Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани
Вы
не забыли
до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Но
те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал…
Иных уж нет, а
те далече,
Как Сади некогда сказал.
Без них Онегин дорисован.
А
та, с которой образован
Татьяны милый идеал…
О много, много рок отъял!
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил,
не допив
до дна
Бокала полного вина,
Кто
не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
Отец ее был добрый малый,
В прошедшем веке запоздалый;
Но в книгах
не видал вреда;
Он,
не читая никогда,
Их почитал пустой игрушкой
И
не заботился о
том,
Какой у дочки тайный
томДремал
до утра под подушкой.
Жена ж его была сама
От Ричардсона без ума.
К ней дамы подвигались ближе;
Старушки улыбались ей;
Мужчины кланялися ниже,
Ловили взор ее очей;
Девицы проходили тише
Пред ней по зале; и всех выше
И нос и плечи подымал
Вошедший с нею генерал.
Никто б
не мог ее прекрасной
Назвать; но с головы
до ног
Никто бы в ней найти
не мог
Того, что модой самовластной
В высоком лондонском кругу
Зовется vulgar. (
Не могу…
Предметом став суждений шумных,
Несносно (согласитесь в
том)
Между людей благоразумных
Прослыть притворным чудаком,
Или печальным сумасбродом,
Иль сатаническим уродом,
Иль даже демоном моим.
Онегин (вновь займуся им),
Убив на поединке друга,
Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести годов,
Томясь в бездействии досуга
Без службы, без жены, без дел,
Ничем заняться
не умел.
«Как недогадлива ты, няня!» —
«Сердечный друг, уж я стара,
Стара; тупеет разум, Таня;
А
то, бывало, я востра,
Бывало, слово барской воли…» —
«Ах, няня, няня!
до того ли?
Что нужды мне в твоем уме?
Ты видишь, дело о письме
К Онегину». — «Ну, дело, дело.
Не гневайся, душа моя,
Ты знаешь, непонятна я…
Да что ж ты снова побледнела?» —
«Так, няня, право, ничего.
Пошли же внука своего...
Ему
не было дела
до того, лениво или шибко метали стога и клали клади.
Все было у них придумано и предусмотрено с необыкновенною осмотрительностию; шея, плечи были открыты именно настолько, насколько нужно, и никак
не дальше; каждая обнажила свои владения
до тех пор, пока чувствовала по собственному убеждению, что они способны погубить человека; остальное все было припрятано с необыкновенным вкусом: или какой-нибудь легонький галстучек из ленты, или шарф легче пирожного, известного под именем «поцелуя», эфирно обнимал шею, или выпущены были из-за плеч, из-под платья, маленькие зубчатые стенки из тонкого батиста, известные под именем «скромностей».
Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем в городе, и оно держалось
до тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как говорят в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает,
не привело в совершенное недоумение почти всего города.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и
ту же реку, оставляя ее
то вправо,
то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру
до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну,
не дурак ли я был доселе?
Подошедши к бюро, он переглядел их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными
до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни,
не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему в родню.
И что по существующим положениям этого государства, в славе которому нет равного, ревизские души, окончивши жизненное поприще, числятся, однако ж,
до подачи новой ревизской сказки наравне с живыми, чтоб таким образом
не обременить присутственные места множеством мелочных и бесполезных справок и
не увеличить сложность и без
того уже весьма сложного государственного механизма…
От голоса
до малейшего телодвиженья в нем все было властительное, повелевающее, внушавшее в низших чинах если
не уважение,
то, по крайней мере, робость.
На другой день
до того объелись гости, что Платонов уже
не мог ехать верхом; жеребец был отправлен с конюхом Петуха. Они сели в коляску. Мордатый пес лениво пошел за коляской: он тоже объелся.
— Нет, барин, нигде
не видно! — После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню
не песню, но что-то такое длинное, чему и конца
не было. Туда все вошло: все ободрительные и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от одного конца
до другого; прилагательные всех родов без дальнейшего разбора, как что первое попалось на язык. Таким образом дошло
до того, что он начал называть их наконец секретарями.
Но покуда все оканчивалось одним обдумыванием; изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом все это отодвигалось на сторону, бралась наместо
того в руки книга и уже
не выпускалась
до самого обеда.
Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были
до того притуплены, чтобы он
не знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и
то и другое, он бы даже хотел помочь, но только, чтобы
не заключалось это в значительной сумме, чтобы
не трогать уже
тех денег, которых положено было
не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку — пошло впрок.
Потому что пора наконец дать отдых бедному добродетельному человеку, потому что праздно вращается на устах слово «добродетельный человек»; потому что обратили в лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы
не ездил на нем, понукая и кнутом, и всем чем ни попало; потому что изморили добродетельного человека
до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра да кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного человека; потому что
не уважают добродетельного человека.
У нас
не то: у нас есть такие мудрецы, которые с помещиком, имеющим двести душ, будут говорить совсем иначе, нежели с
тем, у которого их триста, а с
тем, у которого их триста, будут говорить опять
не так, как с
тем, у которого их пятьсот, а с
тем, у которого их пятьсот, опять
не так, как с
тем, у которого их восемьсот, — словом, хоть восходи
до миллиона, всё найдутся оттенки.
Но мудр
тот, кто
не гнушается никаким характером, но, вперя в него испытующий взгляд, изведывает его
до первоначальных причин.
Что же касается
до обысков,
то здесь, как выражались даже сами товарищи, у него просто было собачье чутье: нельзя было
не изумиться, видя, как у него доставало столько терпения, чтобы ощупать всякую пуговку, и все это производилось с убийственным хладнокровием, вежливым
до невероятности.
Так проводили жизнь два обитателя мирного уголка, которые нежданно, как из окошка, выглянули в конце нашей поэмы, выглянули для
того, чтобы отвечать скромно на обвиненье со стороны некоторых горячих патриотов,
до времени покойно занимающихся какой-нибудь философией или приращениями на счет сумм нежно любимого ими отечества, думающих
не о
том, чтобы
не делать дурного, а о
том, чтобы только
не говорили, что они делают дурное.
Но мы стали говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что
до автора,
то он ни в каком случае
не должен ссориться с своим героем: еще
не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это
не безделица.
Для пополнения картины
не было недостатка в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на
то что голова продолблена была
до самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки.
— Так вот же:
до тех пор, пока
не скажешь,
не сделаю!
Впрочем, ради дочери прощалось многое отцу, и мир у них держался
до тех пор, покуда
не приехали гостить к генералу родственницы, графиня Болдырева и княжна Юзякина: одна — вдова, другая — старая девка, обе фрейлины прежних времен, обе болтуньи, обе сплетницы,
не весьма обворожительные любезностью своей, но, однако же, имевшие значительные связи в Петербурге, и перед которыми генерал немножко даже подличал.
С раннего утра
до позднего вечера,
не уставая ни душевными, ни телесными силами, писал он, погрязнув весь в канцелярские бумаги,
не ходил домой, спал в канцелярских комнатах на столах, обедал подчас с сторожами и при всем
том умел сохранить опрятность, порядочно одеться, сообщить лицу приятное выражение и даже что-то благородное в движениях.
Изредка доходили
до слуха его какие-то, казалось, женские восклицания: «Врешь, пьяница! я никогда
не позволяла ему такого грубиянства!» — или: «Ты
не дерись, невежа, а ступай в часть, там я тебе докажу!..» Словом,
те слова, которые вдруг обдадут, как варом, какого-нибудь замечтавшегося двадцатилетнего юношу, когда, возвращаясь из театра, несет он в голове испанскую улицу, ночь, чудный женский образ с гитарой и кудрями.
Он
не участвовал в ночных оргиях с товарищами, которые, несмотря на строжайший присмотр, завели на стороне любовницу — одну на восемь человек, — ни также в других шалостях, доходивших
до кощунства и насмешек над самою религиею из-за
того только, что директор требовал частого хожденья в церковь и попался плохой священник.
— Как же, а я приказал самовар. Я, признаться сказать,
не охотник
до чаю: напиток дорогой, да и цена на сахар поднялась немилосердная. Прошка!
не нужно самовара! Сухарь отнеси Мавре, слышишь: пусть его положит на
то же место, или нет, подай его сюда, я ужо снесу его сам. Прощайте, батюшка, да благословит вас Бог, а письмо-то председателю вы отдайте. Да! пусть прочтет, он мой старый знакомый. Как же! были с ним однокорытниками!
Коцебу, в которой Ролла играл г. Поплёвин, Кору — девица Зяблова, прочие лица были и
того менее замечательны; однако же он прочел их всех, добрался даже
до цены партера и узнал, что афиша была напечатана в типографии губернского правления, потом переворотил на другую сторону: узнать, нет ли там чего-нибудь, но,
не нашедши ничего, протер глаза, свернул опрятно и положил в свой ларчик, куда имел обыкновение складывать все, что ни попадалось.
Он спешил
не потому, что боялся опоздать, — опоздать он
не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в себе чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу;
до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души
не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
А уж куды бывает метко все
то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а всё сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что
не лезет за словом в карман,
не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы, — одной чертой обрисован ты с ног
до головы!
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту
до окончания присутствия; чистил ему спину, если
тот запачкал ее мелом у стены, — но все это осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего этого
не было и делано.
На это полицеймейстер заметил, что бунта нечего опасаться, что в отвращение его существует власть капитана-исправника, что капитан-исправник хоть сам и
не езди, а пошли только на место себя один картуз свой,
то один этот картуз погонит крестьян
до самого места их жительства.
На щеголеватом столе перед диваном лежали засаленные подтяжки, точно какое угощенье гостю, и
до того стала ничтожной и сонной его жизнь, что
не только перестали уважать его дворовые люди, но даже чуть
не клевали домашние куры.
— Садись-ка ты, дядя Митяй, на пристяжную, а на коренную пусть сядет дядя Миняй!» Дядя Миняй, широкоплечий мужик с черною, как уголь, бородою и брюхом, похожим на
тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка, с охотою сел на коренного, который чуть
не пригнулся под ним
до земли.
«Что бы такое сказать ему?» — подумал Чичиков и после минутного размышления объявил, что мертвые души нужны ему для приобретения весу в обществе, что он поместьев больших
не имеет, так
до того времени хоть бы какие-нибудь душонки.
Я поставлю полные баллы во всех науках
тому, кто ни аза
не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я
тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель,
не любивший насмерть Крылова за
то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в
том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года
не кашлянул и
не высморкался в классе и что
до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума
не мешает решительности характера — напротив, что
до меня касается,
то я всегда смелее иду вперед, когда
не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего
не случится — а смерти
не минуешь!
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но
те, о которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых
до сей поры обвиняли человека, уже
не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем
то, что понимаем.
— Благородный молодой человек! — сказал он, с слезами на глазах. — Я все слышал. Экой мерзавец! неблагодарный!.. Принимай их после этого в порядочный дом! Слава Богу, у меня нет дочерей! Но вас наградит
та, для которой вы рискуете жизнью. Будьте уверены в моей скромности
до поры
до времени, — продолжал он. — Я сам был молод и служил в военной службе: знаю, что в эти дела
не должно вмешиваться. Прощайте.
— Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этих пор мы
не говорили о Бэле: я видел, что ему будет неприятно, так зачем же? Месяца три спустя его назначили в е….й полк, и он уехал в Грузию. Мы с
тех пор
не встречались, да, помнится, кто-то недавно мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу
не было. Впрочем,
до нашего брата вести поздно доходят.
Не прошло десяти минут, как на конце площади показался
тот, которого мы ожидали. Он шел с полковником Н…. который, доведя его
до гостиницы, простился с ним и поворотил в крепость. Я тотчас же послал инвалида за Максимом Максимычем.
— Простите меня, княжна! Я поступил как безумец… этого в другой раз
не случится: я приму свои меры… Зачем вам знать
то, что происходило
до сих пор в душе моей? Вы этого никогда
не узнаете, и
тем лучше для вас. Прощайте.
Я
до сих пор стараюсь объяснить себе, какого рода чувство кипело тогда в груди моей:
то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты
тому назад,
не подвергая себя никакой опасности, хотел меня убить как собаку, ибо раненный в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
Страсти
не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец
тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна
не скачет и
не пенится
до самого моря.
Он слушал ее молча, опустив голову на руки; но только я во все время
не заметил ни одной слезы на ресницах его: в самом ли деле он
не мог плакать, или владел собою —
не знаю; что
до меня,
то я ничего жальче этого
не видывал.
— Я-с вами так облагодетельствована, и сироты-с, и покойница, — заторопилась Соня, — что если
до сих пор я вас мало так благодарила,
то…
не сочтите…
Помощник
до того вспылил, что в первую минуту даже ничего
не мог выговорить, и только какие-то брызги вылетали из уст его. Он вскочил с места.