Неточные совпадения
Мой слуга, повар и спутник по охоте — полесовщик Ярмола вошел
в комнату, согнувшись под вязанкой дров, сбросил ее с грохотом на пол и подышал на замерзшие пальцы.
Судьба забросила меня на целых шесть месяцев
в глухую деревушку Волынской губернии, на окраину Полесья, и охота была единственным
моим занятием и удовольствием.
К тому же мне претило это целование рук (а иные так прямо падали
в ноги и изо всех сил стремились облобызать
мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства и насилия. И я только удивлялся тому же самому конторщику из унтеров и уряднику, глядя, с какой невозмутимой важностью суют они
в губы мужикам свои огромные красные лапы…
Началось это, впрочем, довольно оригинально. Я однажды писал письмо и вдруг почувствовал, что кто-то стоит за
моей спиной. Обернувшись, я увидел Ярмолу, подошедшего, как и всегда, беззвучно
в своих мягких лаптях.
— Зачем это тебе? — удивился я… (Надо заметить, что Ярмола считается самым бедным и самым ленивым мужиком во всем Переброде: жалованье и свой крестьянский заработок он пропивает; таких плохих волов, как у него, нет нигде
в окрестности. По
моему мнению, ему-то уж ни
в каком случае не могло понадобиться знание грамоты.) Я еще раз спросил с сомнением: — Для чего же тебе надо уметь писать фамилию?
Ярмола сидел на корточках перед заслонкой, перемешивая
в печке уголья, а я ходил взад и вперед по диагонали
моей комнаты. Из всех двенадцати комнат огромного помещичьего дома я занимал только одну, бывшую диванную. Другие стояли запертыми на ключ, и
в них неподвижно и торжественно плесневела старинная штофная мебель, диковинная бронза и портреты XVIII столетия.
Чудится мне затем, что рядом с
моей комнатой,
в коридоре, кто-то осторожно и настойчиво нажимает на дверную ручку и потом, внезапно разъярившись, мчится по всему дому, бешено потрясая всеми ставнями и дверьми, или, забравшись
в трубу, скулит так жалобно, скучно и непрерывно, то поднимая все выше, все тоньше свой голос, до жалобного визга, то опуская его вниз, до звериного рычанья.
И начинало мне представляться, что годы и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до
моей смерти, и так же будет реветь за окнами ветер, так же тускло будет гореть лампа под убогим зеленым абажуром, так же тревожно буду ходить я взад и вперед по
моей комнате, так же будет сидеть около печки молчаливый, сосредоточенный Ярмола — странное, чуждое мне существо, равнодушное ко всему на свете: и к тому, что у него дома
в семье есть нечего, и к бушеванию ветра, и к
моей неопределенной, разъедающей тоске.
«Ведьма живет
в каких-нибудь десяти верстах от
моего дома… настоящая, живая, полесская ведьма!» Эта мысль сразу заинтересовала и взволновала меня.
Поэтому
моя решимость познакомиться с ведьмой привела его
в отвратительное настроение духа, которое он выразил только усиленным сопением да еще тем, что, выйдя на крыльцо, из всей силы ударил ногой
в бок свою собаку — Рябчика.
Между тем машинально я шел все дальше. Лес редел понемногу, почва опускалась и становилась кочковатой. След, оттиснутый на снегу
моей ногой, быстро темнел и наливался водой. Несколько раз я уже проваливался по колена. Мне приходилось перепрыгивать с кочки на кочку;
в покрывавшем их густом буром мху ноги тонули, точно
в мягком ковре.
Но дойти до хаты было не так-то легко. Каждую минуту я увязал
в трясине. Сапоги
мои набрали воды и при каждом шаге громко хлюпали; становилось невмочь тянуть их за собою.
Коричневое сморщенное лицо колдуньи собралось
в недовольную гримасу. Она, по-видимому, колебалась и нерешительно глядела на
мой кулак, где были зажаты деньги. Но жадность взяла верх.
— А мы разве трогаем кого-нибудь! — продолжала она, проникаясь ко мне все большим доверием. — Нам и людей не надо. Раз
в год только схожу я
в местечко купить
мыла да соли… Да вот еще бабушке чаю, — чай она у меня любит. А то хоть бы и вовсе никого не видеть.
В эти весенние дни образ Олеси не выходил из
моей головы.
— Никаких мне твоих гостинцев не нужно, — проворчала она, ожесточенно разгребая кочергой уголья. — Знаем мы тоже гостей этих. Сперва без
мыла в душу лезут, а потом… Что у тебя
в кулечке-то? — вдруг обернулась она ко мне.
— А зачем говорить? — возразила Олеся. — Что у судьбы положено, разве от этого убежишь? Только бы понапрасну человек свои последние дни тревожился… Да мне и самой гадко, что я так вижу, сама себе я противна делаюсь… Только что ж? Это ведь у меня от судьбы. Бабка
моя, когда помоложе была, тоже смерть узнавала, и
моя мать тоже, и бабкина мать — это не от нас… это
в нашей крови так.
Я повиновался. Олеся быстро засучила рукав
моего пальто и расстегнула запонку у манжетки, потом она достала из своего кармана небольшой, вершка
в три, финский ножик и вынула его из кожаного чехла.
Но, если не ошибаюсь, этот своеобразный фокус состоит
в том, что она, идя за мною следом шаг за шагом, нога
в ногу, и неотступно глядя на меня,
в то же время старается подражать каждому, самому малейшему
моему движению, так сказать, отождествляет себя со мною.
И действительно,
в конце концов ее гибкий, подвижный ум и свежее воображение торжествовали над
моим педагогическим бессилием.
— Ах, Боже
мой! Какие же это дома? — почти
в испуге спросила Олеся.
— Да, из-за нашего колдовства, — со спокойной серьезностью ответила Олеся. — Как же я посмею
в церковь показаться, если уже от самого рождения
моя душа продана ему.
Напрасно я истощал все доступные пониманию Олеси доводы, напрасно говорил
в простой форме о гипнотизме, о внушении, о докторах-психиатрах и об индийских факирах, напрасно старался объяснить ей физиологическим путем некоторые из ее опытов, хотя бы, например, заговаривание крови, которое так просто достигается искусным нажатием на вену, — Олеся, такая доверчивая ко мне во всем остальном, с упрямой настойчивостью опровергала все
мои доказательства и объяснения… «Ну, хорошо, хорошо, про заговор крови я вам, так и быть, подарю, — говорила она, возвышая голос
в увлечении спора, — а откуда же другое берется?
Для него, очевидно, не были тайной
мои посещения избушки на курьих ножках и вечерние прогулки с Олесей: он всегда с удивительной точностью знал все, что происходит
в его лесу.
«Нема часу, паныч… нужно пашню сегодня орать», — чаще всего отвечал Ярмола на
мое приглашение, и я отлично знал, что он вовсе не будет «орать пашню», а проведет целый день около монополии
в сомнительной надежде на чье-нибудь угощение.
Я
в неопределенных выражениях обещал похлопотать, хотя, по правде сказать, надежды было мало. Если уж наш урядник отказывался «взять», значит, дело было слишком серьезное.
В этот вечер Олеся простилась со мной холодно и, против обыкновения, не пошла меня провожать. Я видел, что самолюбивая девушка сердится на меня за
мое вмешательство и немного стыдится бабушкиной плаксивости.
Если
в такую минуту я называл Олесю по имени или предлагал ей какой-нибудь вопрос, она вздрагивала и медленно обращала ко мне свое лицо,
в котором отражались испуг и усилие понять смысл
моих слов.
Иногда мне казалось, что ее тяготит и стесняет
мое общество, но это предположение плохо вязалось с громадным интересом, возбуждаемым
в ней всего лишь несколько дней тому назад каждым
моим замечанием, каждой фразой…
Оставалось думать только, что Олеся не хочет мне простить
моего, так возмутившего ее независимую натуру, покровительства
в деле с урядником.
Уже с утра я себя чувствовал нехорошо, хотя еще не мог ясно определить,
в чем заключалось
мое нездоровье.
Тогда, совершенно изнуренный болезнью, я еле-еле бродил по комнате с болью и слабостью
в коленях; при каждом более сильном движении кровь приливала горячей волной к голове и застилала мраком все предметы перед
моими глазами.
Все
мои грезы были полны мелочных, микроскопических деталей, громоздившихся и цеплявшихся одна за другую
в безобразной сутолоке.
И я знал почему-то, что
в этом спокойном круге с нечеткими краями притаилась безмолвная, однообразная, таинственная и грозная жизнь, еще более жуткая и угнетающая, чем бешеный хаос
моих сновидений.
Аппетит явился
в удвоенном размере, и тело
мое крепло по часам, впивая каждой своей частицей здоровье и радость жизни.
Нервы
мои еще не оправились, и каждый раз, вызывая
в памяти лицо и голос Олеси, я чувствовал такое нежное умиление, что мне хотелось плакать.
В впечатлениях, подобных тем, которые последовали за
моим входом, никогда невозможно разобраться… Разве можно запомнить слова, произносимые
в первые моменты встречи матерью и сыном, мужем и женой или двумя влюбленными? Говорятся самые простые, самые обиходные фразы, смешные даже, если их записывать с точностью на бумаге. Но здесь каждое слово уместно и бесконечно мило уже потому, что говорится оно самым дорогим на свете голосом.
И как много я читал
в больших темных глазах Олеси: и волнение встречи, и упрек за
мое долгое отсутствие, и горячее признание
в любви…
— Дорогой
мой, а я ведь и забыла совсем, что тебе домой надо спешить, — спохватилась вдруг Олеся. — Вот какая гадкая! Ты только что выздоровел, а я тебя до сих пор
в лесу держу.
Старая Мануйлиха стала после
моего выздоровления так несносно брюзглива, встречала меня с такой откровенной злобой и, покамест я сидел
в хате, с таким шумным ожесточением двигала горшками
в печке, что мы с Олесей предпочли сходиться каждый вечер
в лесу… И величественная зеленая прелесть бора, как драгоценная оправа, украшала нашу безмятежную любовь.
Собственно говоря, все
мои служебные обязанности
в Переброде были уже покончены, и я умышленно оттягивал срок
моего возвращения
в город.
Всякое занятие казалось мне скучным, лишним, и все
мое существо стремилось
в лес, к теплу, к свету, к милому привычному лицу Олеси.
Мысль жениться на Олесе все чаще и чаще приходила мне
в голову. Сначала она лишь изредка представлялась мне как возможный, на крайний случай, честный исход из наших отношений. Одно лишь обстоятельство пугало и останавливало меня: я не смел даже воображать себе, какова будет Олеся, одетая
в модное платье, разговаривающая
в гостиной с женами
моих сослуживцев, исторгнутая из этой очаровательной рамки старого леса, полного легенд и таинственных сил.
— Действительно, есть маленькая неприятность… ты угадала, Олеся… Видишь ли,
моя служба здесь окончена, и меня начальство вызывает
в город.
Напрасно я покушался поколебать суеверие Олеси. Все
мои логические доводы, все
мои иной раз грубые и злые насмешки разбивались об ее покорную уверенность
в свое таинственное роковое призвание.
О, Боже
мой! Зачем я не послушался тогда смутного влечения сердца, которое — я теперь, безусловно, верю
в это! — никогда не ошибается
в своих быстрых тайных предчувствиях.
Мое предчувствие не обмануло меня. Олеся переломила свою боязнь и пришла
в церковь; хотя она поспела только к середине службы и стала
в церковных сенях, но ее приход был тотчас же замечен всеми находившимися
в церкви крестьянами. Всю службу женщины перешептывались и оглядывались назад.
Невозможно описать того состояния,
в котором я находился
в продолжение
моей бешеной скачки. Минутами я совсем забывал, куда и зачем еду: оставалось только смутное сознание, что совершилось что-то непоправимое, нелепое и ужасное, — сознание, похожее на тяжелую беспричинную тревогу, овладевающую иногда
в лихорадочном кошмаре человеком. И
в то же время — как это странно! — у меня
в голове не переставал дрожать,
в такт с лошадиным топотом, гнусавый, разбитый голос слепого лирника...
— Ты плачешь? Ты плачешь? —
в голосе ее зазвучали удивление, нежность и сострадание. — Милый
мой… Да перестань же, перестань… Не мучь себя, голубчик. Ведь мне так хорошо возле тебя. Не будем же плакать, пока мы вместе. Давай хоть последние дни проведем весело, чтобы нам не так тяжело было расставаться.
— Нет,
мой дорогой, ничего я не боюсь, если понадобится. Только зачем же людей
в грех вводить? Ты, может быть, не знаешь… Ведь я там…
в Переброде… погрозилась со зла да со стыда… А теперь чуть что случится, сейчас на нас скажут: скот ли начнет падать, или хата у кого загорится, — все мы будем виноваты. Бабушка, — обратилась она к Мануйлихе, возвышая голос, — правду ведь я говорю?
Она привстала и, не стесняясь присутствием бабки, взя-ла руками
мою голову и несколько раз подряд поцеловала меня
в лоб и щеки.