Неточные совпадения
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и
не пошевелится в нем многое, многое… А между
тем работает с двенадцати
до пяти в канцелярии, с восьми
до двенадцати дома — несчастный!»
— Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между
тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества;
не до песен нам теперь…
Между
тем сам как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в этой должности и дожил
до седых волос. Ни ему самому и никому другому и в голову
не приходило, чтоб он пошел выше.
Если он хотел жить по-своему,
то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто
не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой
до слез картинки и вещицы.
Илья Ильич думал, что начальник
до того входит в положение своего подчиненного, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и
не болит ли голова?
Он понял, что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении.
До тех пор он и
не знал порядочно своих дел: за него заботился иногда Штольц.
Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего,
не составлял никогда бюджета — ничего.
Он, как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет голову рукой и обдумывает,
не щадя сил,
до тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжелой работы и когда совесть скажет: довольно сделано сегодня для общего блага.
Захару было за пятьдесят лет. Он был уже
не прямой потомок
тех русских Калебов, [Калеб — герой романа английского писателя Уильяма Годвина (1756–1836) «Калеб Вильямс» — слуга, поклоняющийся своему господину.] рыцарей лакейской, без страха и упрека, исполненных преданности к господам
до самозабвения, которые отличались всеми добродетелями и
не имели никаких пороков.
Потом он мел —
не всякий день, однако ж, — середину комнаты,
не добираясь
до углов, и обтирал пыль только с
того стола, на котором ничего
не стояло, чтоб
не снимать вещей.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало,
не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда
не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти
не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит,
до всего ему дело… А я! я…
не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
События его жизни умельчились
до микроскопических размеров, но и с
теми событиями
не справится он; он
не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он
не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.
Так он и
не додумался
до причины; язык и губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался еще вздох, и вслед за
тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека.
Между
тем им нисколько
не показалось удивительно, как это, например, кузнец Тарас чуть было собственноручно
не запарился
до смерти в землянке,
до того, что надо было отливать его водой.
Наконец даже дошло
до того, что на мостик настлали три новые доски, тотчас же, как только Антип свалился с него, с лошадью и с бочкой, в канаву. Он еще
не успел выздороветь от ушиба, а уж мостик отделан был заново.
Стали носиться зловещие слухи о необходимости
не только знания грамоты, но и других,
до тех пор
не слыханных в
том быту наук. Между титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна, мостом через которую служил какой-то диплом.
Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого хотелось бы им достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями, обойти тайком разбросанные по пути просвещения и честей камни и преграды,
не трудясь перескакивать через них,
то есть, например, учиться слегка,
не до изнурения души и тела,
не до утраты благословенной, в детстве приобретенной полноты, а так, чтоб только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша прошел все науки и искусства.
И радостью наслаждался, как сорванным по дороге цветком, пока он
не увял в руках,
не допивая чаши никогда
до той капельки горечи, которая лежит в конце всякого наслаждения.
Мечте, загадочному, таинственному
не было места в его душе.
То, что
не подвергалось анализу опыта, практической истины, было в глазах его оптический обман,
то или другое отражение лучей и красок на сетке органа зрения или же, наконец, факт,
до которого еще
не дошла очередь опыта.
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года,
то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни
до последнего дня,
не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».
— Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а
не то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть
до окрошки и бифштекса.
Она ни перед кем никогда
не открывает сокровенных движений сердца, никому
не поверяет душевных тайн;
не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда
до полуночи, но почти всегда при Ольге; и
то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего другие
не знают, но и только.
Ей было и стыдно чего-то, и досадно на кого-то,
не то на себя,
не то на Обломова. А в иную минуту казалось ей, что Обломов стал ей милее, ближе, что она чувствует к нему влечение
до слез, как будто она вступила с ним со вчерашнего вечера в какое-то таинственное родство…
Она долго
не спала, долго утром ходила одна в волнении по аллее, от парка
до дома и обратно, все думала, думала, терялась в догадках,
то хмурилась,
то вдруг вспыхивала краской и улыбалась чему-то, и все
не могла ничего решить. «Ах, Сонечка! — думала она в досаде. — Какая счастливая! Сейчас бы решила!»
—
Тем хуже для вас, — сухо заметила она. — На все ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно:
до нынешнего свидания я вас любила и
не знала, что мне делать; теперь знаю, — решительно заключила она, готовясь уйти, — и с вами советоваться
не стану.
До сих пор он с «братцем» хозяйки еще
не успел познакомиться. Он видел только, и
то редко, с постели, как, рано утром, мелькал сквозь решетку забора человек, с большим бумажным пакетом под мышкой, и пропадал в переулке, и потом, в пять часов, мелькал опять, с
тем же пакетом, мимо окон, возвращаясь,
тот же человек и пропадал за крыльцом. Его в доме
не было слышно.
«Люди знают! — ворочалось у него в голове. — По лакейским, по кухням толки идут! Вот
до чего дошло! Он осмелился спросить, когда свадьба. А тетка еще
не подозревает или если подозревает,
то, может быть, другое, недоброе… Ай, ай, ай, что она может подумать? А я? А Ольга?»
— Как можно говорить, чего нет? — договаривала Анисья, уходя. — А что Никита сказал, так для дураков закон
не писан. Мне самой и в голову-то
не придет; день-деньской маешься, маешься —
до того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то на стене… — И вслед за этим говорящий нос исчез за дверь, но говор еще слышался с минуту за дверью.
— Во-на! Он их сунет куда-нибудь, и сам черт
не сыщет. Когда-то еще немец приедет,
до тех пор забудется…
— Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу
до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто
не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и
того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей
не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит у нее,
не хочет.
Она понимала, что если она
до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну,
то этим обязана была вовсе
не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес был
не на ее стороне, и потому вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
Он дал ей десять рублей и сказал, что больше нет. Но потом, обдумав дело с кумом в заведении, решил, что так покидать сестру и Обломова нельзя, что, пожалуй, дойдет дело
до Штольца,
тот нагрянет, разберет и, чего доброго, как-нибудь переделает,
не успеешь и взыскать долг, даром что «законное дело»: немец, следовательно, продувной!
У них много: они сейчас дадут, как узнают, что это для Ильи Ильича. Если б это было ей на кофе, на чай, детям на платье, на башмаки или на другие подобные прихоти, она бы и
не заикнулась, а
то на крайнюю нужду,
до зарезу: спаржи Илье Ильичу купить, рябчиков на жаркое, он любит французский горошек…
Но там удивились, денег ей
не дали, а сказали, что если у Ильи Ильича есть вещи какие-нибудь, золотые или, пожалуй, серебряные, даже мех, так можно заложить и что есть такие благодетели, что третью часть просимой суммы дадут
до тех пор, пока он опять получит из деревни.
— Кто ж будет хлопотать, если
не я? — сказала она. — Вот только положу две заплатки здесь, и уху станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня! На
той неделе заново вычинила куртку — опять разорвал! Что смеешься? — обратилась она к сидевшему у стола Ване, в панталонах и в рубашке об одной помочи. — Вот
не починю
до утра, и нельзя будет за ворота бежать. Мальчишки, должно быть, разорвали: дрался — признавайся?
Не играя вопросом о любви и браке,
не путая в него никаких других расчетов, денег, связей, мест, Штольц, однако ж, задумывался о
том, как примирится его внешняя,
до сих пор неутомимая деятельность с внутреннею, семейною жизнью, как из туриста, негоцианта он превратится в семейного домоседа?
Воспитание, образование детей, направление их жизни, конечно,
не легкая и
не пустая задача, но
до нее еще далеко, а
до тех пор что же он будет делать?
Если Захар заставал иногда там хозяйку с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твердо объявлял, что это
не женское дело разбирать, где и как должны лежать щетки, вакса и сапоги, что никому дела нет
до того, зачем у него платье лежит в куче на полу, а постель в углу за печкой, в пыли, что он носит платье и спит на этой постели, а
не она.
— Привел Господь дожить
до этакой радости меня, пса окаянного… — завопил он,
не то плача,
не то смеясь.