Неточные совпадения
Начиная жизнеописание героя
моего, Алексея Федоровича Карамазова, нахожусь
в некотором недоумении. А именно: хотя я и называю Алексея Федоровича
моим героем, но, однако, сам знаю, что человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы вроде таковых: чем же замечателен ваш Алексей Федорович, что вы выбрали его своим героем? Что сделал он такого? Кому и чем известен? Почему я, читатель, должен тратить время на изучение фактов его жизни?
Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом и ответите: «Не так» или «не всегда так», то я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя
моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит
в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…
Главный роман второй — это деятельность
моего героя уже
в наше время, именно
в наш теперешний текущий момент.
Вот про этого-то Алексея мне всего труднее говорить теперешним
моим предисловным рассказом, прежде чем вывести его на сцену
в романе.
Но придется и про него написать предисловие, по крайней мере чтобы разъяснить предварительно один очень странный пункт, именно: будущего героя
моего я принужден представить читателям с первой сцены его романа
в ряске послушника.
Заранее скажу
мое полное мнение: был он просто ранний человеколюбец, и если ударился на монастырскую дорогу, то потому только, что
в то время она одна поразила его и представила ему, так сказать, идеал исхода рвавшейся из мрака мирской злобы к свету любви души его.
— Ровнешенько настоящий час, — вскричал Федор Павлович, — а сына
моего Дмитрия Федоровича все еще нет. Извиняюсь за него, священный старец! (Алеша весь так и вздрогнул от «священного старца».) Сам же я всегда аккуратен, минута
в минуту, помня, что точность есть вежливость королей…
А что до Дидерота, так я этого «рече безумца» раз двадцать от здешних же помещиков еще
в молодых летах
моих слышал, как у них проживал; от вашей тетеньки, Петр Александрович, Мавры Фоминишны тоже, между прочим, слышал.
— Простите меня… — начал Миусов, обращаясь к старцу, — что я, может быть, тоже кажусь вам участником
в этой недостойной шутке. Ошибка
моя в том, что я поверил, что даже и такой, как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет понять свои обязанности… Я не сообразил, что придется просить извинения именно за то, что с ним входишь…
— Не беспокойтесь, прошу вас, — привстал вдруг с своего места на свои хилые ноги старец и, взяв за обе руки Петра Александровича, усадил его опять
в кресла. — Будьте спокойны, прошу вас. Я особенно прошу вас быть
моим гостем, — и с поклоном, повернувшись, сел опять на свой диванчик.
— Правда, вы не мне рассказывали; но вы рассказывали
в компании, где и я находился, четвертого года это дело было. Я потому и упомянул, что рассказом сим смешливым вы потрясли
мою веру, Петр Александрович. Вы не знали о сем, не ведали, а я воротился домой с потрясенною верой и с тех пор все более и более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович, вы великого падения были причиной! Это уж не Дидерот-с!
Не знаю, как теперь, но
в детстве
моем мне часто случалось
в деревнях и по монастырям видеть и слышать этих кликуш.
— Разреши
мою душу, родимый, — тихо и не спеша промолвила она, стала на колени и поклонилась ему
в ноги. — Согрешила, отец родной, греха
моего боюсь.
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать и стоять на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу
мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? — тем, что
в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
— Не беспокойтесь о
моем мнении, — ответил старец. — Я вполне верую
в искренность вашей тоски.
Зато всегда так происходило, что чем более я ненавидел людей
в частности, тем пламеннее становилась любовь
моя к человечеству вообще.
— Вы меня раздавили! Я теперь только, вот
в это мгновение, как вы говорили, поняла, что я действительно ждала только вашей похвалы
моей искренности, когда вам рассказывала о том, что не выдержу неблагодарности. Вы мне подсказали меня, вы уловили меня и мне же объяснили меня!
— Вся мысль
моей статьи
в том, что
в древние времена, первых трех веков христианства, христианство на земле являлось лишь церковью и было лишь церковь.
— Простите великодушно за то, что заставил столько ждать. Но слуга Смердяков, посланный батюшкою, на настойчивый
мой вопрос о времени, ответил мне два раза самым решительным тоном, что назначено
в час. Теперь я вдруг узнаю…
Это
мой почтительнейший, так сказать, Карл Мор, а вот этот сейчас вошедший сын, Дмитрий Федорович, и против которого у вас управы ищу, — это уж непочтительнейший Франц Мор, — оба из «Разбойников» Шиллера, а я, я сам
в таком случае уж Regierender Graf von Moor! [владетельный граф фон Моор! (нем.)]
— Это он отца, отца! Что же с прочими? Господа, представьте себе: есть здесь бедный, но почтенный человек, отставной капитан, был
в несчастье, отставлен от службы, но не гласно, не по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович
в трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду на улицу и на улице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным по одному
моему делишку.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас
мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к вам
в расчетах по имуществу.
— Дмитрий Федорович! — завопил вдруг каким-то не своим голосом Федор Павлович, — если бы только вы не
мой сын, то я
в ту же минуту вызвал бы вас на дуэль… на пистолетах, на расстоянии трех шагов… через платок! через платок! — кончил он, топая обеими ногами.
— Сделайте одолжение, почтенный отец, засвидетельствуйте все
мое глубокое уважение отцу игумену и извините меня лично, Миусова, пред его высокопреподобием
в том, что по встретившимся внезапно непредвиденным обстоятельствам ни за что не могу иметь честь принять участие
в его трапезе, несмотря на все искреннейшее желание
мое, — раздражительно проговорил монаху Петр Александрович.
Конец карьеры
моей, по толкованию твоего братца,
в том, что оттенок социализма не помешает мне откладывать на текущий счет подписные денежки и пускать их при случае
в оборот, под руководством какого-нибудь жидишки, до тех пор, пока не выстрою капитальный дом
в Петербурге, с тем чтобы перевесть
в него и редакцию, а
в остальные этажи напустить жильцов.
— Простите, — сказал вдруг игумен. — Было сказано издревле: «И начат глаголати на мя многая некая, даже и до скверных некиих вещей. Аз же вся слышав, глаголах
в себе: се врачество Иисусово есть и послал исцелити тщеславную душу
мою». А потому и мы благодарим вас с покорностью, гость драгоценный!
Мщу за
мою прошедшую молодость, за все унижение
мое! — застучал он кулаком по столу
в припадке выделанного чувства.
— Те-те-те, вознепщеваху! и прочая галиматья! Непщуйте, отцы, а я пойду. А сына
моего Алексея беру отселе родительскою властию
моею навсегда. Иван Федорович, почтительнейший сын
мой, позвольте вам приказать за мною следовать! Фон Зон, чего тебе тут оставаться! Приходи сейчас ко мне
в город. У меня весело. Всего верстушка какая-нибудь, вместо постного-то масла подам поросенка с кашей; пообедаем; коньячку поставлю, потом ликерцу; мамуровка есть… Эй, фон Зон, не упускай своего счастия!
Я уже упоминал
в начале
моего рассказа, как Григорий ненавидел Аделаиду Ивановну, первую супругу Федора Павловича и мать первого сына его, Дмитрия Федоровича, и как, наоборот, защищал вторую его супругу, кликушу, Софью Ивановну, против самого своего господина и против всех, кому бы пришло на ум молвить о ней худое или легкомысленное слово.
Очень бы надо примолвить кое-что и о нем специально, но мне совестно столь долго отвлекать внимание
моего читателя на столь обыкновенных лакеев, а потому и перехожу к
моему рассказу, уповая, что о Смердякове как-нибудь сойдет само собою
в дальнейшем течении повести.
Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы,
в которую облекается Бог
мой; пусть я иду
в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, Господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть.
Забавляла эта игра только
мое сладострастие насекомого, которое я
в себе кормил.
Дело-то ведь
в том, что старикашка хоть и соврал об обольщении невинностей, но
в сущности,
в трагедии
моей, это так ведь и было, хотя раз только было, да и то не состоялось.
А Агафья уже подозревала,
мои тогдашние слова запомнила, подкралась и вовремя подсмотрела: ворвалась, бросилась на него сзади, обняла, ружье выстрелило вверх
в потолок; никого не ранило; вбежали остальные, схватили его, отняли ружье, за руки держат…
Бывают же странности: никто-то не заметил тогда на улице, как она ко мне прошла, так что
в городе так это и кануло. Я же нанимал квартиру у двух чиновниц, древнейших старух, они мне и прислуживали, бабы почтительные, слушались меня во всем и по
моему приказу замолчали потом обе, как чугунные тумбы. Конечно, я все тотчас понял. Она вошла и прямо глядит на меня, темные глаза смотрят решительно, дерзко даже, но
в губах и около губ, вижу, есть нерешительность.
Непременно прочти: предлагается
в невесты, сама себя предлагает, «люблю, дескать, безумно, пусть вы меня не любите — все равно, будьте только
моим мужем.
— Я жених, формальный и благословенный, произошло все
в Москве, по
моем приезде, с парадом, с образами, и
в лучшем виде. Генеральша благословила и — веришь ли, поздравила даже Катю: ты выбрала, говорит, хорошо, я вижу его насквозь. И веришь ли, Ивана она невзлюбила и не поздравила.
В Москве же я много и с Катей переговорил, я ей всего себя расписал, благородно,
в точности,
в искренности. Все выслушала...
— А что ты думаешь, застрелюсь, как не достану трех тысяч отдать?
В том-то и дело, что не застрелюсь. Не
в силах теперь, потом, может быть, а теперь я к Грушеньке пойду… Пропадай
мое сало!
На пакете же написано: «Ангелу
моему Грушеньке, коли захочет прийти»; сам нацарапал,
в тишине и
в тайне, и никто-то не знает, что у него деньги лежат, кроме лакея Смердякова,
в честность которого он верит, как
в себя самого.
Ибо едва только я скажу мучителям: «Нет, я не христианин и истинного Бога
моего проклинаю», как тотчас же я самым высшим Божьим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и от церкви святой отлучен совершенно как бы иноязычником, так даже, что
в тот же миг-с — не то что как только произнесу, а только что помыслю произнести, так что даже самой четверти секунды тут не пройдет-с, как я отлучен, — так или не так, Григорий Васильевич?
— Вы переждите, Григорий Васильевич, хотя бы самое даже малое время-с, и прослушайте дальше, потому что я всего не окончил. Потому
в самое то время, как я Богом стану немедленно проклят-с,
в самый, тот самый высший момент-с, я уже стал все равно как бы иноязычником, и крещение
мое с меня снимается и ни во что вменяется, — так ли хоть это-с?
И без того уж знаю, что царствия небесного
в полноте не достигну (ибо не двинулась же по слову
моему гора, значит, не очень-то вере
моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы кожу с себя дам содрать?
— Врешь, это ты по злобе на меня, по единственной злобе. Ты меня презираешь. Ты приехал ко мне и меня
в доме
моем презираешь.
— Я его
в корыте
мыл… он меня дерзнул! — повторял Григорий.
— А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все люди так живут, а пожалуй, так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних
моих слов о том, что «два гада поедят друг друга»? Позволь и тебя спросить
в таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну, убить его, а?
— Спасибо хоть за это, — усмехнулся Иван. — Знай, что я его всегда защищу. Но
в желаниях
моих я оставляю за собою
в данном случае полный простор. До свидания завтра. Не осуждай и не смотри на меня как на злодея, — прибавил он с улыбкою.
Аграфена Александровна, ангел
мой! — крикнула она вдруг кому-то, смотря
в другую комнату, — подите к нам, это милый человек, это Алеша, он про наши дела все знает, покажитесь ему!
— Мы
в первый раз видимся, Алексей Федорович, — проговорила она
в упоении, — я захотела узнать ее, увидать ее, я хотела идти к ней, но она по первому желанию
моему пришла сама. Я так и знала, что мы с ней все решим, все! Так сердце предчувствовало… Меня упрашивали оставить этот шаг, но я предчувствовала исход и не ошиблась. Грушенька все разъяснила мне, все свои намерения; она, как ангел добрый, слетела сюда и принесла покой и радость…
Нет, она взаправду, она взаправду влюбилась
в Грушеньку, то есть не
в Грушеньку, а
в свою же мечту,
в свой бред, — потому-де что это
моя мечта,
мой бред!
Но знай, что бы я ни сделал прежде, теперь или впереди, — ничто, ничто не может сравниться
в подлости с тем бесчестием, которое именно теперь, именно
в эту минуту ношу вот здесь на груди
моей, вот тут, тут, которое действует и совершается и которое я полный хозяин остановить, могу остановить или совершить, заметь это себе!