Неточные совпадения
— А мой сын, — возразил полковник резко, — никогда не станет по закону себе требовать того,
что ему не принадлежит, или я его и
за сына считать не буду!
— Только
что, — продолжала та, не обращая даже внимания на слова барина и как бы более всего предаваясь собственному горю, — у мосту-то к Раменью повернула
за кустик, гляжу, а она и лежит тут. Весь бочок распорот, должно быть, гоны двои она тащила его на себе — земля-то взрыта!
Маремьяна Архиповна знала,
за что ее бьют, — знала, как она безвинно в этом случае терпит; но ни одним звуком, ни одной слезой никому не пожаловалась, чтобы только не повредить службе мужа.
— Да! — возразила Александра Григорьевна, мрачно нахмуривая брови. — Я, конечно, никогда не позволяла себе роптать на промысл божий, но все-таки в этом случае воля его казалась мне немилосердна… В первое время после смерти мужа, мне представлялось,
что неужели эта маленькая планетка-земля удержит меня, и я не улечу
за ним в вечность!..
Вообще, кажется, весь божий мир занимал его более со стороны ценности,
чем какими-либо другими качествами; в детском своем умишке он задавал себе иногда такого рода вопрос:
что, сколько бы дали
за весь земной шар, если бы бог кому-нибудь продал его?
Но у Ардальона Васильевича пот даже выступил на лбу. Он, наконец, начал во всем этом видеть некоторое надругательство над собою. «Еще и деньги плати
за нее!» — подумал он и, отойдя от гостьи, молча сел на отдаленное кресло. Маремьяна Архиповна тоже молчала; она видела,
что муж ее чем-то недоволен, но
чем именно — понять хорошенько не могла.
— Для
чего, на кой черт? Неужели ты думаешь,
что если бы она смела написать, так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили,
что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только
что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил
за то; дадут еще третий, и под суд!
За это он сослан был под присмотр полиции в маленький уездный городишко,
что в переводе значило: обречен был на голодную смерть!
На третьей стене предполагалась красного дерева дверь в библиотеку, для которой маэстро-архитектор изготовил было великолепнейший рисунок; но самой двери не появлялось и вместо ее висел запыленный полуприподнятый ковер, из-за которого виднелось,
что в соседней комнате стояли растворенные шкапы; тут и там размещены были неприбитые картины и эстампы, и лежали на полу и на столах книги.
— Ни
за что! — сказал с сердцем полковник. — Немец его никогда и в церковь сходить не заставит.
Говоря это, старик маскировался: не того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с тем он ожидал,
что если Еспер Иваныч догадается об том, так, пожалуй, сам вызовется платить
за Павла; а Вихров и от него, как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек!
— Ты сам меня как-то спрашивал, — продолжал Имплев, — отчего это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им не об
чем между собой говорить; и
чем необразованней общество, тем склонней оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это, и у них, например,
за величайшее блаженство считается их кейф, то есть, когда человек ничего уж и не думает даже.
— Да
чего тут, — продолжал он: — поп в приходе у нее… порассорилась,
что ли, она с ним… вышел в Христов день
за обедней на проповедь, да и говорит: «Православные христиане! Где ныне Христос пребывает? Между нищей братией, христиане, в именьи генеральши Абреевой!» Так вся церковь и грохнула.
Та была по натуре своей женщина суровая и деспотичная, так
что все даже дочери ее поспешили бог знает
за кого повыйти замуж, чтобы только спастись от маменьки.
После отца у него осталась довольно большая библиотека, — мать тоже не жалела и давала ему денег на книги, так
что чтение сделалось единственным его занятием и развлечением; но сердце и молодая кровь не могут же оставаться вечно в покое:
за старухой матерью ходила молодая горничная Аннушка, красавица из себя.
Ванька сейчас же повернулся и пошел: он по горькому опыту знал,
что у барина
за этаким взглядом такой иногда следовал взрыв гнева,
что спаси только бог от него!
Ванька, упрашивая Симонова сходить
за себя, вдруг бухнул,
что он подарит ему табаку курительного, который будто бы растет у них в деревне.
Читатель, вероятно, и не подозревает,
что Симонов был отличнейший и превосходнейший малый: смолоду красивый из себя, умный и расторопный, наконец в высшей степени честный я совершенно не пьяница, он, однако, прошел свой век незаметно, и даже в полку, посреди других солдат, дураков и воришек, слыл так себе только
за сносно хорошего солдата.
Плавин (это решительно был какой-то всемогущий человек) шепнул Павлу,
что можно будет пробраться на сцену; и потому он шел бы
за ним, не зевая.
Когда они вошли в наугольную комнату, то в разбитое окно на них дунул ветер и загасил у них свечку. Они очутились в совершенной темноте, так
что Симонов взялся их назад вести
за руку.
— Материал — рублей пятнадцать; а работа
что?.. Сделаю, — отвечал Симонов и вслед
за тем как-то торопливо обратился к Павлу: — Только уж вы, пожалуйста, папеньке-то вашему напишите.
— Для
чего это какие-то дураки выйдут, болтают между собою разный вздор, а другие дураки еще деньги им
за то платят?.. — говорил он, в самом деле решительно не могший во всю жизнь свою понять — для
чего это люди выдумали театр и в
чем тут находят удовольствие себе!
Великий Плавин (
за все,
что совершил этот юноша в настоящем деле, я его иначе и назвать не могу), устроив сцену, положил играть «Казака-стихотворца» [«Казак-стихотворец» — анекдотическая опера-водевиль в одном действий А.А.Шаховского (1777—1846).] и «Воздушные замки» [«Воздушные замки» — водевиль в стихах Н.И.Хмельницкого (1789—1845).].
В этом виде Павел очень стал походить на хохла, и хохла уже немолодого,
за что и получил от Плавина роль Прудиуса.
Другие действующие лица тоже не замедлили явиться,
за исключением Разумова,
за которым Плавин принужден был наконец послать Ивана на извозчике, и тогда только этот юный кривляка явился; но и тут шел как-то нехотя, переваливаясь, и увидя в коридоре жену Симонова, вдруг стал с нею так нецеремонно шутить,
что та сказала ему довольно сурово: «Пойдите, барин, от меня,
что вы!»
Публика начала сбираться почти не позже актеров, и первая приехала одна дама с мужем, у которой, когда ее сыновья жили еще при ней, тоже был в доме театр; на этом основании она, званая и незваная, обыкновенно ездила на все домашние спектакли и всем говорила: «У нас самих это было — Петя и Миша (ее сыновья) сколько раз это делали!» Про мужа ее, служившего контролером в той же казенной палате, где и Разумов, можно было сказать только одно,
что он целый день пил и никогда не был пьян,
за каковое свойство, вместо настоящего имени: «Гаврило Никанорыч», он был называем: «Гаврило Насосыч».
Вслед
за этой четой скоро наполнились и прочие кресла, так
что из дырочки в переднем занавесе видны стали только как бы сплошь одна с другой примкнутые головы человеческие.
— Да
за что же и не хвалить-то его? — отвечал Насосыч и залился самым добродушным смехом. Он даже разговаривал о спиртных напитках с каким-то особенным душевным настроением.
Симонов, видя,
что это приказывает учитель, сейчас же буквально исполнил эти слова и взял Разумова
за ворот еще не снятого им женского платья.
— А тем,
что какую-то дугу согнутую играл, а не человека!.. Вот пан Прудиус, — продолжал Николай Силыч, показывая на Павла, — тот
за дело схватился,
за психею взялся, и вышло у него хорошо; видно,
что изнутри все шло!
Шишмарев и семиклассник последовали
за Николаем Силычем.
Что касается до Гаврила Насосыча, то жена его, давно уже севшая в сани, несколько раз присылала
за ним, и его едва-едва успели оторвать от любимой им водки.
— Очень мне нужно верить ему или не верить, — отвечал Плавин, — досадно только,
что он напился как скотина! Мне перед Симоновым даже совестно! — прибавил он и повернулся к стене; но не
за то ему было досадно на Николая Силыча!
Впрочем, вышел новый случай, и Павел не удержался: у директора была дочь, очень милая девушка, но она часто бегала по лестнице — из дому в сад и из саду в дом; на той же лестнице жил молодой надзиратель; любовь их связала так,
что их надо было обвенчать; вслед же
за тем надзиратель был сделан сначала учителем словесности, а потом и инспектором.
— Так
за что же и судить его? Тему вы сами одобрили, а выполнена она — сколько вот я, прочтя сочинение, вижу — прекрасно!
— А на какую же указывать ему? На турецкую разве? Так той он подробно не знает. Тем более,
что он не только мысли, но даже обороты в сочинении своем заимствовал у знаменитых писателей, коих, однако,
за то не наказывали и не судили.
В саду Фатеева и Мари, взявшись под руку, принялись ходить по высокой траве, вовсе не замечая,
что платья их беспрестанно зацепляются
за высокий чертополох и украшаются репейниковыми шишками.
«
Что же я
за невежда!» — думал он и, придя домой, всю ночь занимался французским языком; на следующую ночь — тоже, так
что месяца через два он почти всякую французскую книжку читал свободно.
Мари вся покраснела, и надо полагать,
что разговор этот она передала от слова до слова Фатеевой, потому
что в первый же раз, как та поехала с Павлом в одном экипаже (по величайшему своему невниманию, муж часто
за ней не присылал лошадей, и в таком случае Имплевы провожали ее в своем экипаже, и Павел всегда сопровождал ее), — в первый же раз, как они таким образом поехали, m-me Фатеева своим тихим и едва слышным голосом спросила его...
— Но я не то,
что сам напечатаю, а отнесу ее к какому-нибудь книгопродавцу, — объяснил Павел, —
что ж, тот не убьет же меня
за это: понравится ему — возьмет он, а не понравится — откажется! Печатаются повести гораздо хуже моей.
От Еспера Иваныча между тем, но от кого, собственно, — неизвестно,
за ним уж прислали с таким приказом,
что отчего-де он так давно не бывал у них и
что дяденька завтра уезжает совсем в Москву, а потому он приходил бы проститься.
Совестливые до щепетильности, супруг и супруга — из того,
что они с Павла деньги берут, — бог знает как начали
за ним ухаживать и беспрестанно спрашивали его: нравится ли ему стол их, тепло ли у него в комнате?
Все это в соединении с постом, который строжайшим образом наблюдался
за столом у Крестовниковых, распалило почти до фанатизма воображение моего героя, так
что к исповеди он стал готовиться, как к страшнейшему и грознейшему акту своей жизни.
Героем моим, между тем, овладел страх,
что вдруг, когда он станет причащаться, его опалит небесный огонь, о котором столько говорилось в послеисповедных и передпричастных правилах; и когда, наконец, он подошел к чаше и повторил
за священником: «Да будет мне сие не в суд и не в осуждение», — у него задрожали руки, ноги, задрожали даже голова и губы, которыми он принимал причастие; он едва имел силы проглотить данную ему каплю — и то тогда только, когда запил ее водой, затем поклонился в землю и стал горячо-горячо молиться,
что бог допустил его принять крови и плоти господней!
В доме Крестовниковых, как и водится, последовало
за полнейшим постом и полнейшее пресыщение: пасха, кулич, яйца, ветчина, зеленые щи появились
за столом, так
что Павел, наевшись всего этого, проспал, как мертвый, часов до семи вечера, проснулся с головной болью и, только уже напившись чаю, освежился немного и принялся заниматься Тацитом [Тацит (около 55 — около 120) — древнеримский историк.].
Он последнее время стал до глубины души ненавидеть Симонова, потому
что тот беспрестанно его ругал
за глупость и леность.
Ванька не только из грамоты ничему не выучился, но даже,
что и знал прежде, забыл; зато — сидеть на лавочке
за воротами и играть на балалайке какие угодно песни, когда горничные выбегут в сумерки из домов, — это он умел!
— А о
чем же? — возразил в свою очередь Павел. — Я, кажется, — продолжал он грустно-насмешливым голосом, — учился в гимназии, не жалея для этого ни времени, ни здоровья — не
за тем, чтобы потом все забыть?
— Я прожил ребенком без всякого надзора, — начал он неторопливо, — и то, кажется, не сделал ничего дурного,
за что бы вы меня могли укорить.
—
За что же ты сердишься-то и дуешься? — прикрикнул он наконец на сына, когда вечером они снова сошлись пить чай.
Полковник по крайней мере с полчаса еще брюзжал, а потом, как бы сообразив что-то такое и произнося больше сам с собой: «Разве вот
что сделать!» — вслед
за тем крикнул во весь голос...