Неточные совпадения
Так говорят за Волгой. Старая там Русь, исконная, кондовая. С
той поры как зачиналась земля Русская, там чуждых насельников
не бывало. Там Русь сысстари на чистоте стоит, — какова была при прадедах, такова хранится
до наших дней. Добрая сторона, хоть и смотрит сердито на чужа́нина.
В лесистом Верховом Заволжье деревни малые, зато частые, одна от другой на версту, на две. Земля холодна, неродима, своего хлеба мужику разве
до Масленой хватит, и
то в урожайный год! Как ни бейся на надельной полосе, сколько страды над ней ни принимай, круглый год трудовым хлебом себя
не прокормишь. Такова сторона!
Дотянули строительные
до того, что час один
до переторжки остается, а денег
не выдают.
— Ступай, Пантелеюшка, поставь двоих, а
не то и троих, голубчик, вернее будет, — говорила Аксинья Захаровна. — А наш-от хозяин больно уж бесстрашен. Смеется над Сушилой да над сарафаном с холодником. А долго ль
до греха? Сам посуди. Захочет Сушила, проймет
не мытьем, так катаньем!
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас
до того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал.
Не своей волей ты рядиться пришел?
—
Не успели, — молвила Манефа. — В чем спали, в
том и выскочили. С
той поры и началось Рассохиным житье горе-горькое. Больше половины обители врозь разбрелось. Остались одни старые старухи и
до того дошли, сердечные, что лампадки на большой праздник нечем затеплить, масла нет. Намедни, в рождественский сочельник, Спасову звезду без сочива встречали. Вот
до чего дошли!
Мало успокоили Фленушкины слова Алексея. Сильно его волновало, и
не знал он, что делать:
то на улицу выйдет, у ворот посидит,
то в избу придет, за работу возьмется, работа из рук вон валится, на полати полезет, опять долой. Так
до сумерек пробился, в токарню
не пошел, сказал старику Пантелею, что поутру угорел в красильне.
— Несодеянное говоришь! — зачал он. — Что за речи у тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай,
до самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу тебе
не молвлю… Целый год — одумаешься
тем временем. А там поглядим да посмотрим…
Не кручинься же, голубка, — продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. — Ведь ты у меня умница.
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, — а
то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит. Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после
не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу… А к отцу-то сегодня сходи же. Что
до воскресенья откладывать!
— Ишь ты! Еще притворяется, — сказала она. — Приворожить девку бесстыжими своими глазами умел, а понять
не умеешь… Совесть-то где?.. Да знаешь ли ты, непутный, что из-за тебя вечор у нее с отцом
до того дошло, что еще бы немножко, так и
не знаю, что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
До того скоро дошел, что и пить стало
не на что, пришлось чем-нибудь на выпивку денег добывать.
Новые соседи стали у
того кантауровца перенимать валеное дело,
до того и взяться за него
не умели; разбогатели ли они, нет ли, но за Волгой с
той поры «шляпка́» да «верховки» больше
не валяют, потому что спросу в Тверскую сторону вовсе
не стало, а по другим местам шляпу тверского либо ярославского образца ни за что на свете на голову
не наденут — смешно, дескать, и зазорно.
До гробовой доски,
до белого савана думать бы да передумывать бедному горюну, если бы друг
не выручил.
Тот же старый друг,
то же неизменное копье, что и в прежние года из житейских невзгод выручал,
тот же Патап Максимыч.
—
Не мути мою душу. Грех!.. — с грустью и досадой ответил Иван Григорьич. —
Не на
то с тобой
до седых волос в дружбе прожили, чтоб на старости издеваться друг над другом. Полно чепуху-то молоть, про домашних лучше скажи! Что Аксинья Захаровна? Детки?
— Горько мне стало на родной стороне. Ни на что бы тогда
не глядел я и
не знай куда бы готов был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло с
той поры, а как вспомнишь, так и теперь сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила во мне…
Не стерпел обиды, а заплатить обидчику было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб в нее
до гробовой доски
не заглядывать…
—
Не дошел
до него, — отвечал
тот. — Дорогой узнал, что монастырь наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался… Еще сведал я, что
тем временем, как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом и с большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.
Не по нраву пришлись Чапурину слова паломника. Однако сделал по его: и куму Ивану Григорьичу, и удельному голове, и Алексею шепнул, чтоб
до поры
до времени они про золотые прииски никому
не сказывали. Дюкова учить было нечего,
тот был со Стуколовым заодно. К
тому же парень был
не говорливого десятка, в молчанку больше любил играть.
И если где бал, танцуют вплоть
до утра, и в театры ездят, в грех
того, по нонешним временам,
не поставляют.
Но тут вдруг ему вспомнились рассказы Снежковых про дочерей Стужина. И мерещится Патапу Максимычу, что Михайло Данилыч оголил Настю чуть
не до пояса, посадил боком на лошадь и возит по московским улицам… Народ бежит, дивуется… Срам-от, срам-от какой… А Настасья плачет, убивается, неохота позор принимать… А делать ей нечего: муж
того хочет, а муж голова.
Девушки правду сказали:
не отчуралась от любви Матрена Максимовна.
До той поры она подругам
не верила, пока
не спозналась с Якимом Прохорычем.
Свиделись они впервые на супрядках. Как взглянула Матренушка в его очи речистые, как услышала слова его покорные да любовные, загорелось у ней на сердце, отдалась в полон молодцу… Все-то цветно да красно
до той поры было в очах ее, глядел на нее Божий мир светло-радостно, а теперь мутятся глазыньки, как
не видят друга милого. Без Якимушки и цветы
не цветно цветут, без него и деревья
не красно растут во дубравушке,
не светло светит солнце яркое, мглою-мороком кроется небо ясное.
А немало ночей,
до последних кочетов, с милым другом бывало сижено, немало в
те ноченьки тайных любовных речей бывало с ним перемолвлено, по полям, по лугам с добрым молодцем было похожено, по рощам, по лесочкам было погулено… Раздавались, расступались кустики ракитовые, укрывали от людских очей стыд девичий, счастье молодецкое… Лес
не видит, поле
не слышит; людям
не по что знать…
— Молитесь, кому знаете, — отвечал Чапурин. — Мне бы только Мотря цела была,
до другого прочего дела нет… Пуще всего гляди, чтоб с
тем дьяволом пересылок у ней
не заводилось.
А все ж моя Настасья
не порогом поперек вам стала, ищите где лучше и на мне
не взыщите, коли
до той поры Настасье другой жених по мысли найдется.
Сторона
та совсем
не жилая, летом нет по ней ни езду конного, ни ходу пешего, только на зиму переселяются туда лесники и живут в дремучих дебрях
до лесного сплава в половодье.
А волки все близятся, было их
до пятидесяти, коли
не больше. Смелость зверей росла с каждой минутой:
не дальше как в трех саженях сидели они вокруг костров, щелкали зубами и завывали. Лошади давно покинули торбы с лакомым овсом, жались в кучу и, прядая ушами, тревожно озирались. У Патапа Максимыча зуб на зуб
не попадал; везде и всегда бесстрашный, он дрожал, как в лихорадке. Растолкали Дюкова,
тот потянулся к своей лисьей шубе, зевнул во всю сласть и, оглянувшись, промолвил с невозмутимым спокойствием...
Даже на дымных смоляных казанах и на скипидарных заводах иначе
не спят, как на подкурах,
не то комары заедят
до полусмерти.
Собирает он казачий круг, говорит казакам такую речь: «Так и так, атаманы-молодцы, так и так, братцы-товарищи: пали
до меня слухи, что за морем у персиянов много тысячей крещеного народу живет в полону в тяжелой работе, в великой нужде и горькой неволе; надо бы нам, братцы,
не полениться, за море съездить потрудиться, их, сердечных, из
той неволи выручить!» Есаулы-молодцы и все казаки в один голос гаркнули: «Веди нас, батька, в бусурманское царство русский полон выручать!..» Стенька Разин рад
тому радешенек, сам первым делом к колдуну.
— Как же это
до сих пор никто
той пушки
не вынул? Ведь все знают, в каком месте она закопана, — сказал Патап Максимыч.
— Сколько ни было счастливых, которым клады доставались, всем, почитай, богатство
не на пользу пошло:
тот сгорел, другой всех детей схоронил, третий сам прогорел да с кругу спился, а иной
до палачовых рук дошел…
— Горазды ж вы оба спать-то, — молвил Патап Максимыч, допивая пятый либо шестой стакан чаю. — Ведь ты от зимницы
до Ялокши глаз
не раскрыл, Яким Прохорыч, да и после
того спал вплоть
до Воскресенья.
— Обмирщился ты весь, обмирщился с головы
до ног, обошли тебя еретики, совсем обошли, — горячо отвечал на
то Стуколов. — Подумай о души спасении. Годы твои
не молодые, пора о Боге помышлять.
— У меня в городу дружок есть, барин, по всякой науке человек дошлый, — сказал он. — Сем-ка я съезжу к нему с этим песком да покучусь ему испробовать, можно ль из него золото сделать… Если выйдет из него заправское золото — ничего
не пожалею, что есть добра, все в оборот пущу… А
до той поры, гневись,
не гневись, Яким Прохорыч, к вашему делу
не приступлю, потому что оно покаместь для меня потемки… Да!
— Кто на попятный? — вскрикнул Патап Максимыч. — Никогда я на попятный ни в каком деле
не поворачивал,
не таков я человек, чтоб на попятный идти. Мне бы только увериться… Обожди маленько, окажется дело верное, тотчас подпишу условие и деньги тебе в руки. А
до тех пор я
не согласен.
Не внимал уговорам Патап Максимыч, ругани его конца
не виделось.
До того дошло, что он, харкнув на ворота и обозвав весь монастырь нехорошими словами, хотел садиться в сани, чтоб ехать назад, но в это время забрякали ключами и продрогших путников впустили в монастырскую ограду. Там встретили их четверо монахов с фонарями.
Не пошел он к себе в келью, а, кой-как дотащившись
до постели паломника, заснул богатырским сном, поохав перед
тем маленько и сотворив
не один раз молитву: «Согреших перед тобою, Господи, чревоугодьем, пианственного пития вкушением, объедением, невоздержанием…»
Те, сердечные, бывало, бьются на пристанях чуть
не до водополи, закликают кладчиков, задают пшеничникам дорогие обеды, дюжинами ставят перед ними отборные вина, проигрывают им в трынку да в горку, а Сергей Андреич лежит себе на диване да сигаркой попыхивает.
Не дошел старик Колышкин с сыном
до «свят, святитель», а
тот уже по толкам и по титлам читает.
Хоть и верил он Сергею Андреичу, хоть
не боялся передать ему тайны, а все-таки слово про золото
не по маслу с языка сошло. И когда он с тайной своей распростался, ровно куль у него с плеч скатился… Вздохнул даже —
до того вдруг так облегчало.
Беглые холопы, пашенные крестьяне,
не смогшие примириться с только что возникшим крепостным правом, отягощенные оброками и податьми слобожане, лишенные промыслов посадские люди, беглые рейтары, драгуны, солдаты и иные ратные люди ненавистного им иноземного строя — все это валом валило за Волгу и ставило свои починки и заимки по таким местам, где
до того времени человек ноги
не накладывал.
В Улангере,
до самой высылки из скитов посторонних лиц (
то есть
не приписанных к скиту по ревизии), жили две дворянки, одна еще молоденькая, дочь прапорщика, другая старуха, которую местные старообрядцы таинственно величали «дамою двора его императорского величества».
«Бог знает, буду ль жива я
до Пасхи-то, — отвечала старица на просьбы Фленушки и племянниц, — а без
того не хочу помереть, чтобы Фленушка мне глаз
не закрыла».
В Казани, за Булаком, несмотря на частые пожары, и
до сих пор чуть ли
не цел небольшой каменный дом старинной постройки, где родилась Марья Гавриловна. Во время о́но принадлежал
тот дом купцу третьей гильдии Гавриле Маркелычу Залетову.
Только ты у меня смотри, Марья, хоть и сказано тебе от отца, от родителя значит: причаливай Масляникова, а
того не забывай — коли прежде венца
до греха дойдешь, живой тебе
не быть.
Свадьбу сыграли. Перед
тем Макар Тихоныч послал сына в Урюпинскую на ярмарку, Маша так и
не свиделась с ним. Старый приказчик, приставленный Масляниковым к сыну, с Урюпинской повез его в Тифлис, оттоль на Крещенскую в Харьков, из Харькова в Ирбит, из Ирбита в Симбирск на Сборную. Так дело и протянулось
до Пасхи. На возвратном пути Евграф Макарыч где-то захворал и помер. Болтали, будто руки на себя наложил, болтали, что опился с горя. Бог его знает, как на самом деле было.
— Слава Богу, — отвечала Манефа, — дела у братца, кажись, хорошо идут. Поставку новую взял на горянщину, надеется хорошие барыши получить, только
не знает, как к сроку поспеть. Много ли времени
до весны осталось, а работников мало, новых взять негде. Принанял кой-кого, да
не знает, управится ли… К
тому ж перед самым Рождеством горем Бог его посетил.
— Правда твоя, правда, Пантелеюшка, — охая, подтвердила Таифа. — Молодым девицам с чужими мужчинами в одном доме жить
не годится… Да и
не только жить, видаться-то почасту и
то опасливое дело, потому человек
не камень, а молодая кровь горяча… Поднеси свечу к сену, нешто
не загорится?.. Так и это… Долго ль тут
до греха? Недаром люди говорят: «Береги девку, что стеклянну посуду, грехом расшибешь — ввек
не починишь».
— Пускай
до чего
до худого дела
не дойдет, — сказал на
то Пантелей, — потому девицы они у нас разумные,
до пустяков себя
не доведут… Да ведь люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить… А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить… Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что
не приведи Господи. Сама знаешь, каковы нынешние люди.
Марья Гавриловна просила лекаря остаться в ските
до исхода болезни, но, хоть предлагала за
то хорошие деньги, он
не остался, потому что был один на целый уезд.
Настя и Параша сидят в своих светелках сумрачные, грустные. На что Параша, ко всему безучастная, ленивая толстуха, и
ту скука
до того одолела, что хоть руки на себя поднимать. За одно дело примется,
не клеится, за другое — из рук вон валится: что ни зачнет, тотчас бросит и опять за новое берется. Только и отрады, как завалиться спать…