Неточные совпадения
— Какая у тебя чистота везде: пыли-то, грязи-то, Боже
мой! Вон, вон, погляди-ка
в углах-то — ничего не делаешь!
Но он был
в затруднении, о чем думать: о письме ли старосты, о переезде ли на новую квартиру, приняться ли сводить счеты? Он терялся
в приливе житейских забот и все лежал, ворочаясь с боку на бок. По временам только слышались отрывистые восклицания: «Ах, Боже
мой! Трогает жизнь, везде достает».
— Рг. prince M. Michel, [Князь М. Мишель (фр.).] — говорил Волков, — а фамилия Тюменев не уписалась; это он мне
в Пасху подарил, вместо яичка. Но прощайте, au revoir. Мне еще
в десять мест. — Боже
мой, что это за веселье на свете!
— Кузнецов женат давно, Махов на
мое место поступил, а Васильева перевели
в Польшу. Ивану Петровичу дали Владимира, Олешкин — его превосходительство.
Я баб погнал по мужей: бабы те не воротились, а проживают, слышно,
в Челках, а
в Челки поехал кум
мой из Верхлева; управляющий послал его туда: соху, слышь, заморскую привезли, а управляющий послал кума
в Челки оную соху посмотреть.
— Врешь! Там кума
моя живет; у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат: голова, не то, что вот эта, что тут
в углу сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы
моей, благородной женщины,
в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
— Тебе бы следовало уважать
в нем
моего приятеля и осторожнее отзываться о нем — вот все, чего я требую! Кажется, невелика услуга, — сказал он.
Захар неопрятен. Он бреется редко; и хотя
моет руки и лицо, но, кажется, больше делает вид, что
моет; да и никаким
мылом не отмоешь. Когда он бывает
в бане, то руки у него из черных сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.
«Квартира, которую я занимаю во втором этаже дома,
в котором вы предположили произвести некоторые перестройки, вполне соответствует
моему образу жизни и приобретенной, вследствие долгого пребывания
в сем доме, привычке. Известясь через крепостного
моего человека, Захара Трофимова, что вы приказали сообщить мне, что занимаемая мною квартира…»
— Да как же, батюшка, Илья Ильич, быть-то мне? Сами рассудите: и так жизнь-то
моя горька, я
в гроб гляжу…
— Да как это язык поворотился у тебя? — продолжал Илья Ильич. — А я еще
в плане
моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе
в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен,
в «другие» пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит!
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы спят, одна баба не спит, на
моей шкуре сидит,
мое мясо варит,
мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец,
в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не
в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
— Что ты, мать
моя? — спросит
в тревоге другая.
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не
моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок на голову, да шла бы
в монастырь, на богомолье…»
— Не тебя ли взять
в кучера, мазурика этакого? — захрипел Захар. — Так ты не стоишь, чтоб тебя самого запрячь
моему барину-то!
Он боялся всякой мечты или, если входил
в ее область, то входил, как входят
в грот с надписью: ma solitude, mon hermitage, mon repos, [
мое уединение,
моя обитель,
мой отдых (фр.).] зная час и минуту, когда выйдешь оттуда.
— Ах, Боже
мой! — сказал Обломов. — Этого еще недоставало! Обломовка была
в таком затишье,
в стороне, а теперь ярмарка, большая дорога! Мужики повадятся
в город, к нам будут таскаться купцы — все пропало! Беда!
— Ну, давай как есть.
Мои чемодан внеси
в гостиную; я у вас остановлюсь. Я сейчас оденусь, и ты будь готов, Илья. Мы пообедаем где-нибудь на ходу, потом поедем дома
в два, три, и…
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере
моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть,
в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь
в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
— Знаешь ли, Андрей,
в жизни
моей ведь никогда не загоралось никакого, ни спасительного, ни разрушительного огня?
«Боже
мой, какая она хорошенькая! Бывают же такие на свете! — думал он, глядя на нее почти испуганными глазами. — Эта белизна, эти глаза, где, как
в пучине, темно и вместе блестит что-то, душа, должно быть! Улыбку можно читать, как книгу; за улыбкой эти зубы и вся голова… как она нежно покоится на плечах, точно зыблется, как цветок, дышит ароматом…»
«Да, я что-то добываю из нее, — думал он, — из нее что-то переходит
в меня. У сердца, вот здесь, начинает будто кипеть и биться… Тут я чувствую что-то лишнее, чего, кажется, не было… Боже
мой, какое счастье смотреть на нее! Даже дышать тяжело».
Боже
мой, что слышалось
в этом пении! Надежды, неясная боязнь гроз, самые грозы, порывы счастия — все звучало, не
в песне, а
в ее голосе.
— Посмотрите
в зеркало, — продолжала она, с улыбкой указывая ему его же лицо
в зеркале, — глаза блестят, Боже
мой, слезы
в них! Как глубоко вы чувствуете музыку!..
«Да не это ли — тайная цель всякого и всякой: найти
в своем друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение чувства? Ведь это норма любви, и чуть что отступает от нее, изменяется, охлаждается — мы страдаем: стало быть,
мой идеал — общий идеал? — думал он. — Не есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»
«Боже
мой! Да ведь я виновата: я попрошу у него прощения… А
в чем? — спросила потом. — Что я скажу ему: мсьё Обломов, я виновата, я завлекала… Какой стыд! Это неправда! — сказала она, вспыхнув и топнув ногой. — Кто смеет это подумать?.. Разве я знала, что выйдет? А если б этого не было, если б не вырвалось у него… что тогда?.. — спросила она. — Не знаю…» — думала.
«Боже
мой! — думала она. — Вот все пришло
в порядок; этой сцены как не бывало, слава Богу! Что ж… Ах, Боже
мой! Что ж это такое? Ах, Сонечка, Сонечка! Какая ты счастливая!»
— И сам не знаю, — сказал он, — стыд у меня прошел теперь: мне не стыдно от
моего слова… мне кажется,
в нем…
Пока Захар и Анисья не были женаты, каждый из них занимался своею частью и не входил
в чужую, то есть Анисья знала рынок и кухню и участвовала
в убирании комнат только раз
в год, когда
мыла полы.
Однажды он пришел и вдруг видит, что
мыло лежит на умывальном столике, щетки и вакса
в кухне на окне, а чай и сахар
в особом ящике комода.
— Нет, это тяжело, скучно! — заключил он. — Перееду на Выборгскую сторону, буду заниматься, читать, уеду
в Обломовку… один! — прибавил потом с глубоким унынием. — Без нее! Прощай,
мой рай,
мой светлый, тихий идеал жизни!
— Еще бы вы не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью!
В глазах
моих вы видите, я думаю, себя, как
в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на себя: может ли мужчина, встретя вас, не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и я не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
— Не увидимся с Ольгой… Боже
мой! Ты открыл мне глаза и указал долг, — говорил он, глядя
в небо, — где же взять силы? Расстаться! Еще есть возможность теперь, хотя с болью, зато после не будешь клясть себя, зачем не расстался? А от нее сейчас придут, она хотела прислать… Она не ожидает…
Я только сегодня,
в эту ночь, понял, как быстро скользят ноги
мои: вчера только удалось мне заглянуть поглубже
в пропасть, куда я падаю, и я решился остановиться.
Может быть, на лице вашем выразилась бы печаль (если правда, что вам нескучно было со мной), или вы, не поняв
моих добрых намерений, оскорбились бы: ни того, ни другого я не перенесу, заговорю опять не то, и честные намерения разлетятся
в прах и кончатся уговором видеться на другой день.
— В-третьих, потому, что
в письме этом, как
в зеркале, видна ваша нежность, ваша осторожность, забота обо мне, боязнь за
мое счастье, ваша чистая совесть… все, что указал мне
в вас Андрей Иваныч и что я полюбила, за что забываю вашу лень… апатию…
«Я посягал на поцелуй, — с ужасом думал он, — а ведь это уголовное преступление
в кодексе нравственности, и не первое, не маловажное! Еще до него есть много степеней: пожатие руки, признание, письмо… Это мы всё прошли. Однако ж, — думал он дальше, выпрямляя голову, —
мои намерения честны, я…»
«Я соблазнитель, волокита! Недостает только, чтоб я, как этот скверный старый селадон, с маслеными глазами и красным носом, воткнул украденный у женщины розан
в петлицу и шептал на ухо приятелю о своей победе, чтоб… чтоб… Ах, Боже
мой, куда я зашел! Вот где пропасть! И Ольга не летает высоко над ней, она на дне ее… за что, за что…»
— Ты все глупости говоришь! — скороговоркой заметила она, глядя
в сторону. — Никаких я молний не видала у тебя
в глазах… ты смотришь на меня большею частью, как…
моя няня Кузьминична! — прибавила она и засмеялась.
Помните, Илья Ильич, — вдруг гордо прибавила она, встав со скамьи, — что я много выросла с тех пор, как узнала вас, и знаю, как называется игра,
в которую вы играете… но слез
моих вы больше не увидите…
— Боже
мой! — говорил Обломов. — Да если слушать Штольца, так ведь до тетки век дело не дойдет! Он говорит, что надо начать строить дом, потом дорогу, школы заводить… Этого всего
в целый век не переделаешь. Мы, Ольга, вместе поедем, и тогда…
— Ах ты, Боже
мой, какая мука! — говорил он весь
в поту от страха и неловкого положения.
— Как, и это на
мой счет? — с изумлением спросил Обломов. — Это всегда на счет хозяина делается. Кто же переезжает
в неотделанную квартиру?..
И Боже
мой, какими знаниями поменялись они
в хозяйственном деле, не по одной только кулинарной части, но и по части холста, ниток, шитья, мытья белья, платьев, чистки блонд, кружев, перчаток, выведения пятен из разных материй, также употребления разных домашних лекарственных составов, трав — всего, что внесли
в известную сферу жизни наблюдательный ум и вековые опыты!
«Что за господин?..какой-то Обломов… что он тут делает… Dieu sait», — все это застучало ему
в голову. — «Какой-то!» Что я тут делаю? Как что? Люблю Ольгу; я ее… Однако ж вот уж
в свете родился вопрос: что я тут делаю? Заметили… Ах, Боже
мой! как же, надо что-нибудь…»
«Ах, Боже
мой! — подумал Обломов. — Она как будто
в мыслях прочла у меня, что я не хотел приходить».
— Послушай, Ольга, — заговорил он, наконец, торжественно, — под опасением возбудить
в тебе досаду, навлечь на себя упреки, я должен, однако ж, решительно сказать, что мы зашли далеко.
Мой долг,
моя обязанность сказать тебе это.
— Знаю, знаю,
мой невинный ангел, но это не я говорю, это скажут люди, свет, и никогда не простят тебе этого. Пойми, ради Бога, чего я хочу. Я хочу, чтоб ты и
в глазах света была чиста и безукоризненна, какова ты
в самом деле…
— Да; но мне не хотелось заговаривать с теткой до нынешней недели, до получения письма. Я знаю, она не о любви
моей спросит, а об имении, войдет
в подробности, а этого ничего я не могу объяснить, пока не получу ответа от поверенного.