Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели
Назначен был счастливый срок.
И тайна брачныя постели
И сладостной любви венок
Его восторгов ожидали.
Гимена хлопоты, печали,
Зевоты хладная чреда
Ему не снились никогда.
Меж тем как мы, враги Гимена,
В домашней жизни зрим один
Ряд утомительных картин,
Роман во вкусе Лафонтена…
Мой бедный Ленский, сердцем он
Для оной жизни был рожден.
Богат, хорош собою, Ленский
Везде был принят как жених;
Таков обычай деревенский;
Все дочек прочили своих
За полурусского соседа;
Взойдет ли он, тотчас беседа
Заводит слово стороной
О скуке жизни холостой;
Зовут соседа к самовару,
А Дуня разливает чай,
Ей шепчут: «Дуня, примечай!»
Потом приносят и гитару;
И запищит она (Бог
мой!):
Приди
в чертог ко мне златой!..
Познал я глас иных желаний,
Познал я новую печаль;
Для первых нет мне упований,
А старой мне печали жаль.
Мечты, мечты! где ваша сладость?
Где, вечная к ней рифма, младость?
Ужель и вправду наконец
Увял, увял ее венец?
Ужель и впрямь и
в самом деле
Без элегических затей
Весна
моих промчалась дней
(Что я шутя твердил доселе)?
И ей ужель возврата нет?
Ужель мне скоро тридцать лет?
Но, шумом бала утомленный,
И утро
в полночь обратя,
Спокойно спит
в тени блаженной
Забав и роскоши дитя.
Проснется зá полдень, и снова
До утра жизнь его готова,
Однообразна и пестра,
И завтра то же, что вчера.
Но был ли счастлив
мой Евгений,
Свободный,
в цвете лучших лет,
Среди блистательных побед,
Среди вседневных наслаждений?
Вотще ли был он средь пиров
Неосторожен и здоров?
У ночи много звезд прелестных,
Красавиц много на Москве.
Но ярче всех подруг небесных
Луна
в воздушной синеве.
Но та, которую не смею
Тревожить лирою
моею,
Как величавая луна,
Средь жен и дев блестит одна.
С какою гордостью небесной
Земли касается она!
Как негой грудь ее полна!
Как томен взор ее чудесный!..
Но полно, полно; перестань:
Ты заплатил безумству дань.
Вот, окружен своей дубравой,
Петровский замок. Мрачно он
Недавнею гордится славой.
Напрасно ждал Наполеон,
Последним счастьем упоенный,
Москвы коленопреклоненной
С ключами старого Кремля;
Нет, не пошла Москва
мояК нему с повинной головою.
Не праздник, не приемный дар,
Она готовила пожар
Нетерпеливому герою.
Отселе,
в думу погружен,
Глядел на грозный пламень он.
Стихи на случай сохранились;
Я их имею; вот они:
«Куда, куда вы удалились,
Весны
моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
Его
мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Всё благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход!
Но там, где Мельпомены бурной
Протяжный раздается вой,
Где машет мантией мишурной
Она пред хладною толпой,
Где Талия тихонько дремлет
И плескам дружеским не внемлет,
Где Терпсихоре лишь одной
Дивится зритель молодой
(Что было также
в прежни леты,
Во время ваше и
мое),
Не обратились на нее
Ни дам ревнивые лорнеты,
Ни трубки модных знатоков
Из лож и кресельных рядов.
Так точно думал
мой Евгений.
Он
в первой юности своей
Был жертвой бурных заблуждений
И необузданных страстей.
Привычкой жизни избалован,
Одним на время очарован,
Разочарованный другим,
Желаньем медленно томим,
Томим и ветреным успехом,
Внимая
в шуме и
в тиши
Роптанье вечное души,
Зевоту подавляя смехом:
Вот как убил он восемь лет,
Утратя жизни лучший цвет.
Стремит Онегин? Вы заране
Уж угадали; точно так:
Примчался к ней, к своей Татьяне,
Мой неисправленный чудак.
Идет, на мертвеца похожий.
Нет ни одной души
в прихожей.
Он
в залу; дальше: никого.
Дверь отворил он. Что ж его
С такою силой поражает?
Княгиня перед ним, одна,
Сидит, не убрана, бледна,
Письмо какое-то читает
И тихо слезы льет рекой,
Опершись на руку щекой.
Конечно, не один Евгений
Смятенье Тани видеть мог;
Но целью взоров и суждений
В то время жирный был пирог
(К несчастию, пересоленный);
Да вот
в бутылке засмоленной,
Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души
моей,
Предмет стихов
моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!
А тот… но после всё расскажем,
Не правда ль? Всей ее родне
Мы Таню завтра же покажем.
Жаль, разъезжать нет мочи мне:
Едва, едва таскаю ноги.
Но вы замучены с дороги;
Пойдемте вместе отдохнуть…
Ох, силы нет… устала грудь…
Мне тяжела теперь и радость,
Не только грусть… душа
моя,
Уж никуда не годна я…
Под старость жизнь такая гадость…»
И тут, совсем утомлена,
В слезах раскашлялась она.
Он так привык теряться
в этом,
Что чуть с ума не своротил
Или не сделался поэтом.
Признаться: то-то б одолжил!
А точно: силой магнетизма
Стихов российских механизма
Едва
в то время не постиг
Мой бестолковый ученик.
Как походил он на поэта,
Когда
в углу сидел один,
И перед ним пылал камин,
И он мурлыкал: Benedetta
Иль Idol mio и ронял
В огонь то туфлю, то журнал.
Минуты две они молчали,
Но к ней Онегин подошел
И молвил: «Вы ко мне писали,
Не отпирайтесь. Я прочел
Души доверчивой признанья,
Любви невинной излиянья;
Мне ваша искренность мила;
Она
в волненье привела
Давно умолкнувшие чувства;
Но вас хвалить я не хочу;
Я за нее вам отплачу
Признаньем также без искусства;
Примите исповедь
мою:
Себя на суд вам отдаю.
Бывало, он еще
в постеле:
К нему записочки несут.
Что? Приглашенья?
В самом деле,
Три дома на вечер зовут:
Там будет бал, там детский праздник.
Куда ж поскачет
мой проказник?
С кого начнет он? Всё равно:
Везде поспеть немудрено.
Покамест
в утреннем уборе,
Надев широкий боливар,
Онегин едет на бульвар,
И там гуляет на просторе,
Пока недремлющий брегет
Не прозвонит ему обед.
Всё решено: я
в вашей воле,
И предаюсь
моей судьбе.
Адриатические волны,
О Брента! нет, увижу вас
И, вдохновенья снова полный,
Услышу ваш волшебный глас!
Он свят для внуков Аполлона;
По гордой лире Альбиона
Он мне знаком, он мне родной.
Ночей Италии златой
Я негой наслажусь на воле
С венецианкою младой,
То говорливой, то немой,
Плывя
в таинственной гондоле;
С ней обретут уста
моиЯзык Петрарки и любви.
Но я плоды
моих мечтаний
И гармонических затей
Читаю только старой няне,
Подруге юности
моей,
Да после скучного обеда
Ко мне забредшего соседа,
Поймав нежданно за полу,
Душу трагедией
в углу,
Или (но это кроме шуток),
Тоской и рифмами томим,
Бродя над озером
моим,
Пугаю стадо диких уток:
Вняв пенью сладкозвучных строф,
Они слетают с берегов.
И вот ввели
в семью чужую…
Да ты не слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая
моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«Дитя
мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся горишь…» — «Я не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«Дитя
мое, Господь с тобою!» —
И няня девушку с мольбой
Крестила дряхлою рукой.
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным»
в руках!
Я шлюсь на вас,
мои поэты;
Не правда ль: милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым сердце посвящали,
Не все ли, русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И
в их устах язык чужой
Не обратился ли
в родной?
И я лишен того: для вас
Тащусь повсюду наудачу;
Мне дорог день, мне дорог час:
А я
в напрасной скуке трачу
Судьбой отсчитанные дни.
И так уж тягостны они.
Я знаю: век уж
мой измерен;
Но чтоб продлилась жизнь
моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я…
Но те, которым
в дружной встрече
Я строфы первые читал…
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал.
Без них Онегин дорисован.
А та, с которой образован
Татьяны милый идеал…
О много, много рок отъял!
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным
моим.
Татьяна то вздохнет, то охнет;
Письмо дрожит
в ее руке;
Облатка розовая сохнет
На воспаленном языке.
К плечу головушкой склонилась.
Сорочка легкая спустилась
С ее прелестного плеча…
Но вот уж лунного луча
Сиянье гаснет. Там долина
Сквозь пар яснеет. Там поток
Засеребрился; там рожок
Пастуший будит селянина.
Вот утро: встали все давно,
Моей Татьяне всё равно.
Но я не создан для блаженства;
Ему чужда душа
моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе недостоин я.
Поверьте (совесть
в том порукой),
Супружество нам будет мукой.
Я, сколько ни любил бы вас,
Привыкнув, разлюблю тотчас;
Начнете плакать: ваши слезы
Не тронут сердца
моего,
А будут лишь бесить его.
Судите ж вы, какие розы
Нам заготовит Гименей
И, может быть, на много дней.
Но изменяет пеной шумной
Оно желудку
моему,
И я Бордо благоразумный
Уж нынче предпочел ему.
К Au я больше не способен;
Au любовнице подобен
Блестящей, ветреной, живой,
И своенравной, и пустой…
Но ты, Бордо, подобен другу,
Который,
в горе и
в беде,
Товарищ завсегда, везде,
Готов нам оказать услугу
Иль тихий разделить досуг.
Да здравствует Бордо, наш друг!
А где, бишь,
мой рассказ несвязный?
В Одессе пыльной, я сказал.
Я б мог сказать:
в Одессе грязной —
И тут бы, право, не солгал.
В году недель пять-шесть Одесса,
По воле бурного Зевеса,
Потоплена, запружена,
В густой грязи погружена.
Все домы на аршин загрязнут,
Лишь на ходулях пешеход
По улице дерзает вброд;
Кареты, люди тонут, вязнут,
И
в дрожках вол, рога склоня,
Сменяет хилого коня.
И чье-нибудь он сердце тронет;
И, сохраненная судьбой,
Быть может,
в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной;
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На
мой прославленный портрет
И молвит: то-то был поэт!
Прими ж
мои благодаренья,
Поклонник мирных аонид,
О ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья,
Чья благосклонная рука
Потреплет лавры старика!
Или нет, — прибавил он после некоторого размышления, — лучше я оставлю их ему после
моей смерти,
в духовной, чтобы вспоминал обо мне».
— Помилуйте, что ж он?.. Да ведь я не сержусь! — сказал смягчившийся генерал. —
В душе
моей я искренно полюбил его и уверен, что со временем он будет преполезный человек.
Давайте-ка его сюда, вот я его поцелую покрепче,
моего дорогого Павла Ивановича!» Чичиков разом почувствовал себя
в нескольких объятиях.
Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность;
моему охлажденному взору неприютно, мне не смешно, и то, что пробудило бы
в прежние годы живое движенье
в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят
мои недвижные уста. О
моя юность! о
моя свежесть!
— Напротив, всё
в наилучшем порядке, и брат
мой отличнейший хозяин.
Уже сукна купил он себе такого, какого не носила вся губерния, и с этих пор стал держаться более коричневых и красноватых цветов с искрою; уже приобрел он отличную пару и сам держал одну вожжу, заставляя пристяжную виться кольцом; уже завел он обычай вытираться губкой, намоченной
в воде, смешанной с одеколоном; уже покупал он весьма недешево какое-то
мыло для сообщения гладкости коже, уже…
— Так как
моя бричка, — сказал Чичиков, — не пришла еще
в надлежащее состояние, то позвольте мне взять у вас коляску. Я бы завтра же, эдак около десяти часов, к нему съездил.
Чичиков между тем так помышлял: «Право, было <бы> хорошо! Можно даже и так, что все издержки будут на его счет. Можно даже сделать и так, чтобы отправиться на его лошадях, а
мои покормятся у него
в деревне. Для сбереженья можно и коляску оставить у него
в деревне, а
в дорогу взять его коляску».
— Ну, да если голод и смерть грозят, нужно же что-нибудь предпринимать. Я спрошу, не может ли брат
мой через кого-либо
в городе выхлопотать какую-нибудь должность.
Уже начинал было он полнеть и приходить
в те круглые и приличные формы,
в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая
в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком
в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать ты
моя пресвятая! какой же я стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
Потому что знаю: пусть только дела
мои пойдут похуже, да я всех впутаю
в свое — и губернатора, и вице-губернатора, и полицеймейстера, и казначея, — всех запутаю.
И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с
моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной
в святый ужас и
в блистанье главы и почуют
в смущенном трепете величавый гром других речей…
— Благодетель! вы все можете сделать. Не закон меня страшит, — я перед законом найду средства, — но то, что непов<инно> я брошен
в тюрьму, что я пропаду здесь, как собака, и что
мое имущество, бумаги, шкатулка… спасите!
Приезжай ко мне
в самом деле нуждающийся да расскажи мне обстоятельно, как ты распорядишься с
моими деньгами.
— Справедливо изволили заметить, ваше превосходительство. Но представьте же теперь
мое положение… — Тут Чичиков, понизивши голос, стал говорить как бы по секрету: — У него
в доме, ваше превосходительство, есть ключница, а у ключницы дети. Того и смотри, все перейдет им.
— Почтеннейший, я так был занят, что, ей-ей, нет времени. — Он поглядел по сторонам, как бы от объясненья улизнуть, и увидел входящего
в лавку Муразова. — Афанасий Васильевич! Ах, боже
мой! — сказал Чичиков. — Вот приятное столкновение!
— Хорош у тебя ящик, отец
мой, — сказала она, подсевши к нему. — Чай,
в Москве купил его?
Председатель, который был премилый человек, когда развеселялся, обнимал несколько раз Чичикова, произнеся
в излиянии сердечном: «Душа ты
моя! маменька
моя!» — и даже, щелкнув пальцами, пошел приплясывать вокруг него, припевая известную песню: «Ах ты такой и этакой камаринский мужик».
— Душ-то
в ней, отец
мой, без малого восемьдесят, — сказала хозяйка, — да беда, времена плохи, вот и прошлый год был такой неурожай, что Боже храни.
— Ах, боже
мой! что ж я так сижу перед вами! вот хорошо! Ведь вы знаете, Анна Григорьевна, с чем я приехала к вам? — Тут дыхание гостьи сперлось, слова, как ястребы, готовы были пуститься
в погоню одно за другим, и только нужно было до такой степени быть бесчеловечной, какова была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра
моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему
в шкатулку. И
в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится
в суд просьбу подать, а и не на чем.
— Правда, с такой дороги и очень нужно отдохнуть. Вот здесь и расположитесь, батюшка, на этом диване. Эй, Фетинья, принеси перину, подушки и простыню. Какое-то время послал Бог: гром такой — у меня всю ночь горела свеча перед образом. Эх, отец
мой, да у тебя-то, как у борова, вся спина и бок
в грязи! где так изволил засалиться?
—
Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли,
в чем состоит предмет. Я полагаю с своей стороны, положа руку на сердце: по восьми гривен за душу, это самая красная цена!