Неточные совпадения
— Родитель помер
в одночасье!.. Брат
в море потонул!.. Она,
в таких молодых годах, померла!.. Господи! Ты, по Писанию, мстишь до седьмого колена!.. Но ты ведь, Господи, и милостив!.. Излей на меня всю ярость свою, но Дуню
мою сохрани, Дуню помилуй!..
Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая из дому
в дом: за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить,
помыть, сахарку поколоть, — уверяли с клятвами, что про беспутную Даренку они вернехонько всю подноготную знают — ходит-де
в черном, а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца
в полюбовницах.
— Весь город ведь что
в трубы трубит, а ты и не знаешь ничего,
моя горе-горькая!..
— Что ты, сударыня?.. — с ужасом почти вскликнула Анисья Терентьевна. — Как сметь старый завет преставлять!.. Спокон веку водится, что кашу да полтину мастерицам родители посылали… От сторонних книжных дач не положено брать. Опять же надо ведь мальчонке-то по улице кашу
в плате нести — все бы видели да знали, что за новую книгу садится. Вот, мать
моя, принялась ты за наше мастерство, учишь Дунюшку, а старых-то порядков по ученью и не ведаешь!.. Ладно ли так? А?
— Пожурю! Лаской! — с насмешкой передразнила ее Анисья Терентьевна. — Не так, сударыня
моя, не так… Что про это писано?.. А?.. Не знаешь? Слушай-ка, что: «Не ослабляй, бия младенца, аще бо лозою биеши его — не умрет, но здравее будет, ты бо, бия его по телу, душу его избавляешь от смерти; дщерь ли имаши — положи на ню грозу свою и соблюдеши ю от телесных, да не свою волю приемши,
в неразумии проку́дит девство свое». Так-то, сударыня
моя, так-то, Дарья Сергевна.
— Нет, мать
моя! — возразила Анисья Терентьевна. — Послушала бы ты, что
в людях-то говорят про твое обученье да про то, как учишь ты свою ученицу… Уши вянут, сударыня. Вот что.
Разговаривая так с Макриной, Марко Данилыч стал подумывать, не отдать ли ему Дуню
в скиты обучаться. Тяжело только расстаться с ней на несколько лет… «А впрочем, — подумал он, — и без того ведь я мало ее, голубушку, видаю… Лето
в отъезде, по зимам тоже на долгие сроки из дому отлучаюсь… Станет
в обители жить, скиты не за тридевять земель,
в свободное время завсегда могу съездить туда, поживу там недельку-другую, полюбуюсь на
мою голубушку да опять
в отлучки — опять к ней».
— Работниц нам не надо, Марко Данилыч,
в обители своих трудниц довольно. Дунюшке все они сготовят: и
помыть, и пошить, и поштопать, и новое платьице могут сшить, даже башмачки, пожалуй, справят, — сказала Макрина.
Последнее
мое вам слово: будет Дунюшка жить
в обители, и я с ней буду, исполню завет Оленушкин, не захотите, чтоб я была при ней, дня
в дому у вас не останусь…
А если примет меня матушка Манефа, к ней
в обитель уйду, иночество надену, ангельский образ приму и тем буду утешаться, что хоть издали иной раз погляжу на
мою голубоньку, на сокровище
мое бесценное.
—
Мое дело сторона, — вмешалась при этом Макрина. — А по
моему рассужденью, было бы очень хорошо, если б и при Дунюшке
в обители Дарья Сергевна жила. Расскажу вам, что у нас
в Комарове однажды случилось, не у нас
в обители — у нас на этот счет оборони Господи, — а
в соседней
в одной.
— Это все добро, все хорошо, все по-Божьему, — молвил Марко Данилыч. — Насчет родителя-то больше твердите, чтоб во всем почитала его. Она у меня девочка смышленая, притом же мягкосердая — вся
в мать покойницу… Обучите ее, воспитайте
мою голубоньку — сторицею воздам, ничего не пожалею. Доброту-то ее, доброту сохраните,
в мать бы была… Ох, не знала ты, мать Макрина,
моей Оленушки!.. Ангел Божий была во плоти!.. Дунюшка-то вся
в нее, сохраните же ее, соблюдите!.. По гроб жизни благодарен останусь…
— С великим
моим удовольствием, — отозвался Петр Степаныч. Скромно, вежливо поклонился он сначала отцу, потом дочери и скрылся
в толпе.
— Нет уж увольте, Марко Данилыч, — с улыбкой ответил Петр Степаныч. — По
моим обстоятельствам, это дело совсем не подходящее. Ни привычки нет, ни сноровки. Как всего, что по Волге плывет, не переймешь, так и торгов всех
в одни руки не заберешь. Чего доброго, зачавши нового искать, старое, пожалуй, потеряешь. Что тогда будет хорошего?
— Дурни!.. Хоть бы и вовсе заборов не было, и задатков ежели бы вы не взяли, все же сходнее сбежать. Ярманке еще целый месяц стоять — плохо-плохо четвертную заработаешь, а без пачпорта-то тебя водяной
в острог засадит да по этапу оттуда. Разве к зи́ме до домов-то доплететесь… Плюнуть бы вам, братцы слепые!.. Эй, помя́нете
мое слово!..
— Да, — продолжал Смолокуров, — этот тюлень теперича самое последнее дело. Не рад, что и польстился на такую дрянь — всего только третий год стал им займоваться… Смолоду у меня не лежало сердце к этому промыслу. Знаешь ведь, что от этого от самого тюленя брательнику
моему, царство ему небесное, кончина приключилась:
в море потоп…
— С покойным его родителем мы больше тридцати годов хлеб-соль важивали,
в приятельстве были… — продолжал Зиновий Алексеич. — На
моих глазах Никитушка и вырос. Жалко тоже!.. А уж добрый какой да разумный.
— Одну-то выкинь — порожняя! — молвил Смолокуров. — А у тебя четыре на месте да шесть либо семь
в ходу. Тут, сударь
мой, разница не маленькая.
— Некому покупать, — молвил Марко Данилыч. — Хлопку
в привозе нет, значит, красному товару застой. На
мыло тюленя́ не требуется — его с мыловарен-то кислота прогнала. Кому его нужно?
— Незáдолго до нашего отъезда был он
в Вольском, три дня у меня выгостил, — сказал Доронин. — Ну, и кучился тогда, не подыщу ль ему на ярманке покупателя, а ежель приищу, зáпродал бы товар-от… Теперь пишет, спрашивает, не нашел ли покупщика… А где мне сыскать?..
Мое дело по рыбной части слепое, а ты еще вот заверяешь, что тюлень-от и вовсе без продажи останется.
— Такое уж наше дело, — отвечал Меркулов. — Ведь я один, как перст, ни за мной, ни передо мной нет никого, все батюшкины дела на одних
моих плечах остались. С ранней весны
в Астрахани проживаю, по весне на взморье, на ватагах, летом к Макарью; а зиму больше здесь да
в Петербурге.
— А вот, к примеру сказать, уговорились бы мы с вами тысяч по двадцати даром получить, — стал говорить Веденеев. — У меня наличных полтины нет, а товару всего на какую-нибудь тысячу, у вас то же. Вот и пишем мы друг на дружку векселя, каждый тысяч по двадцати, а не то и больше. И ежели
в банках по знакомству с директорами имеем мы доверие, так вы под
мой вексель деньги получаете, а я под ваш. Вот у нас с вами гроша не было, а вдруг стало по двадцати тысяч.
— Зашел я намедни
в лавку к Панкову, к Ермолаю Васильичу, из Саратова, может, тоже знаете, — продолжал Петр Степаныч, — приятель
мой у него
в приказчиках служит.
— Объявился несостоятельным: вчера об этом я письмо получил.
Моих тысячи тут за три село, — продолжал Марко Данилыч. — Администрацию назначат либо конкурс. Ну и получай пять копеек за рубль. А я говорю: ежели ты не заплатил долгу до последней копейки, иди
в кабалу, и жену
в кабалу, и детей — заработали бы долг… Верно ли говорю?
— Что ж из того, что доверенность при мне, — сказал Зиновий Алексеич. — Дать-то он мне ее дал, и по той доверенности мог бы я с тобой хоть сейчас по рукам, да боюсь, после бы от Меркулова не было нареканья… Сам понимаешь, что дело
мое в этом разе самое опасное. Ну ежели продешевлю, каково мне тогда будет на Меркулова-то глаза поднять?.. Пойми это, Марко Данилыч. Будь он мне свой человек, тогда бы еще туда-сюда; свои, мол, люди, сочтемся, а ведь он чужой человек.
Одни жнеи песни поют имениннику
в честь, другие катаются с боку на бок по сжатому полю, а сами приговаривают: «Жнивка, жнивка, отдай
мою силку на пест, на мешок, на колотило, на молотило да на новое веретено».
— Обе здесь со мной, — отвечал Смолокуров. — Чуточку их не захватили,
в гости пошли ненадолго. С женой да дочерьми приехал сюда приятель
мой Доронин, Зиновéй Алексеич, хлебом торгует.
—
Моя вина, матушка, простите, ради Христа! — молвил на то Самоквасов. — Дело-то больно спешное вышло тогда. Сеня и то всю дорогу твердил, как ему было совестно не простившись уехать. Я
в ответе, матушка, Сеня тут ни при чем.
— А то, что ежели
мои речи походят на правду, так стану я Марку Данилычу советовать, венчал бы тебя
в великороссийской.
— А к тому
мои речи, что все вы ноне стали ветрогоны, — молвила мать Таисея. — Иной женится, да как надоест жена, он ее и бросит, да и женится на другой. Много бывало таких. Ежели наш поп венчал, как доказать ей, что она венчана жена?
В какие книги брак-от записан? А как
в великороссийской повенчались, так уж тут, брат, шалишь, тут не бросишь жены, что истопку с ноги. Понял?
— Как же это не убиваться, сударь ты
мой, как ей не убиваться? — отвечала Таисея. — Ведь ославилась обитель-то. То вдова сбежит, то девку выкрадут!.. Конечно, все это было, когда матушка
в отлучке находилась, да ведь станут ли о том рассуждать?.. Оченно убивает это матушку Манефу. А тут еще и Фленушка-то у нее.
— Как я рада тебе,
моя дорогая! Дня не миновало, часа не проходило, чтоб я не вспоминала про тебя. Писать собиралась, звать тебя. Помнишь наш уговор
в Каменном Вражке? Еще гроза застала нас тогда, — крепко прижимая пылающее лицо к груди Аграфены Петровны, шептала Дуня.
— Больше бы веры Меркулов дал. Пишу я Володерову — остановил бы
мою баржу с тюленем, как пойдет мимо Царицына, и весь бы товар хоть
в воду покидал, ежель не явится покупателя, а баржу бы
в Астрахань обратил, — сказал Смолокуров.
А старая ханша свое продолжает: «Верно я знаю, сын
мой любезный, что на другой день джу́мы, вечером поздно, будет у ней
в гостях собака-гяур, ее полюбовник.
— Что ж это ты? Побывай у них… Девицы хорошие, любят тебя, — молвил Марко Данилыч, по-прежнему глядя на улицу. — А то с одной Аграфеной Петровной хороводишься… Только у тебя и света
в окошке… Так, ласточка ты
моя, делать не годится.
А Наташа думала: «Когда ж
мой Митенька скажет словами то, что так ясно очами говорит…» Было бы скучно сидеть с ними Дунюшке, но сама она потонула
в думах.
— Старуха! — молвил жене Зиновий Алексеич. — Никак я обмолвился?.. Никак проболтался?.. Наш-от гость дорогой, пожалуй, теперь догадался. Не сказать ли уж ему всю правду, всю истинную? Друг ведь он, приятель Никитушке-то. Почитай-ка, что пишет он про него… Все едино, что братья… Ась?.. Как, супруга ты
моя благоверная,
в таком разе мне присоветуешь?
— Давеча,
в обеденну пору, стучал я, к вам стучал
в каюту, государь
мой, так-таки и не мог добудиться. Нечего делать — один пообедал… Теперь уж не уйдете от меня. Пойдемте-ка ужинать… Одиннадцатый уж час.
С такими, как
мой объедало Василий Петрович, не
в пример лучше водиться!..
Позадь лавок по широким дворам едва можно пройти — бунты с
мылом и свечами, крытые от дождей плотными циновками, навалены там
в громадном количестве.
И ткнул прямехонько
в нос Василью Петровичу коробочкой с розовым
мылом.
— Бергамотова надо?.. Бери бергамота. Вот она сама лучша бергамотова
мыла — нюхай!.. Гвоздична надо? Вот гвоздична сама перва сорт — нюхай… Миндална хочешь, вот миндална — сама лучша, больши гаспада миндална
мыла моют — нюхай!.. Бела ядра хочешь? Бери бела ядра, вот сама лучша бела ядрá:
в бане болна караша.
Перенюхал Морковников и розовое
мыло, и бергамотовое, и гвоздичное, и миндальное, а
в глыбу белого ядра пальцем ткнул, попробовал, насколько крепко и плотно свáрено.
Так,
мой голубчик,
в добрых людях не водится…
— Полно дурить-то. Ах ты, Никита, Никита!.. Время нашел! — с досадой сказал Веденеев. — Не шутя говорю тебе: ежели б она согласна была, да если бы ее отдали за меня, кажется, счастливее меня человека на всем белом свете не было бы… Сделай дружбу, Никита Сокровенный, Богом прошу тебя… Самому сказать — язык не поворотится… Как бы знал ты, как я тебя дожидался!..
В полной надежде был, что ты устроишь
мое счастье.
— Так не все ли ж тебе равно будет, что
в белицах, что
в черницах дожидаться
моего скончания?..
— Ах ты, Фленушка, Фленушка! — взволнованным голосом сказала Манефа. — Вижу, что у тебя на душе теперь… Две любви
в ней борются… Знаю, как это тяжело. Ох, как тяжело!.. Бедная ты
моя!.. Бедная!..
— Слушай же! —
в сильном волненье стала игуменья с трудом говорить. — «Игуменское ли то дело?» — сказала ты… Да, точно, не игуменьино дело с белицей так говорить… Ты правду молвила, но… слушай, а ты слушай!.. Хотела было я, чтобы нашу тайну узнала ты после
моей смерти. Не чаяла, чтобы таким словом ты меня попрекнула…
— Не перебивая, слушай, что я говорю, — сказала она. — Вот икона Владычицы Корсунской Пресвятой Богородицы… — продолжала она, показывая на божницу. — Не раз я тебе и другим говаривала, что устроила сию святую икону тебе на благословенье. И хотела было я благословить тебя тою иконой на смертном
моем одре… Но не так, видно, угодно Господу. Возьми ее теперь же… Сама возьми… Не коснусь я теперь…
В затыле тайничок. Возьми же Царицу Небесную, узнаешь тогда: «игуменьино ли то дело».
— Господь пречистыми устами своими повелел верным иметь не только чистоту голубину, но и мудрость змеину, — сказала на то Манефа. — Ну и пусть их, наши рекомые столпы правоверия, носят мудрость змеину — то на пользу христианства… Да сами-то змиями-губителями зачем делаются?.. Пребывали бы
в незлобии и чистоте голубиной… Так нет!.. Вникни, друг,
в слова
мои, мудрость
в них. Не
моя мудрость, а Господня и отец святых завещание. Ими заповеданное слово говорю тебе. Не мне верь, святых отцов послушай.