Неточные совпадения
Но дело в
том, что общий гнет совсем
не чувствовался нами так, как принято признавать
до сих пор в русской публицистике.
Наших беллетристов мы успели поглотить если
не всех,
то многих, включая и старых повествователей и самых тогда новых, от Нарежного и Полевого
до Соллогуба, Гребенки, Буткова, Зинаиды Р-вой, Юрьевой (мать А.Ф.Кони), Вонлярлярского, Вельтмана, графини Ростопчиной, Авдеева — тогда «путейского» офицера на службе в Нижнем.
И все это шло как-то само собой в доме, где я рос один, без особенного вмешательства родных и даже гувернеров. Факт
тот, что если физическая сторона организма мало развивалась — но далеко
не у всех моих товарищей,
то голова работала. В сущности, целый день она была в работе.
До двух с половиной часов — гимназия, потом частные учителя, потом готовиться к завтрашнему дню, а вечером — чтение, рисование или музыка, кроме послеобеденных уроков.
Этого свидания я поджидал с радостным волнением. Но ни о какой поездке я
не мечтал.
До зимы 1852–1853 года я жил безвыездно в Нижнем; только лето
до августа проводил в подгородной усадьбе. Первая моя поездка была в начале
той же зимы в уездный город, в гости, с теткой и ее воспитанницей, на два дня.
До сих пор я могу еще представить себе: как он сидит и читает письмо в первом акте, как дрожит перед пьяным Хлестаковым, как указывает квартальным на бумажку посредине гостиной, как наскакивает на квартального с подавленным криком: «
Не по чину берешь!» Друг и единомышленник Гоголя сказывался и в
том, как он произносил имя квартального Держиморды.
В таких старых актерах было что-то особенно прочное, веское, значительное и жизненное, чего теперь
не замечается даже и в самых даровитых исполнителях. И по бытовому репертуару Степанов среди своих сверстников один и подошел по тону и говору. Задолго
до создания лица Маломальского он уже знаменит был
тем, как он играл загулявшего ямского старосту в водевиле «Ямщики».
Все это также послужило писателю. Он
не сделался тенденциозным народником, но сохранил
до старости неизменную связь с народом и убежден в
том, что его быт, душа, общежительные формы достойны художнического изображения.
Члены русской корпорации жили только"своей компанией", с буршами-немцами имели лишь официальные сношения по Комману, в разных заседаниях, вообще относились к ним
не особенно дружелюбно, хотя и были со всеми на «ты», что продолжалось
до того момента, когда русских подвергли остракизму.
Таких я еще
до того не встречал;
не встречал никогда и нигде, ни в каких сферах и наслоениях русской интеллигенции.
Стояли петербургские белые ночи, для меня еще
до того не виданные. Я много ходил по городу, пристроивая своего Лемана. И замечательно, как и провинциальному студенту Невская"перспектива"быстро приедалась! Петербург внутри города был таким же, как и теперь, в начале XX века. Что-то такое фатально-петербургское чувствовалось и тогда в этих безлюдных широких улицах, в летних запахах, в белесоватой мгле, в дребезжании извозчичьих дрожек.
Помню и более житейский мотив такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я
не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых же порах
не надеясь ни на что, кроме своих сил. Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в
то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы, какие напишу в Дерпте,
до переезда в Петербург.
И Тургенев
до старости
не прочь был рассказать скабрезную историю, и я прекрасно помню, как уже в 1878 году во время Международного конгресса литераторов в Париже он нас, более молодых русских (в
том числе и М.М.Ковалевского, бывшего тут), удивил за завтраком в ресторане и по этой части.
Писемский квартировал в
те годы
до самого своего переселения в Москву в
том длинном трехэтажном доме (тогда Куканова), что стоит на Садовой против Юсупова сада,
не доходя
до Екатерингофского проспекта.
Позднее я часто заставал Писемского совершенно по-домашнему,
то есть в халате, в ночной рубашке и непременно с обнаженной чуть
не до пояса жирной и мохнатой грудью.
Ведь и Краевский в свое время далеко
не представлял собою кладезя учености, а Пушкин считал его выдающейся личностью, и его знаменитый промах в энциклопедическом лексиконе Плюшара (Доен д'Аге)
не помешал ему сделать из"Отечественных записок"передовой орган 40-х годов и привлечь даровитейших и свободомыслящих людей от Герцена и Белинского
до Тургенева и
того же Писемского.
Точно такой же внутренний процесс произошел
не только в Фете, Боткине или Дружинине, но и в Тургеневе еще
до напечатания «Отцов и детей», после
того, как он «разорвал» с Некрасовым.
Но все-таки я
не видал
до зимы 1860–1861 года ни одного замечательного спектакля, который можно бы было поставить рядом с
тем, что я видел в московском Малом театре еще семь-восемь лет перед
тем.
И тогда же
до обеда я попал в мой студенческий кружок, в квартиру, где жил Михаэлис с товарищем. Там же нашел я и М.Л. Михайлова за чаем. Они только что читали вслух текст манифеста и потом все начали его разбирать по косточкам. Никого он
не удовлетворял. Все находили его фразеологию напыщенной и уродливой — весь его семинарский"штиль"митрополита Филарета. Ждали совсем
не того,
не только по форме, но и по существу.
Сходка —
не знаю уже на что рассчитывая — упиралась безусловно, на выкуп
не шла, даже и на самых льготных условиях, и дело это тянулось
до тех пор, пока я принужден был дать крестьянам обеих деревень даровой надел (так называемый"сиротский"), что, конечно, невыгодно отозвалось в ближайшем будущем на их хозяйственном положении.
Всю эту смуту заварил новый министр Путятин со своими"матрикулами", которых русские университеты
до того не знали, и студенты посмотрели на это как на что-то унизительное и архиполицейское.
"Однодворец"после переделки, вырванной у меня цензурой Третьего отделения, нашел себе сейчас же такое помещение, о каком я и
не мечтал! Самая крупная молодая сила Александрийского театра — Павел Васильев — обратился ко мне. Ему понравилась и вся комедия, и роль гарнизонного офицера, которую он должен был создать в ней. Старика отца,
то есть самого"Однодворца", он предложил Самойлову, роль старухи, жены его, — Линской, с которой я (как и с Самойловым) лично еще
не был
до того знаком.
До того, кроме Кетчера (когда я бывал у него по делу издания моего учебника, еще дерптским студентом), я
не имел еще связей ни в
том, ни в другом мире.
С первых ее слов, когда она начала репетировать (а играла она в полную игру), ее задушевный голос и какая-то прозрачная искренность тона показали мне, как она подходит к лицу героини драмы и какая вообще эта натура для исполнения
не условной театральной «ingenue», а настоящей девической «наивности»,
то есть чистоты и правды
той юной души, которая окажется способной проявить и всю гамму тяжелых переживаний, всю трепетность
тех нравственных запросов, какие трагически доводят ее
до ухода из жизни.
Голос этой девушки — мягкий, вибрирующий, с довольно большим регистром — звучал вплоть
до низких нот медиума, прямо хватал за сердце даже и
не в сильных сценах; а когда началась драма и душа"ребенка"омрачилась налетевшей на нее бурей — я забыл совсем, что я автор и что мне надо"следить"за игрой моей будущей исполнительницы. Я жил с Верочкой и в последнем акте был растроган, как никогда перед
тем не приводилось в театральной зале.
Тогда она была в полном расцвете своего разнообразного таланта. Для характерных женских лиц у нас
не было ни на одной столичной сцене более крупной артистки. Старожилы Москвы, любящие прошлое Малого театра,
до сих пор с восхищением говорят о
том, как покойница Е.И.Васильева играла гувернантку в"Однодворце".
Когда прекратились вызовы актеров и дошла очередь
до меня, я должен был восемь раз сряду появляться в ложе, и на этот раз
не в директорской, а в министерской, в
той, что слева от зрителей.
Фанни Александровна почему-то ужасно боялась за роль Верочки. Это было первое новое лицо, в котором она выступала по возвращении из-за границы осенью. Мы с ней проходили роль у нее дома, в ее кабинетике, задолго
до начала репетиций. Она очень старалась, читала с чувством, поправляла себя, выслушивала кротко каждое замечание. Но у ней
не было
той смеси простой натуры с порывами лиризма и захватывающей правды душевных переживаний Верочки.
Пьесы Алексея Потехина отвечали тогда прямо на потребность в"гражданских"мотивах. И он выбирал все более сильные мотивы
до тех пор, пока цензура
не заставила его надолго отказаться от сцены после его комедии"Отрезанный ломоть".
Кажется,
до того петербургская публика
не бывала еще на таких разноязычных спектаклях, даже и в операх.
С
тех пор я более уже
не видал Ристори ни в России, ни за границей вплоть
до зимы 1870 года, когда я впервые попал во Флоренцию, во время Франко-прусской войны. Туда приехала депутация из Испании звать на престол принца Амедея. В честь испанцев шел спектакль в театре"Николини", и Ристори, уже покинувшая театр, проиграла сцену из"Орлеанской девы"по-испански, чтобы почтить гостей.
Мы видались с Балакиревым в мое дерптское время каждый год. Проезжая Петербургом туда и обратно, я всегда бывал у него, кажется, раз даже останавливался в его квартире. Жил он холостяком (им и остался
до большой старости и смерти), скромно, аккуратно, без всякого артистического кутежа, все с
теми же своими маленькими привычками. Он уже имел много уроков, и этого заработка ему хватало. Виртуозным тщеславием он
не страдал и
не бился из-за великосветских успехов.
В эти четыре года (
до моего водворения в Петербурге) он очень развился
не только как музыкант, но и вообще стал гораздо литературнее, много читал, интересовался театром и стал знакомиться с писателями; мечтал о
том, кто бы ему написал либретто.
Вагнер, тогда человек лет около шестидесяти, смотрел совсем
не гениальным немцем, довольно филистерского типа. Но его женская нервность и крутой нрав сказывались в
том, как он вел оркестр. Музыканты хотя и сделали ему овацию, но у них доходило с ним
до весьма крупного столкновения.
Тогда он уже достиг высшего предела своей мании величия и считал себя
не только великим музыкантом, но и величайшим трагическим поэтом. Его творчество дошло
до своего зенита — за исключением"Парсиваля" — именно в начале 60-х годов, хотя он тогда еще нуждался и даже должен был бежать от долгов с своей виллы близ Вены; но его ждала волшебная перемена судьбы: влюбленность баварского короля и все
то, чего он достиг в последнее десятилетие своей жизни.
Мусоргского я и позднее встречал, когда он входил в известность, но я
не видал
той полосы, когда он так нуждался и, предаваясь русской роковой страсти и разрушая свою личность, дошел
до того Мусоргского, которого так высокодаровито воспроизвел Репин в знаменитом портрете.
Тогда только и проявился во всех сферах мысли, творчества и общественного движения антагонизм двух поколений, какого русская жизнь
до того еще
не видывала.
Он
не мог заранее предвидеть, что его роман подольет масла к
тому, что разгорелось по поводу петербургских пожаров.
До сих пор легенда о
том, что подожгли Апраксин двор студенты вместе с поляками, еще жива. Тогда революционное брожение уже начиналось. Михайлов за прокламации пошел на каторгу. Чернышевский пошел туда же через полтора года. Рассылались в
тот сезон 1861–1862 года и подпольные листки; но все-таки о"комплотах"и революционных приготовлениях
не ходило еще никаких слухов.
Пожары дали материал, предлог — и этого было достаточно. И молодежь —
та, которая
не додумалась
до писаревской оценки Базарова, и
та часть"отцов", которая ждала от Тургенева чего-нибудь менее сильного по адресу"нигилизма",
не могла оценить
того, что представляют собою"Отцы и дети".
За одно могу ответить и теперь, по прошествии целых сорока шести лет, — что мне рецензия Антоновича
не только
не понравилась, но я находил ее мелочной, придирчивой, очень дурного тона и без всякого понимания самых даровитых мест романа, без признания
того, что я сам чувствовал и тогда:
до какой степени в Базарове уловлены были коренные черты русского протестанта против всякой фразы, мистики и романтики.
Но все-таки замысел был смелый
до дерзости. И в
те месяцы (с января 1861 года
до осени) я
не попробовал себя ни в одном, хотя бы маленьком, рассказе — даже в фельетонном жанре, ни в"Библиотеке", ни у П.И.Вейнберга в"Веке".
Гимназистом и студентом я немало читал беллетристики; но никогда
не пристращался к какому-нибудь одному писателю, а так как я
до 22 лет
не мечтал сам пойти по писательской дороге,
то никогда и
не изучал ни одного романиста, каковой образец.
Но влияние может быть и скрытое. Тургенев незадолго
до смерти писал (кажется, П.И.Вейнбергу), что он никогда
не любил Бальзака и почти совсем
не читал его. А ведь это
не помешало ему быть реальным писателем, действовать в области
того романа, которому Бальзак еще с 30-х годов дал такое развитие.
Да если бы я и хотел этого (а такого желания у меня решительно
не было),
то мне и некогда было бы в такой короткий срок (от января
до октября 1861 года) при тогдашней моей бойкой и разнообразной жизни устроить себе такой патронат.
Я
не принадлежал тогда к какому-нибудь большому кружку, и мне нелегко было бы видеть, как молодежь принимает мой роман. Только впоследствии, на протяжении всей моей писательской дороги вплоть
до вчерашнего дня, я много раз убеждался в
том, что"В путь-дорогу"делалась любимой книгой учащейся молодежи. Знакомясь с кем-нибудь из интеллигенции лет пятнадцать — двадцать назад, я знал вперед, что они прошли через"В путь-дорогу", и, кажется,
до сих пор есть читатели, считающие даже этот роман моей лучшей вещью.
Теперь"В путь-дорогу"в продаже
не найдешь. Экземпляры вольфовского издания или проданы, или сгорели в складах. Первое отдельное издание из"Библиотеки"в 1864 году давно разошлось. Многие мои приятели и знакомые упрекали меня за
то, что я
не забочусь о новом издании… Меня смущает
то, что роман так велик: из всех моих вещей — самый обширный; в нем
до 64 печатных листов.
В 1873 году скончался мой отец. От него я получил в наследство имение, которое — опять по вине"Библиотеки" — продал. По крайней мере две трети этого наследства пошли на уплату долгов, а остальное я по годам выплачивал вплоть
до 1886 года, когда наконец у меня
не осталось ни единой копейки долгу, и с
тех пор я
не делал его ни на полушку.
У нас с ним, сколько помню,
не вышло никаких столкновений, но когда именно и куда он ушел из журнала —
не могу точно определить. Знаю только
то, что
не встречался с ним ни
до 70-х годов, ни позднее. И смерть его прошла для меня незамеченной. Если
не ошибаюсь, молодой писатель с этой фамилией — его сын.
До того я с ним
не встречался. Он мне
не нравился всем своим видом и тоном. От него"отшибало"семинаристом, и его литературная бойкость была на подкладке гораздо больше личного задора и злобности, чем каких-либо прочных и двигательных принципов.
Такая черта в духовной физиономии моего постоянного сотрудника способствовала нашему сближению, но только
до известного предела. Мне
не нравилось в нем
то, что он
не свободен был от разных личных счетов и, если б я его больше слушал, способен был втянуть меня полегоньку в
тот двойственный вид полулиберализма, полуконсерватизма, который в нем поддерживался его натурой, раздражительной и саркастической, больше, чем твердо намеченным credo.
Возня с цензурой входила тогда в самый главный обиход редакционного дела, и я с первых же дней проходил всегда через эти мытарства сам, никому
не поручая,
до той полосы моего редакторства, когда я сдал ведение дела Воскобойникову.