Дочь Великого Петра
1913
IV. Кабак для тимохи
Ясная декабрьская ночь висела над Петербургом. Полная луна обливала весь город своим матовым светом. Мириады звезд блестели на темном, казалось, бездонном небосклоне. Окутавший весь город снежный покров блестел как серебро, и на нем виднелись малейшие черные точки, не говоря уже о сравнительно темных полосках улиц и пригородных дорог.
На одной из таких дорог, шедшей от реки Фонтанки мимо леса, где уже кончалось Московское предместье и начиналось Лифляндское, в описываемое нами время очень мало заселенное и представлявшее из себя редкие группы хибарок, хижин и избушек, стоял сколоченный из досок балаган с двумя маленькими оконцами по фасаду и дверью посреди них, над которой была воткнута покрытая снегом елка. Последнее указывало, что незатейливое строение было кабаком. Несмотря на позднюю ночь, в окне, обтянутом бычачьим пузырем, отражался тусклый огонь. Кабак еще торговал, хотя напротив его тянулся лес, а на далекое пространство, как по берегу Фонтанки, так и по дороге, сворачивавшей влево от реки, не видно было жилья.
Кругом было совершенно безлюдно и царила мертвая тишина, только из балагана слышался какой-то смутный гул, не нарушавший своим однообразием этой тишины. Из леса буквально вынырнули две мужские фигуры, одетые в рваные тулупы с меховыми треухами, надвинутыми по уши, и в высоких рваных сапогах. В руках они держали по толстой длинной палице, с большим шаром в виде набалдашника. Палицы были сучковатые и, конечно, самодельные и представляли из себя выдернутые с корнем деревья, причем ветви и побеги корней были отрублены, а сам корень обточен в форме шара. Такими палицами глушили, да и до сих пор глушат в деревнях быков и коров.
Лившая свой матовый свет на землю луна резко осветила этих двух ночных пешеходов и их запушенные снегом одежды и зверские лица, обрамленные заиндевевшими бородами, цвет волос которых различить было нельзя — они представляли из себя комки снега.
— Кажись, не опоздали, — сказал один из них, — в самый раз пришли к гулянке.
— Да, бык его забодай, задержал нас его степенство. Умирать-то ему смерть не хотелось.
— Кому охота!
— Нет, по-моему, это свинство. Коли встретился с нами, с лихими людьми, в пустом месте, так и умирай, а православных не задерживай.
— Шутник ты, Карпыч.
— Кучер-то его степенства, да и мальчонка, что с ним ехали, честно, благородно, не пикнули, как мы с тобою оглушили их. А купец, на поди, артачиться стал.
— Промахнулись мы с тобой оба, да и башка у него здоровая, с двух ударов и то не подалась.
— Пришлось ножом прикончить, а я смерть не люблю руки марать кровью этой, — закончил тот, кого назвал его спутник Карпычем.
— Нож — последнее дело, оглушить вот этим гостинцем не в пример сподручнее, — потряс первый из разговаривавших своею увесистою палицей.
— А знобно сегодня, брат. В кабаке-то у дяди Тимохи, чай, теплее. Чего мы тут на морозе калякаем?
Оба мужика, видимо по привычке, оглянулись по сторонам и быстро перебежали дорогу. Очутившись у балагана, один из них привычной рукой взялся за железной кольцо и, повернув его, распахнул дверь. Столб пара выбился наружу вместе с резкими звуками множества голосов, видимо старавшихся перекричать друг друга. Новые посетители вошли вовнутрь балагана.
Это было довольно большое помещение со сложенной из почерневших от времени кирпичей небольшой печью посередине, разделенное на две далеко не ровные половины стойкой, сколоченной из досок. В большой половине стояли два самодельных деревянных стола, окруженные лавками, а в меньшей нагромождены были бочки с вином и брагой, а на самой стойке высились деревянные бочонки и стояли всевозможные чарки, глиняные и деревянные. Тут же в деревянных чашках стояла незатейливая закуска того времени: нарезанный мелкими ломтями черный хлеб и вяленая рыба. За стойкой, на маленькой лавке, сидел сам владелец этого придорожного кабака, известный в окрестности под именем дяди Тимохи.
Это был еще далеко не старый человек, с солидным брюшком, «толстомясый» и «толсторылый», как величали его зачастую подвыпившие гости. Лицо его действительно было кругло, и глаза заплыли жиром, что не мешало им быстро бегать в крошечных глазных впадинах и зорко следить за всеми посетителями.
Кабак дяди Тимохи днем почти всегда пустовал. Разве забежит какой перемерзший редкий проезжий, и тогда за стойкой он встречал рослого парня, подручного дяди Тимохи, так как сам он, по выражению этого его помощника, «дрыхнет без задних ног». Но зато ночь дядя Тимоха проводил без сна, так как именно ночью шла у него бойкая и выгодная торговля. Ночью приходили из лесу.
В лесах, окружающих столицу, как мы уже знаем, водились лихие люди, собиравшиеся в целые шайки, промышлявшие разбоями или «воровскими делами» в самом городе, куда, однако, они выходили поодиночке, иногда лишь по двое. Добытое ими добро все обыкновенно оставалось у дяди Тимохи взамен пенистой живительной влаги. Дядя Тимоха не брезговал ничем, он брал все, от ржавого гвоздя до ценного меха, и всему давал цену «по-божески», как говорили его завсегдатаи. Понятно, что эта «божеская цена» была в соответствии лишь с опасностью приобретения вещи.
Лихие люди занимались своим разбойничьим делом, чтобы жить, а жить, по их мнению, было пить, и если дядя Тимоха за дневную добычу открывал кредит на неделю, причем мерой объявлялась душа пьющего, цена эта уже была высшею и божескою. Какое дело «лихому человеку», что украденная им или взятая разбоем вещь дороже всего кабака дяди Тимохи, со всеми его полными и пустыми бочками, ведь не продавать ему эту вещь — как раз влопаешься, а тут гуляй неделю, пей, пока принимает душа. Наличные деньги тоже не ценились лихими людьми, да и не любил их дядя Тимоха.
— Считай да меряй, сколько с кого да кому, одна скука, — говорил он.
«Лихие люди» соглашались с ним и бросали ему деньги без счету.
— Давай. Душа горит. Облить ее надо, подлую.
И подлую душу заливали…
Целые годы вел свою выгодную, но по тогдашнему времени, ввиду отсутствия полицейского городского благоустройства, почти безопасную линию дядя Тимоха, вел и наживался. Он выстроил себе целый ряд домов на Васильевском острове в городской черте. Его жена и дочь ходили в шелку и цветных каменьях. За последней он сулил богатое приданое и готов был почать и заветную кубышку. А в кубышке той, как говорили в народе, было «много тыщ».
Старшим своим сыновьям Тимофей Власьич, как уважительно звали его на Васильевском острове, так как он в приходе своем состоял даже церковным старостой, подыскивал уже лавки в Гостином дворе. Пустить их по питейной части он решительно не желал.
— Нечисть одна… — говорил он жене. — Потружусь для вас, сколько сил хватит, а там всех вас поставлю на ноги, ко святым местам пойду — грехи замаливать, а кабак сожгу. Пусть никому не достается, много с ним греха на душу принято.
Пока что дядя Тимоха трудился, просиживая все ночи до рассвета в своем балагане и собирая, как он выражался, «детишкам на молочишко». Под утро появлялся в кабаке подручный, который и оставался на день, а сам Тимофей Власьич, на той же лошади, на которой приезжал подручный, отправлялся домой. Подручный, как мы знаем, на вопрос о хозяине, задаваемый редкими дневными посетителями, отвечал одной и той же фразой:
— Без задних ног дрыхнет.
Под вечер та же лошадь в тележке привозила Тимофея Власьича на ночное дежурство и увозила домой подручного с дневной выручкой. Подручный приходился ему племянником по жене. Таков был дядя Тимоха.
— Заяц… Карпыч… С дела? — послышались в кабаке возгласы в момент входа запоздалых посетителей.
— С дела… — отозвался тот, которого назвали «Зайцем». — Плевое дело…
Он сплюнул.
— А что?
— Купца пришибли с мальчонком да кучера…
— Троих?
— Каких троих, мальчонка не в счет… — вставил свое слово Карпыч. — С купцом измаялись…
— С чего?
— Живуч, бестия… Два раза глушили… Ништо…
— Как же вы?
— Ножом прикончили…
— Нож — разлюбезное дело… — как-то особенно смачно произнес высокий коренастый мужик с всклокоченными черными волосами и бородой, в расстегнутом армяке, из-под которого виднелась рубаха страшно засаленная, но когда-то бывшая красной.
— Не люблю я мараться… — заметил Карпыч.
— Баба! — презрительно сплюнул мужик в красной рубахе.
— Живодер… — не остался у него в долгу Карпыч.
— А мошна где?..
— То-то же что мошна-то плоха-то выходит — плевое дело…
Заяц при этом вынул из-за пазухи кожаный мешок с деньгами.
— Все медные… — презрительно произнес он, подходя к стойке и высыпая на нее монеты.
— И впрямь медные… — послышались замечания столпившихся около стойки повскакивавших из-за стола посетителей.
— Считай, дядя Тимоха… — угрюмо обратился к хозяину Заяц.
— На все?
— Знамо дело, на все… Много ли тут.
Он уставился одним глазом на кучу денег. Другой глаз Зайца невозможно косил, почему он и получил свое прозвище. Дядя Тимоха привычной рукой стал перебрасывать монеты.
— Четыре рубля с гривной… — через несколько времени произнес он.
— Не врешь?
— Чай, на народе считал… А не веришь, сыпь в кошель, да и за дверь… — огрызнулся хозяин.
— Не ерепенься, шутки шучу… Загребай…
— Все?
— Знамо, все… На кой мне их ляд… Ишь, толстопузый, какой капитал с собой возит, а умирать артачился…
— Ты бы его отпустил, может, он, на твое счастье, еще бы две гривны нажил…
— Доподлинно отпустить бы надо… Эту-то мошну он и сам отдавал… Бает, что больше нет, да мы с Карпычем не поверили…
— Задаром загубили.
— Трое не в счет… Мы его за то с Карпычем помянем… Лей две посудины.
— Только до света… — заметил дядя Тимоха.
— Ладно… Завтра живы будем, еще добудем.
— Вестимо, не сложа же руки сидеть… — тоном поучения отозвался хозяин, наливая вино.
Новые гости присоединились к остальной компании, и прервавшаяся попойка началась снова. Гул голосов стоял невообразимый. Все говорили сразу, пересыпая свою речь крепкими русскими словами.
Дверь кабака снова распахнулась, и в нее вошел новый посетитель, в потрепанном полумонашеском, полусвященническом одеянии. На нем сверх армяка была надета крашенинная ряса, подвязанная пестрым кушаком, а на голове высокий треух, похожий на монашескую шапку. Длинные всклокоченные черные волосы выбивались на плечи, густая большая борода была покрыта инеем.
— А, человек Божий! — воскликнуло разом несколько голосов.
— Обшит рогожей, — пустил кто-то остроту.
— Честной компании смиренный поклон, — остановился у дверей вошедший и сделал приветствующим полупочтительный и полукомический поясной поклон.
— Здравствуй, здравствуй, отче Никита, спина твоя не бита! — воскликнул мужик в красной рубахе, тот самый, который находил, что нож самое разлюбезное дело.
Взрыв хохота наградил остроумца.
— С моей спиной не случалась такая проруха, а вот как я, Гаврюха, доберусь до твоего уха, — не думая ни минуты, отпарировал отче Никита.
Взрыв смеха раскатился еще сильнее по кабаку. Смеялся и сам остроумец Гаврюха.
— Благослови, отец Никита, монашескую трапезу, — крикнули ему из-за стола.
— Дайте, православные, подаяние за упокой родителев.
Вошедший подошел к стойке, вынул из-за пазухи кошель, достал из него несколько серебряных монет и бросил их на стойку.
— На все…
— Что же ноне мало?
— Остатные. На днях желтенькие будут. Беленькими не удивишь.
— Помогай Бог, — сказал дядя Тимоха.
— До света. Много не выпью, хмелен.
— Мало.
— Уважь.
— Ладно. Разве что уважить, — согласился хозяин и стал цедить в посудину вино.
— Ходь сюда, Божий человек… — послышалось из-за столов.
Пришедший отправился на зов и уселся на лавку среди потеснившихся собутыльников, снял треух и пятернею расправил мокрую бороду. Это был наш старый знакомый Никита Берестов.