочет — и ничего этого не будет. И особенно приятно было именно думать: «А я этого н-е з-а-х-о-ч-у! Унижайтесь. Унижайтесь задаром!»
Лельку раз нагнала на улице толпа ребятишек, — возвращались из школы. Она с ними разговорилась. Вдруг одна бойкая девчонка сказала (видно, что повторяла слова взрослых):
— Мы скоро все к вам придем, господский ваш дом разнесем по бревнышкам, вам глаза повыколем, а сами побросаемся в колодцы.
А другой раз Лелька еще более сильное получила впечатление. Возвращалась она из города, — давала в райкоме отчет о проведенной работе и достижениях. Со станции наняла мужика, поехала в санях. Мужик не знал, кто она, и говорил откровенно. И говорил так:
— Мы теперь узнали рабочий класс, какой он есть эксплоататор. Что эти рабочие бригады у нас в деревне разделывают!.. Мужик разутый-раздетый, а они в драповых польтах, в сапогах новых, морды жирные, жалованья получают по полтораста рублей. Себя не раскулачивают, а мужика увидят в крепких сапогах: «Стой! Кулак!» Погоди, придет срок, мы с рабочим классом разделаемся.
А ехавший с ними другой мужик прибавил озлобленно:
— Скоро крестьянство будет убито, совсем станет мертвое. А только помрем-то мы — вторыми! Раньше они все подохнут. Узнают, на ком Рассея стоит!
Лелька стала осторожно возражать. Они сразу замолчали.
В помещении одинцовской школы заседала приехавшая вчера комиссия по чистке аппарата. Ребята из бригады пошли для развлечения послушать. Чистили местного учителя Богоявленского. Маленький человечек с маленьким красным носиком, с испуганными глазами и испуганной бороденкой.
Чистка проходила для него счастливо. Крестьяне говорили благодушно:
— Человек хороший, чего там!
— Обиды никто от него не видал. Жаловаться не можем.
— Смирный человек, аккуратный.
Ведерников, улыбаясь, шепнул на ухо Лельке:
— Вот финтиклейка-то! Кого он сможет спропагандировать в колхоз? Хорош помощник советской власти!
Лелька усмехнулась. Председатель спросил:
— Не будет ли у кого еще вопросов?
Встала Лелька.
— Позвольте мне! Скажите, гражданин. В этой деревне, в которой мы с вами живем, и в соседних деревнях, — везде кое-кого из крестьян раскулачили. Как вы смотрите, — правильно поступает власть, когда их раскулачивает, или неправильно?
Учитель растерянно забегал глазами по портретам вождей и красным плакатам.
— Как сказать. Если власть их раскулачивает, значит, знает за что.
— Я вас прошу ответить совершенно прямо: как вы оцениваете действия власти, — правильно ли она поступает, когда раскулачивает богатеев?
— Конечно, постольку-поскольку партией выдвинут лозунг о ликвидации кулачества как класса… Постольку-поскольку кулачество противится коллективизации…
— Вы это ваше «постольку-поскольку» бросьте. Прошу вас, гражданин, не петлять. Одно слово: следовало, по-вашему, раскулачить их? Да или нет?
Мужики тяжело глядели на учителя и ждали. Он был бледен. Старательно высморкал в скомканный платок красненький свой носик и ответил, запинаясь:
— Ну, ясно: следовало.
Мужики всколыхнулись. Говором и криком закипело собрание.
— Ишь, какой ныне стал! Правильно, — говоришь? Следовало? А забыл ты, кутья пшеничная, как отец твой долгогривый из нас кровь сосал? Гражданин председатель, примай заявление: его отец был дьякон! У него корова есть да свинья, его самого раскулачить надо! Мальчишка у него летось помер, так панихиду по нем служил в церкви!
И пошли выкладывать. Секретарь старательно записывал, что рассказывали мужики. Учитель сидел понурившись и молчал.
Ребята, смеясь выходили из школы. Ведерников хлопнул Лельку по плечу.
— Молодчина Лелька! Одним, понимашь, вопросом показала его белую шкуру. Ну и ло-овко!
Заехал инструктор окружкомола [Окружной комитет комсомола.], носатый парень с золотистым чубом, в больших очках. Знакомился с работой местного и приезжего комсомола, одобрил энергию. Одного только не одобрил: что в местной ячейке не хватает учетных карточек и комсомольских билетов. Потом нахмурился и вынул записную книжку.
— В окружкоме, товарищи, получена информация, что какая-то комсомолка приезжая проявляет явный правооппортунистический уклон. Ведет агитацию против раскулачивания, пишет крестьянам жалобы… — Полистал книжку. — Ратникова фамилия.
— Что-о?!
Ведерников расхохотался. Лелька вскочила.
— Это я — Ратникова!
Инструктор сурово сверкнул на нее очками.
— Ты?
Ребята дружно смеялись, и дружно все встали за Лельку, — и приезжие, и местные. Рассказывали о ее энергии и непримиримости, об умении организовать молодежь и зажечь ее энтузиазмом. Обида Лельки потонула в радости слышать такой хороший и единодушный товарищеский отзыв.
Инструктор почесал горстью в золотой своей копне.
— А как будто жаловались партийцы и комсомольцы… Ну, видно, ошибочка. Вот и ладно!
Весело и дружно работала ватага ребят. Сошлись они друг с другом. Приезжие были поразвитее и много грамотнее деревенских, занимались с ними, читали. Лелька была руководом и общею любимицей. От счастливой любви и от глубокого внутреннего удовлетворения она похорошела неузнаваемо.
Только Юрка держался в стороне. Совершенно невозможно было понять, что с ним делается. Работал он вяло, был мрачен. Давно погасла сверкающая его улыбка. Иногда напивался пьян, и тогда бузил, вызывающе поглядывал на Лельку, что-то бормотал, чего нельзя было разобрать. Близкие их отношения давно уже, конечно, прекратились. Он становился Лельке тягостен, и никакой даже не было охоты добираться, отчего он такой.
Ехал как-то Юрка на розвальнях из соседней деревни. Засвинцовели на небе тучи, закрутился снег с ветром. Юрке предоставить бы лошади самой найти дорогу домой, но он, — городской человек, — стал править сквозь вьюгу, сбился на цельный снег и начал плутать.
Уже в сумерках наткнулся на жердяную изгородь, за нею темным стогом высилась крестьянская рига. Разобрав жерди, подъехал к избе с огоньком в окнах, стал стучаться, попросил приюта.
— Какая деревня?
— Полканово.
— До Одинцовки далеко?
— Эва! Осьмнадцать верст.
— Во куда заехал! Ну, товарищ, приюти. Сбился с дороги, закоченел.
— Зайди, зайди, чего ж там!
Нестарый мужик с бритым лицом ввел Юрку в избу. Горница была полна народа. Сразу стало Юрке уютно и все близко: в красном углу, вместо икон, висели портреты Маркса, Ленина и Фрунзе. За столом, среди мужиков и баб, сидела чернобровая дивчина в кожанке, с двумя толстыми русыми косами, с обликом своего, родного душе человека.
Хозяин сказал:
— Садись, парень. Пообожди маленько, сейчас кончим заседание.
Горячо говорили, размахивая руками. Об учете инвентаря и тяговой силы, о том, как добыть формалину для протравливания семян. Дивчина писала и делала арифметические подсчеты.
Юрка шепотом спросил соседа:
— Что это у вас за собрание?
— Колхозники. Обсуждаем план посевных работ.
Юрка с изумлением глядел: нет мрачных лиц, взглядов исподлобья. Глаза светлые, спорят все с живостью и с интересом, как о своем деле. Необычно это было для Юрки.
Мужики расходились. Хозяин подошел к Юрке, стал расспрашивать — кто, откуда. Подошла и дивчина в кожанке.
Хозяйка позвала ужинать. Пригласили и Юрку. После ужина пили чай. Юрка спросил девушку:
— А ты тоже тут на колхозной кампании?
— Ага!
— Как у вас дело идет?
— Да жаловаться не станем. Еще в прошлом году объединились в колхоз восемнадцать дворов, только всего, а в этом, понимаешь, еще пятнадцать уже дворов присоединилось! Увидали, насколько ладнее идет дело в колхозе.
Она ударила по плечу хозяина.
— Много он вот помогает. Он да еще двое. Горят на работе. Смотри, скоро все село втянут в колхоз.
Хозяину было приятно. Он конфузливо поднял брови и потер рукой губы. И сказал:
— Вот только с грамотой очень нам трудно, — с учетом этим самым, с бухгалтерией всякой. Кабы не эта наша товарищ, — хоть свертывай все дело. Сами ничего не понимаем, счетовода нанять, — где денег возьмешь?
— Привыкнете понемножку. Дело немудрое. — Девушка засунула руки в карманы кожанки и широким мужским шагом зашагала по горнице. — Ничего, налаживается дело. Пойдет определенно. Еще бы лучше пошло, если бы кой-какие товарищи не мешали. Работает тут верст за восемь один из Москвы, Головастов.
— Головастов? Оська? Это наш, с завода нашего «Красный витязь», — сказал Юрка.
— Вот негодяй! Слыхал ты, как он коммуну провел в Сосновке? Нагнал своих ребят из других деревень — приезжих и местных — и их голосами провел в Сосновке коммуну. А из сосновcких никто за коммуну не голосовал. И вот вам пожалуйте — коммуна! Можешь представить, какая прочная будет коммуна?
Юрка покраснел. Он посовестился сказать, что и сам участвовал в этом голосовании.
— Форменный уголовный тип. Мы до него доберемся! Посмел там возражать против коммуны один, Евстрат Метелкин такой. Так его Головастов за это раскулачил, все отобрал в коммуну, самого арестовал и отправил в город. А он, понимаешь, несомненнейший середняк, два года пробыл на красном фронте, боевой товарищ вот этого нашего хозяина, — вместе брали в Крыму Чонгарский мост. Ранен в ногу. В деревне все время вел общественную работу, был членом правления кооператива, участвовал в организации мелиоративного товарищества, обучал ратников и допризывников, — ну, словом, ценнейший общественный работник. И ко всему: был один из зачинателей колхоза, первый в него пошел. А как начал Головастов загибать коммуну, — встал на дыбы. Тот его и арестовал. Рассказал мне все это Иван Петрович, — вот этот хозяин мой. Мы — телеграмму областному прокурору. Вчера Метелкин приехал назад, и приказ по телеграфу немедленно возвратить все имущество.
Юрка жадно слушал, редко дыша, даже рот раскрыл. А дивчина рассказывала.
— Весело работать. Только очень трудно. Самое трудное, что приходится бороться на два фронта: с инертностью крестьянства и с головотяпством товарищей, а то и подлостью их. Есть тут еще местный один «активист», Бутыркин. В молочной кооперации растратил пятнадцать тысяч, судился, но выкрутился; заведывал в городе Домом крестьянина, тоже уволен за растрату. Теперь всячески старается подсушить репутацию свою: устраивает с Головастовым вашим коммуну, проводит сплошную коллективизацию, мужикам грозит: «Откажетесь — из города придет артиллерийский дивизион и снесет снарядами всю деревню». Мы тут в его деревне неподалеку организовали ясли, — сегодня как раз открытие, — Бутыркин под них отдал бывший свой дом. Большой дом, вместительный, самый кулацкий. Два года назад Бутыркин продал его за тысячу восемьсот рублей, а теперь у нового хозяина дом этот реквизировал под тем предлогом, что тот живет по зимам в городе. Такие беззакония, — кто что хочет, то и делает… Ты, конечно, ночевать у нас останешься?
— Да хорошо бы.
— Иван Петрович, можно?
Хозяин ответил:
— Ну, ясно. Просим милости.
— Так вот что: оставайся, а мне нужно идти на открытие яслей. Мы организовали, нужно сказать приветствие.
— А можно мне с тобой?
— О! Отлично! Идем. Тут недалеко, всего две версты лесом. Метель затихла. Шли просекой через сосновый бор. Широкий дом на краю села, по четыре окна в обе стороны от крыльца. Ярко горела лампа-молния. Много народу. В президиуме — председатель сельсовета, два приезжих студента (товарищи дивчины), другие. Выделялась старая деревенская баба в полушубке, закутанная в платок: сидела прямо и неподвижно, как идол, с испуганно-окаменевшим лицом.
Говорил длинную задушевную речь худощавый брюнет с загорелым, энергичным лицом. Очень хорошо говорил: о великом пятилетнем плане, о необходимости коллективной обработки земли. Юрка знал его: это был Бутыркин. Потом говорила новая знакомая Юрки — о значении яслей, о раскрепощении женщины, тоже о коллективизации. Юрку странно волновала и речь ее, — с какими-то неуловимо знакомыми интонациями, теми, да не теми, — и весь облик девушки, — мучительно-милый, знакомый и в то же время чуждый. И вдруг мелькнуло: «Лелька!» Все поразительно напоминало Лельку. Только глаза у этой были стального цвета, и больше ощущалось определенности в лице, больше — мужественности какой-то, что ли.
Дивчина кончила, села рядом с Юркой. Стала говорить школьная работница. Юрка спросил:
— Ты, случаем, не знакома с Лелей Ратниковой?
— Как же — не знакома! Родная мне сестра.
— Да что ты?! Вправду?
— Ну, ясно.
— Ведь она в нашей бригаде, здесь же.
— Здесь?!
Нинка так это крикнула, что все обернулись. Жадно стала расспрашивать вполголоса Юрку. Спросила:
— А ты меня завтра не возьмешь с собой, чтоб повидаться с нею?
— Ну как же? Очень хорошо. Назад тебя в санях же и отвезу.
Председатель стал вызывать женщин сказать от лица матерей. Бабы пересмеивались, толкались и прятались друг за друга.
Выступил опять Бутыркин. Он говорил хорошо, знал это и любил говорить. Юрка никак не мог согласовать с его задушевным голосом и располагающим лицом то, что про него рассказала Нинка. Бутыркин говорил о головокружительных успехах коллективизации в их районе, о том, как это важно для социалистического строительства, о пользе яслей и детских приютов.
— Товарищи! И за наши ясли нам нужно ухватиться изо всех наших сил. Владелец этого дома упирается, хочет дом удержать за собой, подал на нас в суд, но мы этого дома все равно ни за что не отдадим. Лучше уж воротим те тысячу восемьсот рублей, что он заплатил за этот дом.
Прочли проект резолюции. Председатель спросил:
— Не будет ли каких добавлений к резолюции?
Нинка сказала:
— У меня есть добавление.
Вышла к столу президиума. Глаза блестели озорно и весело.
— Товарищи! Есть, к сожалению, и среди партийцев люди, которых кашей не корми, а дай им побольше наболтать разных красивых слов. А дойдет до дела, — форменный рвач, обыватель, только и думающий о своем кармане. Тем приятнее видеть, что выступавший здесь товарищ Бутыркин не из таких. Я удивляюсь, что в резолюции ничего не упомянуто о том, что тут заявил товарищ Бутыркин, Он обещается воротить новому хозяину те тысячу восемьсот рублей, что получил от него за этот дом, только бы дом остался за яслями. Это — поступок, достойный настоящего коммуниста-большевика. Я предлагаю в резолюции выразить благодарность товарищу Бутыркину за его предложение.
В публике взрывались короткие смешки. Бутыркин растерялся, вскочил, зло блеснул глазами.
— Я не это сказал!
Нинка невинно спросила:
— А что же вы сказали?
— Я сказал, что если суд присудит дом в его пользу, то дома ему не возвращать, а лучше отдать деньги, которые он за дом заплатил.
— Откуда деньги взять?
— Из общественных, конечно. Откуда же еще?
Нинка протянула:
— Я очень извиня-аюсь! Я думала, вы хотели отдать те деньги, что сами с него за этот дом взяли. Я вас не так поняла. Конечно, в таком случае об вас вовсе не нужно прибавлять в резолюции.
Женский голос из публики крикнул:
— Своих-то не хотится отдать, что за дом получил! А у другого дом даром отобрал! Ловок.
Хохот шел по собранию.
Утром Юрка с Ниной поехали в Одинцовку. Стоял морозец, солнце сверкало. За успокоившимися бело-голубыми снегами дымчато серели голые рощи, в них четко выделялись черные ели. Юрка настойчиво расспрашивал Нинку о ее работе, жадно смотрел в глаза.
— Так, говоришь, середняка никак нельзя раскулачивать? А если он в колхоз не желает идти? Значит, против социализму, значит, враг классовый! Нешто не так?
— Ясно, не так. Ленина не читал? Разрывать нам нельзя с крестьянством, надо его постепенно перевоспитать, а не нахрапом действовать.
Юрка недоверчиво поглядывал на нее.
— И вправду, — чтоб только добровольно шли?
— Ну как же иначе!
— А когда раскулачиваем, все нужно отбирать?
— Все, конечно. Весь инвентарь, весь скот и вообще излишки все.
Юрка поколебался, вдруг спросил:
— А с мальчишки пятилетнего валенки можно снять?
Нинка изумленно оглядела его.
— С ума сошел!
Юрка отвернулся и замолчал. Долго правил молча, старательно нахлестывал кобылу. Потом решительно повернулся к Нинке.
— Так не надо было валенки отбирать? Категорически?
— Категорически.
— Та-ак…
Всю остальную дорогу он глубоко молчал.
Нинка, не стучась, распахнула дверь и ворвалась к Лельке. Крепко расцеловались. Смеялись, расспрашивали, дивились, что так близко друг от друга работают и не знали. Нинка видела в комнате две кровати, видела Ведерникова, сидящего на одной из них. Но об этом не спрашивала. Кому какое дело?
Закусывали, пили чай. Лелька вдруг вспомнила.
— Погоди-ка! Тут недавно инструктор приезжал, справлялся о комсомолке Ратниковой, что ведет подрывную работу. Напоролся на меня. А это, случаем, уж не ты ли была?
У Нинки знакомым Лельке озорным огнем загорелись глаза.
— Видно, я и есть. Все время доносы шлют, что развожу контрреволюционную работу… Наверно, про меня.
Осторожно вошел в комнату Юрка, присел к столу.
Не прошло и получасу, — между Нинкой и Лелькой запрыгали такие же колючие электрические искры, как, бывало, у них обеих с матерью, при беседе с нею.
Нинка изумленно пожимала плечами.
— Какая нелепость! Чего вы этою принудительностью достигнете?
Лелька, враждебно глядя, отвечала:
— Ты не понимаешь, чего? «Бытие определяет сознание», — слышала ты когда-нибудь про это? Как ты иначе перестроишь собственническую психологию мужика? «Убеждением»? Розовая водичка! Ну, будут рыпаться, бузить, — может быть, даже побунтуют. А потом свыкнутся и начнут понемножку перестраивать свою психологию. А дети их будут уже расти в новых условиях, и им даже непонятна будет прежняя психология их папенек и маменек.
— Вот какая установка! Это, Лелька, ново! Ни в каких партийных директивах я такой установки не встречала. Где это сказано?
Вмешался Ведерников и резко сказал:
— Это, товарищ, сказано в нашем пролетарском сознании. А Лелька насмешливо прибавила:
— Тебе непременно хочется «директив»? Ты разве не читаешь директив из райкома и окружкома? Все они только одно повторяют: «Гни на сплошную». А как иначе гнуть? Или, может быть, ты не признаешь компетенции окружкома? Желаешь разговаривать только с Политбюро?
Расстались враждебно. Юрка повез Нину обратно.
Приехали к Нинке. Она стала звать Юрку зайти, попить чайку. Юрка привязывал лошадь к столбику крыльца. Вошел хозяин со странным лицом и взволнованно сказал Нинке:
— Тут из окружного исполкома приехал какой-то… Велел вам сейчас же, как приедете, прийти к нему в сельсовет… Э, да вон он. Не терпится. Сам опять идет.
Подошел человек в кожаной куртке, с широким, рябым лицом и шрамом на виске; на куртке алел орден Красного Знамени.
— Мне сказали, гражданка Ратникова приехала. Это вы?
Нинка побледнела от «гражданки».
— Я — Ратникова.
Приезжий оглядел Юрку и Нинкина хозяина.
— Нам нужно с вами, гражданка, поговорить наедине. Пойдемте, походим.
Юрка глядел, сидя на перилах крыльца. Приезжий расхаживал с Нинкой по снежной дороге, что-то сердито говорил и размахивал рукою. Побледневшая Нинка с вызовом ему возражала. Приезжий закинул голову, угрожающе помахал указательным пальцем перед самым носом Нинки и, не прощаясь, пошел к сельсовету. Нинка воротилась к крыльцу. Глаза ее двигались медленно, ничего вокруг не видя. Вся была полна разговором.
Вошла с Юркою в избу и с усмешкою сказала хозяину:
— Велено всю работу прекратить и завтра явиться в райком.
Юрка спросил:
— В чем дело?
— Потом как-нибудь.
Пообедали вместе. После обеда сидели под навесом двора, на снятой с колес телеге. Нинка рассказывала: от облисполкома была получена директива: тем, кто вздумает выходить из колхоза, возвращать только одну треть имущества, а все остальное удерживать в пользу колхоза. Евстрат Метелкин привел к ней крестьян, Нинка им объяснила, что такого закона нет. Они ее попросили им это написать.
— Я, конечно, написала. Почему бы нет?.. Кричал, что это контрреволюция, что я вообще веду подрывную работу в крестьянстве, что еще сегодня утром об этом получено заявление в ГПУ от товарища Бутыркина. Грозился отправить меня отсюда по этапу. Я ему: «Вы говорите со мною, как с классовым врагом!» — «Вы, говорит, и есть классовый враг. Только помните, мы и не с такими, как вы, справлялись».
Юрка раздумчиво сказал:
— А он с орденом Красного Знамени. Значит, человек категорически приверженный.
Нинка поглядела на него, помолчала.
— Передал приказ райкома немедленно прекратить работу и завтра явиться в райком… Может, и правда, по этапу отправят, — с усмешкою добавила она.
— А как в город доедешь?
— Эка! Двадцать верст! Пешком дойду. Багаж небольшой, — один рюкзак.
Юрка с порывом сказал:
— Я тебя отвезу. Переночую у вас, а завтра утречком поедем.
Нинка с лаской пожала концы его пальцев.
— Ну, спасибо!
Пошли гулять в бор. Из-за сини далеких снегов красным кругом поднимался огромный месяц. Юрка, напряженно наморщив брови, сказал:
— Все-таки, видно, ты неправа. Не такую надо гнуть линию. Только к дезорганизации ведешь.
— Не зна-аю! — с вызовом возразила Нинка, а в глазах были тоска и страдание. — А одно я хорошо знаю: партиец ты, комсомолец, — а должен шевелить собственными мозгами и справляться с собственным душевным голосом. Только тогда окажешься и хорошим партийцем. Иначе ты — разменная монета, собственной цены никакой в тебе нет. Только всего и свету, что в окошке? Так всегда черногряжский райком и должен быть правым? Бороться нужно, Юрка, отстаивать свое, не сдаваться по первому окрику.
Юрка страдающе наморщился и согнутыми в когти пальцами стал скрести в затылке.
— Черт ее… Как это тут… Не пойму никак.
Утром приехали в Черногряжск. Вместе с Юркой Нинка пошла в райком. В коридоре столкнулись с рябым, который вчера был у Нинки. Нинка нахмурилась и хотела пройти мимо, но он, широко улыбаясь, протянул большую свою ладонь и сказал ласково:
— Здравствуй, товарищ Ратникова. Приехала-таки? Брось, — не стоило! Ворочайся назад. Нам такие, как ты, нужны.
— Что это значит?
Он поднял брови и виновато-добродушно улыбнулся.
— Ничего. Маленькую ошибочку дали. С кем не бывает!
В бюро ячейки — то же самое. Нинка ждала грозных криков, обвинений. А все были ласковы и смущены, говорили, что вызов ее — только недоразумение, извинялись и просили обязательно ехать назад.
В недоуменной радости Нинка вышла. К ней навстречу бросился Юрка с газетным листом в руках.
— Нинка, читай! Что написано-то!!
Нинка подошла к окну, развернула газету. На первой странице была большая статья. Заглавие:
ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ ОТ УСПЕХОВ
Подпись: И. Сталин.
Писано было в статье вот что:
Успехи иногда прививают дух самомнения и зазнайства… «Мы все можем!» «Нам всё нипочем!» Они, эти успехи, нередко пьянят людей… Наша политика опирается на добровольность колхозного движения… Нельзя насаждать колхозы силой. Это было бы глупо и реакционно. А что происходит у нас на деле? Можно ли сказать, что принцип добровольности не нарушается в ряде районов? Нет, нельзя этого сказать, к сожалению… Кому нужны эти искривления, это чиновничье декретирование колхозного движения, эти недостойные угрозы по отношению к крестьянам? Никому, кроме наших врагов! К чему они могут привести, эти искривления? К усилению наших врагов и к развенчанию идей колхозного движения.
Нинка, давясь радостным смехом, смазала Юрку газетным листом по лицу.
— Ну, что, товарищ? Не вредит изредка и собственными мозгами поворочать?
Большинство вокруг было в смущении и испуге. Немногие были довольны и победительно посмеивались. Шла по коридору пучеглазая женщина с очень большим бюстом, с листом «Правды» в руках.
Юрка кинулся ей навстречу.
— Ногаева! Ты разве тоже здесь?
— А как же. Со следующей за вами партией выехала.
И с гордостью она рассказывала своим спокойно-уверенным, как будто не знающим сомнений голосом:
— Мы на эту левую провокацию не поддались с самого начала. Стали середняков раскулачивать, — мы сейчас же: «Стой!» Сельсовет нас слушать не хотел, но мы заставили. А про Оську Головастова написали в наш заводский партком, что он вполне дискредитует звание пролетария. И что ж бы вы думали! Заказным письмом послала, — и не дошло! С оказией потом второе послала. На почте тут письма перехватывали!
Юрка слушал с неподвижным лицом.
Вышли с Нинкой на улицу. По деревянным мосткам шагал подвыпивший мужик с газетой в руках. Потряс ею перед носом Нинки и Юрки, засмеялся.
— Против вашего брата газета писана!.. Ой, вот так газетинка! Три рубля заплатил на базаре за нее, и не жалко. Стоит того!
Все экземпляры газет были расхватаны крестьянами моментально. Приезжали из деревень все новые мужики, специально, чтоб купить газету. Перепродавали номер за пять, за восемь рублей.
Юрка и Нина ехали назад. В деревнях звучали песни и смех. Нинка вдруг рассмеялась и радостно потерла руки:
— Вот теперь поработаем!
Навстречу трусила лошаденка, в розвальнях сидели Оська Головастов и Бутыркин, оба с бледными, растерянными лицами. Тут же милиционер. Юрка соскочил с саней, подбежал, хотел поговорить, но милиционер не позволил:
— А-рес-то-ва-ны…
Юрка завез Нинку в Полканово и поехал к себе в Одинцовку. Там, в барском доме, тоже было общее смущение. Ведерников чесал в затылке, губы его закручивались в сконфуженную улыбку.
— Маленько перегнули, это что говорить. Засыпались!
Лелька неподвижно глядела в окно.
Вечером под сильными ударами кулака затрещала Лелькина дверь. Лелька была одна. Вошел Юрка. Был очень бледен, волосы падали на блестящие глаза. Медленно сел, кулаками уперся в расставленные колени, в упор глядел на Лельку. И спросил с вызовом:
— Ну? Что?
Лелька удивленно приглядывалась к нему.
— Что это ты… какой?
— Ну, что, говорю? Правильно мы тут с вами поступали или неправильно?
— Неправильно, Юрка.
— Не-пра-виль-но… Ха-ха! Непра-авильно? — Он вцепился взглядом в глаза Лельки. — Сволочь ты этакая! Чего ж ты меня в эту грязь втравила?
Лелька теперь только сообразила, что Юрка глубоко пьян. В комнате стоял тяжелый запах самогона. Она отвернулась и, наморщив брови, стала барабанить пальцами по столу. Вдруг услышала странный хруст, — как будто быстро ломались одна за другою ледяные сосульки. Лелька нервно вздрогнула. Юрка, охватив руками спинку стула, смотрел в темный угол и скрипел зубами.
— Ох, тяжело! — хрипло заговорил он. — Понимаешь, бежит по талому снегу… А я, как проклятый, гляжу в сторону и лошаденку подхлестываю. А он, понимаешь, все бежит, не отстает. Босой.
Юрка судорожно сжал спинку стула и еще сильнее заскрипел зубами. Лелька подошла к нему. Уверенная в своем обаянии и всегдашнем влиянии, ласково положила ему руку на плечо.
— Юрка, слушай…
Он сбросил ее руку с плеча и вскочил.
— Отойди… гадюка!.. У-ух!! — Юрка отнес назад руку со сжатым кулаком. — Так бы и залепил тебе в ухо, чтоб торчмя головой полетела на кровать… Лелька!
Падающим движением подался к ней, схватил за запястья.
— Лелька! — Задыхался и со страданием смотрел на нее. — Выходит, можно было вас и не слушать… Можно было… п-плюнуть вам в бандитские ваши рожи! Ведь я с тех самых дней весь спокой потерял. Целиком и полностью! Вполне категорически! Каждую ночь его вижу… Бежит босой по снегу: «Дяденька! Отдай валенки!..» А ты, гадюка, смотрела, и ничего у тебя в душе не тронулось?
Он так крепко сжимал Лельке руки, что они совсем занемели.
— Не тронулось, а? А ведь ты — женщина. У тебя свои дети могут быть… Вот Нина, сестра твоя. Даже против героя с Красным Знаменем, и то пошла. Есть, значит, в душе… добросовестность… А у тебя что?
— Юрка, пусти руки. Мы с тобою обо всем этом поговорим, когда ты проспишься.
— Не спать уж мне теперь. Боюсь я спать… Все мальчишка этот… Следом бежит. У-у, черт!!
Он отбросил руки Лельки и, шатаясь, направился к двери. Вошел Ведерников. Юрка насмешливо оглядел его.
— А-а… «Пролетарское сознание».
Остановился на пороге, гаркнул:
— Здесь погребен арестант Иван Гусев, трех лет!
И вышел…
До поздней ночи он одиноко шатался по деревне, рычал, буянил, скрипел зубами и бил себя кулаком в грудь. Потом исчез…
Через день на ветле у околицы нашли его труп висящим на веревке.