Неточные совпадения
Для меня —
в годы
моего первоначального ученья — это совпадало с переходом
в пятый класс гимназии, то есть к 1851 году. Через два года я был студент.
Под этим заглавием «Итоги писателя» я набросал уже
в начале 90-х годов,
в Ницце, и дополнил
в прошлом году, как бы род
моей авторской, исповеди. Я не назначал ее для печати; но двум-трем
моим собратам, писавшим обо мне, давал читать.
Вопрос о том, насколько была тесна связь жизни с писательским делом, — для меня первенствующий. Была ли эта жизнь захвачена своевременно нашей беллетристикой и театром?
В чем сказывались, на
мой взгляд, те «опоздания», какие выходили между жизнью и писательским делом? И
в чем можно видеть истинные заслуги русской интеллигенции, вместе с ее часто трагической судьбой и слабостями, недочетами, малодушием, изменами своему призванию?
Тот отдел
моей писательской жизни уже записан мною несколько лет назад,
в зиму 1896–1897 года,
в целой книге «Столицы мира», где я подводил итоги всему, что пережил, видел, слышал и зазнал
в Париже и Лондоне с половины 60-х годов.
Там я сравнительно гораздо больше занимаюсь и характеристикой разных сторон французской и английской жизни, чем даже нашей
в этих русских воспоминаниях. И самый план той книги — иной. Он имеет еще более объективный характер. Встречи
мои и знакомства с выдающимися иностранцами (из которых все известности, а многие и всесветные знаменитости) я отметил почти целиком, и галерея получилась обширная — до полутораста лиц.
Нижегородская гимназия — Первые задатки — Страсть к чтению — Гувернеры — Дворовые — Николаевская эпоха — Круг чтения — Театр — Чем жило общество — Литераторы Мельников-Печорский и Авдеев —
Мои дяди — Поездка
в Москву — Париж на Тверской — Островский
в Малом театре — Щепкин — Другие знаменитости — Садовский — Шуйский — Театральная масленица — Дружба с сестрой — Обязан женщинам многим — Босяков тогда не было — Василий Теркин — Итоги воспитывающей среды
Наша гимназия была вроде той, какая описана у меня
в первых двух книгах «
В путь-дорогу». Но когда я писал этот роман, я еще близко стоял ко времени
моей юности. Краски наложены, быть может, гуще, чем бы я это сделал теперь.
В общем верно, но полной объективности еще нет.
Начать с того, что мы, мальчуганами по десятому году, уже готовили себя к долголетнему ученью и добровольно.Если б я упрашивал мать; «Готовьте меня
в гусары», очень возможно, что меня отдали бы
в кадеты. Но меня еще за год до поступления
в первый класс учил латыни бывший приемыш-воспитанник
моей тетки, кончивший курс
в нашей же гимназии.
Мой товарищ по гимназии, впоследствии заслуженный профессор Петербургского университета
В.А.Лебедев, поступил к нам
в четвертый класс и прямо стал слушать законоведение. Но он был дома превосходно приготовлен отцом, доктором, по латинскому языку и мог даже говорить на нем. Он всегда делал нам переводы с русского
в классы словесности или математики, иногда нескольким плохим латинистам зараз. И кончил он с золотой медалью.
Рецензия профессора Булича привела меня
в некоторое смущение и посбавила
моей школьной славы.
Хотя я и не мечтал еще тогда пойти со временем по чисто писательской дороге, однако, сколько помню, я собирался уже тайно послать
мой рассказ
в редакцию какого-то журнала, а может, и послал.
Выходит, стало быть, что две главных словесных склонности: художественное письмо и выразительное чтение — предмет интереса всей
моей писательской жизни, уже были намечены до наступления юношеского возраста, то есть до поступления
в университет.
Не по-французски, а по-русски прочел я подростком «Отец Горио» («Le Pere Goriot»), а когда мы кончали, герои Диккенса и Теккерея сделались нам близки и по разговорам старших, какие слышал я всегда и дома, где тетка
моя и ее муж зачитывались английскими романистами, Жорж Зандом и Бальзаком, и почти исключительно
в русских переводах.
Вместе со многими
моими товарищами-дворянами, детьми местных помещиков и крупных чиновников, я был,
в полном смысле, питомец министерства «народного просвещения», за ученье которого заплатили те же тридцать пять рублей за семилетний курс, как и за сына какой-нибудь торговки на Нижнем базаре или мелкого портного.
И все это шло как-то само собой
в доме, где я рос один, без особенного вмешательства родных и даже гувернеров. Факт тот, что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко не у всех
моих товарищей, то голова работала.
В сущности, целый день она была
в работе. До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться к завтрашнему дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
В тех газетных очерках, о которых я сейчас упомянул, я говорю о дворовых,
моих друзьях, от которых я многому научился, и вовсе не
в дурном смысле.
«Музыкантская» потянула к скрипке, и первый
мой учитель был выездной «Сашка», ездивший и «стремянным» у деда
моего. К некоторым дворовым я привязывался. Садовник Павел и столяр Тимофей были
моими первыми приятелями, когда мы, летом, переезжали
в подгородную деревню Анкудиновку, описанную мною
в романе под именем «Липки».
Но о возмутительных превышениях власти у нас или у других, еще менее об истязаниях или мучительствах, не было, однако, и слухов за все время
моего житья
в Нижнем.
На что уж наш дом был старинный и строгий: дед-генерал из «гатчинцев», бабушка — старого закала барыня, воспитанная еще
в конце XVIII века! И
в таком-то семействе вырос младший
мой дядя, Н.П.Григорьев, отданный
в Пажеский корпус по лично выраженному желанию Николая и очутившийся
в 1849 году замешанным
в деле Петрашевского, сосланный на каторгу, где нажил медленную душевную болезнь.
Да и старший
мой дядя — его брат, живший всегда при родителях, хоть и опустился впоследствии
в провинциальной жизни, но для меня был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил курс, о писателях и профессорах того времени, об актерах казенных театров, о всем, что он прочел. Он был юморист и хороший актер-любитель, и
в нем никогда не замирала связь со всем, что
в тогдашнем обществе, начиная с 20-х годов, было самого развитого, даровитого и культурного.
Беря
в общем, тогдашний губернский город был далеко не лишен культурных элементов. Кроме театра, был интерес и к музыке, и местный барин Улыбышев, автор известной французской книги о Моцарте, много сделал для поднятия уровня музыкальности, и
в его доме нашел оценку и всякого рода поддержку и талант
моего товарища по гимназии, Балакирева.
Как бы я, задним числом, ни придирался к тогдашней жизни,
в период
моего гимназического ученья (1846–1853 годы), я бы никак не мог поставить ее
в такой мрачный свет, как сделал, например, М.Е.Салтыков
в своем «Пошехонье».
Наш дом считался старозаветным, и дворовых одевали и кормили
в нем скупее, чем у других; но и
в нем я не помню никакого возмутительного «сквалыжничества», а еще менее каких-нибудь жестокостей, особенно
в поколении
моих дядей,
моей матери и тетки.
Очень рано я полюбил рассказы
моего старшего дяди о расколе
в Нижегородской губернии и переписывал его докладную записку, которую он составлял как чиновник особых поручений.
О нем я знал с самого раннего детства. Он был долго учителем нашей гимназии; но раньше
моего поступления
в нее перешел
в чиновники по особым поручениям к губернатору и тогда начал свои «изучения» раскола,
в виде следствий и дознаний. Еще ребенком я слыхал о нем как о редакторе «Губернских ведомостей» и составителе книжки о Нижегородской ярмарке.
Помню его, уже позднее,
в один из приемных дней, кажется
в именины
моей бабушки, когда весь город приезжал ее поздравлять.
Самым сильным зарядом художественных настроений перед поступлением
в студенты была
моя поездка
в Москву к Масленице зимой 1852–1853 года.
Сестра
моя — мы с ней были
в разлуке больше восьми лет — выходила из Екатерининского института
в Петербурге. Брать ее из института поехала туда тетка, старшая сестра
моей матери.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я не мечтал. До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно
в Нижнем; только лето до августа проводил
в подгородной усадьбе. Первая
моя поездка была
в начале той же зимы
в уездный город,
в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два дня.
Это не мешало спать
в кибитке — мы ехали без ночевок, и во вторую ночь с меня спала шапка, и я станции две пролежал с непокрытой головой, что и сказалось под конец
моей московской одиссеи.
На Солянке же воздымались и хоромы богача Шепелева, нижегородского помещика — одного из последних фанатиков дилетантства, который сам пел
в операх с труппой своего крепостного театра.
Мой учитель, первая скрипка нашего театра, А-в, был также из вольноотпущенных этого самого Шепелева.
Люди генерации
моего дяди видали его несколько раньше
в этой роли и любили распространяться о том, как он заразительно и долго хохочет перед Жевакиным. На меня этот смех не подействовал тогда так заразительно, и мне даже как бы неприятно было, что я не нашел
в Кочкареве того самого Михаила Семеновича, который выступал
в городничем и Фамусове.
От одного из писателей кружка и приятелей Островского — Е.Н.Эдельсона (уже
в 60-х годах) я слышал рассказ о том, как у Щепкина (позднее
моей первой поездки
в Москву) на сцене выпала искусственная челюсть, а также и про то, как он бывал несносен
в своей старческой болтовне и слезливости.
Типическим ценителем того времени был
мой дядя, тот, кто привез меня
в Москву.
В Малом театре на представлении, сколько помню, «Женитьбы» совершенно неожиданно дядя заметил из кресел амфитеатра
моего отца. С ним мы не видались больше четырех лет. Он ездил также к выпуску сестры из института, и мы с дядей ждали его
в Москву вместе с нею и теткой и ничего не знали, что они уже третий день
в Москве,
в гостинице Шевалдышева, куда он меня и взял по приезде наших дам из Петербурга.
Мои московские впечатления стали с этого дня еще разнообразнее. Он возил меня к своим родным и знакомым, и я вкусил немного тогдашней московской жизни
в домах, где принимали.
Одним из таких счастливцев оказался
мой земляк Б-вин, сын председателя палаты. Он перешел сюда из Казани. Я отыскал его
в плохонькой комнате, где-то на Никитской; но для меня и невзрачная студенческая «меблировка» казалась чем-то соблазнительным, и хотя мы с ним были на «ты», но я смотрел на него как на избранника.
С этим совпало и
мое свидание с сестрой после такой разлуки.
Моему долгому одиночеству настал конец. Молодое существо стало рядом со мною, и я, хоть моложе ее, очутился как бы
в ее руководителях.
И весь конец
моего ученья, вплоть до студенчества, получил более светлый налет. Даже стало житься по-другому.
В наш большой, строгий и почти безмолвный дом вошло молодое веселье. И постом мы танцевали.
И во мне, и
в сестре
моей, и
в наших приятельницах жило, напротив, всегдашнее ласковое чувство к девчатам, к мальчикам, к молодухам и старухам. Мы ходили
в лес и поле с ребятами сбирать грибы, ягоды, цветы, не испытывая никакого брезгливо-дворянского чувства.
За все
мое детство и юношеские годы
в гимназии я никогда не слыхал, чтобы водились
в городе с тридцатью тысячами жителей отщепенцы
в нынешнем вкусе, герои трущоб из «интеллигентного» класса, вперемежку с простонародьем.
Перед тем как меня снаряжали
в студенты, я прощался с
моим родным городом, когда мы вернулись из деревни к августу, к ярмарочному времени. И весной, когда я гулял с сестрой по набережной и нашему «Откосу», и теперь на прощанье я подолгу стаивал на вышке, откуда видно все Заволжье, и часть ярмарки, и Печерский монастырь, и слева Егорьевская башня кремля.
И тут окончательно я выбрал себе не просто факультет, а «разряд», о котором
в гимназии не имел понятия.
Моя мать, узнав, что я подал прошение о поступлении
в «камералисты», почему-то не была довольна, видя
в этом неодобрительную изменчивость. Хотел быть юристом, а попал на какие-то «камералы», о которых у нас дома никто, кажется, не имел вполне ясного представления.
Весьма вероятно, что поступи я
в «юристы» — это повело бы меня на службу, о чем мечтали и
мои домашние, и не позволило бы так долго и по такой обширной программе умственно развивать себя.
Два с лишком года
моего казанского студенчества для будущего писателя не прошли даром; но больше
в виде школы жизни, чем
в прямом смысле широкого развития, особенно такого,
в котором преобладали бы литературно-художественные интересы.
Вся вторая треть романа «
В путь-дорогу» (книга третья и четвертая) полна
моих личных испытаний и очерков студенческого быта; но автобиографический характер и
в первой трети, и
в этой (так же, как и
в последней трети) значительно изменен.
Для нас, новичков, первым номером был профессор русской истории Иванов, родом
мой земляк, нижегородец, сын сельского попа из окрестностей Нижнего.
В его аудитории, самой обширной, собирались слушатели целых трех разрядов и двух факультетов.
Моя жизнь вне университета проходила по материальной обстановке совсем не так, как у Телепнева. Мне пришлось сесть на содержание
в тысячу рублей ассигнациями, как тогда еще считали наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия
в настоящее время; да и тогда это было очень
в обрез, хотя слушание лекций и стоило всего сорок рублей.
Со мной отпустили „человека“, чего я совсем не добивался, и он стоил целую треть
моего содержания. Жили мы втроем
в маленькой квартирке из двух комнат
в знаменитой „Акчуринской казарме“, двор которой был очень похож по своей обстановке на тот, где проживали у М.Горького его супруги Орловы.
В Дерпте, два года спустя, она стала еще скуднее, и целую зиму мы с товарищем не могли тратить на обед больше четырех рублей на двоих
в месяц, а
мой „раб“ ел гораздо лучше нас.