Неточные совпадения
Вы знаете, вся жизнь моя была усыпана тернием, и самым колючим из них для меня была лживость и лесть окружавших меня людей (в сущности, Александра Григорьевна только и дышала одной лестью!..); но на склоне дней моих, —
продолжала она писать, — я встретила человека, который не только сам не в состоянии раскрыть уст
своих для лжи, но гневом и ужасом исполняется, когда слышит ее и в словах других.
— Какая она аристократка! — возразил с сердцем Еспер Иваныч. — Авантюристка — это так!.. Сначала по казармам шлялась, а потом в генерал-адъютантши попала!.. Настоящий аристократизм, —
продолжал он, как бы больше рассуждая сам с собою, — при всей его тепличности и оранжерейности воспитания, при некоторой брезгливости к жизни, первей всего благороден, великодушен и возвышен в
своих чувствованиях.
— Объясняй и доходи
своим умом, —
продолжал он, а сам слегка наводил на путь, которым следовало идти.
— Большая разница!.. Большая!.. — возразил полковник, и щеки его
продолжали дрожать. — В Демидовское-то я взял да и послал за тобой
своих лошадей, а из Москвы надо деньги, да и большие!
— А о чем же? — возразил в
свою очередь Павел. — Я, кажется, —
продолжал он грустно-насмешливым голосом, — учился в гимназии, не жалея для этого ни времени, ни здоровья — не за тем, чтобы потом все забыть?
— Когда при мне какой-нибудь молодой человек, —
продолжала она, как бы разъясняя
свою мысль, — говорит много и говорит глупо, так это для меня — нож вострый; вот теперь он смеется — это мне приятно, потому что свойственно его возрасту.
— Драма, представленная на сцене, —
продолжал Павел, — есть венец всех искусств; в нее входят и эпос, и лира, и живопись, и пластика, а в опере наконец и музыка — в самых высших
своих проявлениях.
— Вот не гадано, не думано! —
продолжала Анна Гавриловна, поуспокоившись. — Давно ли изволили приехать? — прибавила она, обращаясь с
своей доброй улыбкой к Павлу.
— Справедливое слово, Михайло Поликарпыч, — дворовые — дармоеды! —
продолжал он и там бунчать, выправляя
свой нос и рот из-под подушки с явною целью, чтобы ему ловчее было храпеть, что и принялся он делать сейчас же и с замечательной силой. Ванька между тем, потихоньку и, видимо, опасаясь разбудить Макара Григорьева, прибрал все платье барина в чемодан, аккуратно постлал ему постель на диване и сам сел дожидаться его; когда же Павел возвратился, Ванька не утерпел и излил на него отчасти гнев
свой.
— Д-да, — протянул тот. — Убранство комнат, —
продолжал он с обычной
своей мягкой улыбкой, — тоже, как и одежда, может быть двоякое: или очень богатое и изящное — ну, на это у меня денег нет; а потом другое, составленное только с некоторым смыслом, или, как вы очень ловко выразились, символическое.
— Как что же? — перебил его Неведомов. — Поэзия, в самых смелых
своих сравнениях и метафорах, все-таки должна иметь здравый человеческий смысл. У нас тоже, —
продолжал он, видимо, разговорившись на эту тему, — были и есть
своего рода маленькие Викторы Гюго, без свойственной, разумеется, ему силы.
Вообще, он был весьма циничен в отзывах даже о самом себе и, казалось, нисколько не стыдился разных
своих дурных поступков. Так, в одно время, Павел стал часто видать у Салова какого-то молоденького студента, который приходил к нему, сейчас же садился с ним играть в карты, ерошил волосы, швырял даже иногда картами, но, несмотря на то, Салов без всякой жалости
продолжал с ним играть.
— А скажите, папаша, —
продолжал Павел, припоминая разные подробности, которые он смутно слыхал в
своем детстве про Коптина, — декабристом он был?
— И как это случилось, —
продолжала становая, видимо, думавшая заинтересовать
своим рассказом Павла, — вы этого совершенно ничего не знаете и не угадываете! — прибавила она, грозя ему
своим толстым пальцем.
— Нет, этого не следует, —
продолжал Неведомов
своим спокойным тоном, — вы сами мне как-то говорили, что физиологи почти законом признают, что если женщина меняет
свои привязанности, то первей всего она лишается одного из величайших и драгоценнейших даров неба — это способности деторождения! Тут уж сама природа как будто бы наказывает ее.
Вечером он садился составлять лекции или читал что-нибудь. Клеопатра Петровна помещалась против него и по целым часам не спускала с него глаз. Такого рода жизнь барина и Ивану, как кажется, нравилась; и он, с
своей стороны, тоже
продолжал строить куры горничной Фатеевой и в этом случае нисколько даже не стеснялся; он громко на все комнаты шутил с нею, толкал ее… Павел однажды, застав его в этих упражнениях, сказал ему...
— Что же, где мне занять денег? —
продолжал Павел
своим тоскливым голосом.
— Как же, ведь очень весело это, —
продолжала, в
свою очередь, Фатеева, — заставил меня, как дуру какую, читать на потеху приятелям
своим… И какой сам актер превосходный, и какую актрису отличную нашел!.. Нарочно выбрал пьесу такую, чтобы с ней целоваться и обниматься.
— А вот этот господин, —
продолжал Салов, показывая на проходящего молодого человека в перчатках и во фраке, но не совсем складного станом, — он вон и выбрит, и подчищен, а такой же скотина, как и батька; это вот он из Замоскворечья сюда в собрание приехал и танцует, пожалуй, а как перевалился за Москву-реку, опять все
свое пошло в погребок, — давай ему мадеры, чтобы зубы ломило, — и если тут в погребе сидит поп или дьякон: — «Ну, ты, говорит, батюшка, прочти Апостола, как Мочалов, одним голосам!»
— И Неведомова позовите, —
продолжал Салов, и у него в воображении нарисовалась довольно приятная картина, как Неведомов, человек всегда строгий и откровенный в
своих мнениях, скажет Вихрову: «Что такое, что такое вы написали?» — и как у того при этом лицо вытянется, и как он свернет потом тетрадку и ни слова уж не пикнет об ней; а в то же время приготовлен для слушателей ужин отличный, и они, упитавшись таким образом вкусно, ни слова не скажут автору об его произведении и разойдутся по домам, — все это очень улыбалось Салову.
— А третий сорт: трудом, потом и кровью христианской выходим мы, мужики, в люди. Я теперича вон в сапогах каких сижу, —
продолжал Макар Григорьев, поднимая и показывая
свою в щеголеватый сапог обутую ногу, — в грязи вот их не мачивал, потому все на извозчиках езжу; а было так, что приду домой, подошвы-то от сапог отвалятся, да и ноги все в крови от ходьбы: бегал это все я по Москве и работы искал; а в работниках жить не мог, потому — я горд, не могу, чтобы чья-нибудь власть надо мной была.
— А черт его знает! — отвечал тот. — И вот тоже дворовая эта шаварда, —
продолжал он, показывая головой в ту сторону, куда ушел Иван, — все завидует теперь, что нам, мужикам, жизнь хороша, а им — нет. «Вы, говорит, живете как вольные, а мы — как каторжные». — «Да есть ли, говорю, у вас разум-то на воле жить: — ежели, говорю, лошадь-то с рожденья
своего взнуздана была, так, по-моему, ей взнузданной и околевать приходится».
— Скажите, пожалуйста, —
продолжал и здесь Кергель
свой прежний разговор, — вы вот жили все в Москве, в столице, значит: какой там поэт считается первым нынче?
Походивши таким образом, она села, как бы утомившись от бальных танцев, и распустила зачем-то
свой корсет, и в этом распущенном виде
продолжала сидеть перед зеркалом и любоваться на себя; но негу таковую, впрочем, она не долго себе позволила: деятельная натура сейчас же заставила ее снова одеться, позвать
свою горничную и приняться вместе с ней устраивать бальный наряд.
— А что, скажите, —
продолжала Юлия: она хотела уж вполне блеснуть перед Вихровым
своими литературными познаниями, — что такое сделалось с Гоголем?
Сам Александр Иванович
продолжал пить по
своей четверть-рюмочке и ничего почти не ел, а вместо того курил в продолжение всего обеда. Когда вышли из-за стола, он обратился к Вихрову и проговорил...
— Что ж мудреного! — подхватил доктор. — Главное дело тут, впрочем, не в том! —
продолжал он, вставая с
своего места и начиная самым развязным образом ходить по комнате. — Я вот ей самой сейчас говорил, что ей надобно, как это ни печально обыкновенно для супругов бывает, надобно отказаться во всю жизнь иметь детей!
— По натуре
своей, —
продолжал Вихров, — это женщина страстная, деятельная, но ее решительно не научили ничему, как только любить, или, лучше сказать, вести любовь с мужчиной.
— Нет, жаль! — сказал Вихров (он особенно был как-то на этот раз в добром и миротворном расположении духа). — Малый умный, даровитый, —
продолжал он, — и тоже в
своем роде идеалист.
Вихров снова возвратился в
свою комнату и стал
продолжать письмо к Мари.
Почти все жители высыпали на улицу; некоторые старухи
продолжали тихонько плакать, даже мальчишке стояли как-то присмирев и совершенно не шаля; разломанная моленная чернела
своим раскиданным материалом. Лодка долго еще виднелась в перспективе реки…
— Она самая и есть, — отвечал священник. — Пострамленье кажись, всего женского рода, —
продолжал он, — в аду между блудницами и грешницами, чаю, таких бесстыжих женщин нет… Приведут теперь в стан наказывать какого-нибудь дворового человека или мужика. «Что, говорит, вам дожидаться; высеки вместо мужа-то при мне: я посмотрю!» Того разложат, порют, а она сидит тут, упрет толстую-то ручищу
свою в колено и глядит на это.
— Ей вот надо было, — объяснил ему священник, — выйти замуж за богатого православного купца: это вот не грех по-ихнему, она и приняла для виду православие; а промеж тем все-таки
продолжают ходить в
свою раскольничью секту — это я вас записать прошу!
— Я, конечно, с
своей стороны сделаю все, —
продолжал Захаревский, — напишу министру и объясню всю интригу; пусть там меня переводят куда хотят, но терпения моего больше недостает переносить все это!
Бедный член суда, делать нечего, начал выкидывать
свои развинченные ноги, а Марья, стоя перед ним, твердо била трепака; хор
продолжал петь (у них уж бубны и тарелки появились при этом...
— Что же открыло его? —
продолжала расспрашивать Юлия. У ней достало уже силы совладеть со
своими рыданиями, и она их спрятала далеко-далеко в глубину души.
Вихрову, между тем, ужасно хотелось уйти домой, но он, собственно, пришел спросить о
своем деле прокурора, а тот, как нарочно,
продолжал все заниматься с фокусником.
— Я всю жизнь буду их беречь, —
продолжал Симонов и, дав барину еще некоторое время полюбоваться
своим прежним рисованием, принялся старательнейшим образом свертывать и декорацию и подзор.
— Я тут, братец, рассуждаю таким образом, —
продолжал он, — я — человек не блестящий, не богач, а потому Юлии Ардальоновне идти за меня из-за каких-нибудь целей не для чего — и если идет она, так чисто по душевному
своему расположению.
— Вот я записал, например, —
продолжал будущий русский композитор, проворно вынимая из бокового кармана
свою записную книжку, — русскую песню — это пели настоящие мужики и бабы.
— Кривят же, однако, нисколько не стесняются этим!.. Или теперь вот их прокурорский надзор, —
продолжал Виссарион, показывая уже прямо на брата, — я решительно этого не понимаю, каким образом какой-нибудь кабинетный господин может следить за преступлениями в обществе, тогда как он носу из
своей камеры никуда не показывает, — и выходит так, что полиция что хочет им дать — дает, а чего не хочет — скроет.
— Ей-богу, затрудняюсь, как вам ответить. Может быть, за послабление, а вместе с тем и за строгость. Знаете что, —
продолжал он уже серьезнее, — можно иметь какую угодно систему — самую строгую, тираническую, потом самую гуманную, широкую, — всегда найдутся люди весьма честные, которые часто из
своих убеждений будут выполнять ту или другую; но когда вам сегодня говорят: «Крути!», завтра: «Послабляй!», послезавтра опять: «Крути!»…