Масоны
1880
VI
Егор Егорыч приехал, наконец, в Петербург и остановился в одном отеле с Крапчиком, который немедля прибежал к нему в нумер и нашел Егора Егорыча сильно постаревшим, хотя и сам тоже не помолодел: от переживаемых в последнее время неприятных чувствований и при содействии петербургского климата Петр Григорьич каждодневно страдал желчною рвотою и голос имел постоянно осиплый.
— Мы теперь, — забасил он с грустно-насмешливым оттенком, — можем сказать, что у нас все потеряно, кроме чести!
— Почему потеряно? Из чего вы это заключаете? — отозвался с досадой Егор Егорыч.
— Из того, что Петербург ныне совсем не тот, какой был прежде; в нем все изменилось: и люди и мнения их! Все стали какие-то прапорщики гвардейские, а не правительственные лица.
Егор Егорыч молчал.
— Князя, конечно, я лично не знал до сего времени, — продолжал Крапчик, — но, судя по вашим рассказам, я его представлял себе совершенно иным, нежели каким увидал…
— Каким же вы его увидали?.. Что такое?.. — спросил опять-таки с досадой Егор Егорыч.
— То, что… Я побоялся в письме подробно описывать вам, потому что здесь решительно говорят, что письма распечатываются, особенно к масонам!..
— Ну, придумывайте еще что-нибудь! — перебил его Егор Егорыч.
— Что делать? Сознаюсь откровенно, что побоялся! — признался Крапчик и затем принялся было точнейшим образом рассказывать, как он сначала не был принимаем князем по болезни того, как получил потом от него очень любезное приглашение на обед…
— А кто еще с вами обедал у князя? — перебил его Егор Егорыч.
— Обедали известный, разумеется, вам Сергей Степаныч и какой-то еще Федор Иваныч…
— Знаю! — как бы отрезал Егор Егорыч.
— За обедом князь, — продолжал Крапчик, — очень лестно отрекомендовав меня Сергею Степанычу, завел разговор о нашем деле, приказал мне говорить совершенно откровенно. Я начал с дела, лично меня касающегося, об одном раскольнике-хлысте Ермолаеве, который, по настоянию моему, посажен в острог и которого сенатор оправдал и выпустил.
Егор Егорыч, услыхав это, откинулся на задок кресла, как он всегда делал, когда его что-нибудь поражало или сердило.
— Но зачем же вы с этого какого-то глупого дела начали? — произнес он.
— Потому что оно самое крупное, — объяснил Крапчик.
— Не может оно быть крупное!.. Это какая-нибудь сплетня, клевета поповская!.. За что хлыстов преследовать и сажать в острог?.. После этого князя и меня надобно посадить в острог, потому что и мы, пожалуй, хлысты!..
Тут уж Крапчика точно кто по голове обухом ударил.
— Что это, Егор Егорыч, шутите ли вы или дурачите меня?!. — сказал он, потупляя глаза. — Я скорее всему на свете поверю, чем тому, что вы и князь могли принадлежать к этой варварской секте!
— К варварской?.. Вы находите, что эта секта варварская? — принялся уже кричать Егор Егорыч. — Какие вы данные имеете для того?.. Какие?.. Тут зря и наобум говорить нельзя!
— Нет-с, я не наобум говорю, — возразил обиженным голосом Крапчик и стал передавать все, что он слышал дурного о хлыстах от Евгения.
Егор Егорыч морщился и вместе с тем догадался, что Петр Григорьич не сам измыслил рассказываемое и даже не с ветру нахватал все это, потому что в словах его слышалась если не внутренняя, то, по крайней мере, фактическая правда.
— Кто вам повествовал так о хлыстах? — спросил он.
— Повествовал мне о них ученейший человек, — отвечал с апломбом Крапчик, — мой и ваш приятель, наш архиерей Евгений.
— Нет, я не считаю Евгения своим приятелем! — отрекся Егор Егорыч. — Я Евгения уважаю: он умен, бесспорно, что учен; но он рассудочный историк!.. Он в каждом событии ни назад заглядывать, ни вперед предугадывать не любит, а дай ему все, чтобы пальцем в документиках можно было осязать… Я об этом с ним многократно спорил.
— А как же иначе, на что же можно опираться, как не на факты, — возразил Крапчик.
— А на то, как говорит Бенеке [Бенеке Фридрих-Эдуард (1798—1854) – немецкий философ.], — хватил уж вот куда Егор Егорыч, — что разум наш имеет свой предел, и вот, положим, его черта…
Сказав это, Егор Егорыч провел ногтем дугу на столе.
— Далее этой черты ум ничего не понимает, и тут уж действуют наши чувства и воображение, и из них проистекли пророчества, все религии, все искусства, да, я думаю, и все евангельские истины: тут уж наитие бога происходит!
Такой отвлеченной тирады Крапчик, конечно, не мог вполне понять и придумал только сказать:
— Евгений, впрочем, мне доказывал, — с чем я никак не могу согласиться, — что масоны и хлысты одно и то же.
— Масоны со всеми сектами одно и то же и всем им благосклонствуют, потому что все это работа для очистки места к построению нового истинного храма! Вы, как масон, чего ищете и к чему стремитесь? — обратился Егор Егорыч настойчиво к Крапчику.
— Нравственного усовершенствования, — проговорил тот обычную казенную фразу.
— Но посредством чего? — допытывался Егор Егорыч. — Посредством того, что вы стремились восприять в себя разными способами — молитвой, постом, мудромыслием, мудрочтением, мудробеседованием — Христа!.. К этому же, как достоверно мне известно, стремятся и хлысты; но довольно! Скажите лучше, что еще происходило на обеде у князя?
— Происходило, — ответил Крапчик, сразу вошедший в свою колею, — что Сергей Степаныч стал меня, как на допросе, спрашивать, какие же я серьезные обвинения имею против сенатора. Я тогда подал мою заранее составленную докладную записку, которой, однако, у меня не приняли ни князь, ни Сергей Степаныч, и сказали мне, чтобы я ее представил министру юстиции Дашкову, к которому я не имел никаких рекомендаций ни от кого.
Прослушав все это, Егор Егорыч сурово молчал.
— И неужели же, — продолжал Крапчик почти плачевным голосом, — князь и Сергей Степаныч рассердились на меня за хлыстов?.. Кто ж мог предполагать, что такие высокие лица примут на свой счет, когда говоришь что-нибудь о мужиках-дураках?!
Егор Егорыч и на это не сказал Петру Григорьичу ни слова в утешение и только переспросил:
— Вы говорите, что князь велел вам вашу докладную записку подать министру юстиции Дашкову?
— Ему!.. — отвечал Крапчик. — А вы знакомы с господином Дашковым?
— Нет, но это все равно: Дашков дружен с Сперанским. Дайте мне вашу записку! Я передам ее Михаилу Михайлычу, — проговорил Егор Егорыч.
Крапчик не с большой охотой передал Егору Егорычу записку, опасаясь, что тот, по своему раскиданному состоянию духа, забудет о ней и даже потеряет ее, что отчасти и случилось. Выехав из своего отеля и направившись прямо к Сперанскому, Егор Егорыч, тем не менее, думал не об докладной записке, а о том, действительно ли масоны и хлысты имеют аналогию между собой, — вопрос, который он хоть и решил утвердительно, но не вполне был убежден в том.
Михаил Михайлыч Сперанский в это время уже преподнес государю напечатанный свод законов […напечатанный свод законов. – Подготовленный под руководством М.М.Сперанского «Свод законов Российской империи» вышел в свет в 1833 году.] и теперь только наблюдал, как его детище всюду приводилось в исполнение. Если судить по настоящим порядкам, так трудно себе даже представить всю скромность квартиры Михаила Михайлыча. Егор Егорыч, по своей торопливости, в совершенно темной передней знаменитого государственного деятеля чуть не расшиб себе лоб и затем повернул в хорошо ему знакомый кабинет, в котором прежде всего кидались в глаза по всем стенам стоявшие шкапы, сверху донизу наполненные книгами. На большом письменном столе лежало множество бумаг, но в совершеннейшем порядке. Вообще во всем убранстве кабинета проглядывали ум и строгая систематика Михаила Михайлыча. Когда Егор Егорыч появился в кабинете, Михаил Михайлыч сидел за работой и казался хоть еще и бодрым, но не столько, кажется, по телу, сколько по духу, стариком. Одет он был во фраке с двумя звездами и в белом высоком жабо.
Егору Егорычу он обрадовался и произнес:
— Кого я вижу пред собой?
Егор Егорыч, по своему обыкновению, сел торопливо на кресло против хозяина.
— Знаете ли вы, о чем я думал, ехав к вам? — начал он.
— Конечно, не знаю, — отвечал Михаил Михайлыч.
— Я думал о хлыстах!
Такое думание Егора Егорыча нисколько, кажется, не удивило Михаила Михайлыча и не вызвало у него ни малейшей улыбки.
— Их секту преследуют!.. За что? — дообъяснил Егор Егорыч.
— Я думаю, не одних хлыстов, а вообще раскольников начинают стеснять, и почему это делается, причин много тому! — проговорил уклончиво Михаил Михайлыч.
— Причина одна, я думаю, — пробормотал Марфин, — хлысты — мистики, а это не по вкусу нашему казенному православию.
Тут Сперанский уж улыбнулся слегка.
— Если они и мистики, то очень грубые, — отозвался он.
— Чем? — воскликнул Егор Егорыч.
— Во-первых, своим пониманием в такой грубой, чувственной форме мистических экстазов и, наконец, своими беснующимися экстазиками, что, по-моему, требует полного подавления!
— Но они все мужики, вы забываете это!
— И в среде апостолов были рыбари… Духовные отцы нашей церкви никогда не позволяли себе ни скаканий, ни экстазов — вещей порядка низшего; и потом эти видения и пророчества хлыстов, — что это такое?
Егор Егорыч был и согласен и несогласен с Михаилом Михайлычем.
— Но как же основать всеобщую внутреннюю церковь, как не этим путем? — кипятился он. — Пусть каждый ищет Христа, как кто умеет!
— И никто, конечно, сам не найдет его! — произнес, усмехнувшись, Михаил Михайлыч. — На склоне дней моих я все более и более убеждаюсь в том, что стихийная мудрость составила себе какую-то теозофически-христианскую метафизику, воображая, что открыли какой-то путь к истине, удобнейший и чистейший, нежели тот, который представляет наша церковь.
Эти слова ударили Егора Егорыча в самую суть.
— Но тогда к черту весь наш мистицизм! — воскликнул он.
— Господь с вами!.. Куда это вы всех нас посылаете? — возразил ему Михаил Михайлыч. — Я первый не отдам мистического богословия ни за какие сокровища в мире.
— Но что вы разумеете под именем мистического богословия? — перебил его Егор Егорыч.
— Я разумею… но, впрочем, мне удобнее будет ответить на ваш вопрос прочтением письма, которое я когда-то еще давно писал к одному из друзей моих и отпуск с которого мне, как нарочно, сегодня поутру, когда я разбирал свои старые бумаги, попался под руку. Угодно вам будет прослушать его? — заключил Михаил Михайлыч.
— О, бога ради, бога ради! — воскликнул Егор Егорыч.
Михаил Михайлыч начал читать немножко нараспев:
«Путь самоиспытания (очищение водою, путь Иоанна Предтечи [Иоанн Предтеча, называемый чаще Крестителем, – герой евангельских легенд.]) есть приготовление к возрождению. Затем начинается путь просвещения, или креста. Начатки духовной жизни во Христе бывают слабы: Христос рождается в яслях от бедной, горькой Марии; одне высшие духовные силы нашего бытия, ангелы и мудрые Востока, знают небесное его достоинство; могут однакоже и низшие душевные силы, пастыри, ощутить сие рождение, если оне бдят и примечают. Примечайте: всякая добрая мысль, всякое доброе движение воли есть и движение Христово: «Без меня не можете творити ничесо же». По мере того как вы будете примечать сии движения и относить их к Христу, в вас действующему, он будет в вас возрастать, и наконец вы достигнете того счастливого мгновения, что в состоянии будете ощущать его с такой живостью, с таким убеждением в действительности его присутствия, что с непостижимою радостью скажете: «так точно, это он, господь, бог мой!» Тогда следует оставить молитву умную и постепенно привыкать к тому, чтобы находиться в общении с богом помимо всяких образов, всякого размышления, всякого ощутительного движения мысли. Тогда кажется, что в душе все молчит, не думаешь ни о чем; ум и память меркнут и не представляют ничего определенного; одна воля кротко держится за представление о боге, — представление, которое кажется неопределенным, потому что оно безусловно и что оно не опирается ни на что в особенности. Тогда-то вступаем в сумрак веры, тогда-то не знаем более ничего и ждем вечного света непосредственно свыше, и если упорствуем в этом ожидании, то свет этот нисходит и царствие божие раскрывается… Но что же такое царствие божие и в чем оно состоит? Никто не может ни описать вам его, ни дать о нем понятие. Его чувствуешь, но оно несообщимо. В этом-то состоянии начинает раскрываться внутреннее слово. Это-то состояние, собственно, называется состоянием благодати. Это состояние служит исходом учения Христа, и лишь это состояние он пришел возвестить и уготовить нам. Все то, что предшествует этому состоянию (что я называю азбукою), составляет область Иоанна Предтечи, который уготовляет путь, но не есть путь. Это же состояние называется мистическим богословием. Это не книжное учение. Наставник в нем сам бог, и он сообщил свое учение душе непосредственно, без слов, и способом, который невозможно объяснить словами. Сообразно этим путям, по-моему, три вида молитвы: словесная, умная и созерцательная. Восточные отцы последнее состояние называли безмолвием, а западные: «suspension des facultes de l'ame».
Егор Егорыч, прослушавший с глубочайшим вниманием Сперанского, видимо, подавлен был возвышенностью взгляда Михаила Михайлыча, но тем не менее воскликнул:
— Что вы говорите, — то превосходно, но этого не поняли ни многоумницы лютеране, ни католики, ни даже мы, за исключением только аскетов, аскетов наших.
— И того довольно, а к этому еще прибавьте себя, — сказал с улыбкой Михаил Михайлыч, — меня тоже, хоть и скудного, может быть, разумом по этому предмету…
— Вы-то пуще скудны разумом! — снова воскликнул Егор Егорыч. — А знаете ли, какой в обществе ходит старый об вас анекдот, что когда вы побывали у Аракчеева, так он, когда вы ушли, сказал: «О, если бы к уму этого человека прибавить мою волю, такой человек много бы сделал».
Михаил Михайлыч усмехнулся и не без ядовитости заметил:
— Это очень возможно. Аракчеев любил приписывать то, что он из заурядных генералов так возвысился, твердому характеру своему, а не внешним, в пользу его сложившимся обстоятельствам.
Затем Михаил Михайлыч взглянул уже на часы.
— Вам пора ехать? — спросил его торопливо Егор Егорыч.
— Да, в одну из моих комиссий, где я даже председательствую, — отвечал Михаил Михайлыч, поправляя свое жабо и застегивая фрак.
— Поезжайте, но вот что, постойте!.. Я ехал к вам с кляузой, с ябедой… — бормотал Егор Егорыч, вспомнив, наконец, о сенаторской ревизии. — Нашу губернию ревизуют, — вы тогда, помните, помогли мне устроить это, — и ревизующий сенатор — граф Эдлерс его фамилия — влюбился или, — там я не знаю, — сблизился с племянницей губернатора и все покрывает… Я привез вам докладную записку об этом тамошнего губернского предводителя.
Егор Егорыч, вынув из кармана записку Крапчика, сунул ее в руку Сперанскому.
— Но что же мне делать с этой запиской? Я недоумеваю, — произнес тот размышляющим тоном и в то же время кладя себе записку на стол.
— Дашкову передайте, Дашкову, и скажите, что вот какого рода слухи идут из губернии от самых достоверных людей!
— Я всего лучше передам Дашкову, что это я от вас слышал, — сказал Михаил Михайлыч, — он вас, конечно, знает?
— Немножко!.. Передайте, что и от меня слышали, если только это будет иметь значение!
Навосклицавшись и набормотавшись таким образом у Сперанского, Егор Егорыч от него поехал к князю Александру Николаичу, швейцар которого хорошо, видно, его знал.
— Принимает? — пробормотал Егор Егорыч.
— Вас-то?.. Господи! — произнес как бы с удивлением швейцар. — Только теперь у них дочь Василия Михайлыча Попова, но это ничего, пожалуйте!
Егор Егорыч стал, по обыкновению, проворно взбираться на лестницу.
— А Антип Ильич с вами? — крикнул ему вслед швейцар.
— Со мной, придет к тебе в гости! — прокричал ему Егор Егорыч.
— Пожалуйста, чтобы непременно пришел! — упрашивал швейцар, который тоже, кажется, был партикулярным членом одной масонской ложи.
Князь на этот раз был не в кабинете, а в своей богато убранной гостиной, и тут же с ним сидела не первой молодости, должно быть, девица, с лицом осмысленным и вместе с тем чрезвычайно печальным. Одета она была почти в трауре. Услыхав легкое постукивание небольших каблучков Егора Егорыча, князь приподнял свой зонтик.
— Приехали? Ну, подойдите, облобызаемтесь! — проговорил он.
Егор Егорыч подошел, и они облобызались — по-масонски, разумеется. Девица между тем, смущенная появлением нового лица, поспешила встать.
— Мне, ваше сиятельство, позвольте еще раз побывать у вас, — сказала она.
— Непременно, непременно!.. — повторил князь. — И послезавтра же приезжайте, а я до тех пор поразузнаю и соображу.
Девушка после того сделала прощальный книксен князю и пошла, колеблясь своим тонким станом. Видимо, что какое-то разразившееся над нею горе подсекло ее в корень.
По уходе ее, князь несколько мгновений не начинал разговора, как будто бы ему тяжело было передать то, что случилось.
— Это дочь Василия Михайлыча Попова, — сказал он, наконец.
— Мне говорил это ваш швейцар, — подхватил Егор Егорыч.
— И она мне принесла невероятное известие, — продолжал князь, разводя руками, — хотя правда, что Сергей Степаныч мне еще раньше передавал городской слух, что у Василия Михайлыча идут большие неудовольствия с его младшей дочерью, и что она даже жаловалась на него; но сегодня вот эта старшая его дочь, которую он очень любит, с воплем и плачем объявила мне, что отец ее услан в монастырь близ Казани, а Екатерина Филипповна — в Кашин, в монастырь; также сослан и некто Пилецкий [Пилецкий – Мартин Степанович Пилецкий-Урбанович (1780—1859), мистик, последователь Е.Ф.Татариновой, с 1819 по 1825 год состоял директором Института слепых.], которого, кажется, вы немножко знаете.
— Знаю, — отвечал Егор Егорыч.
— И что все это, — продолжал князь, — случилось по доносу их регента Федорова.
Егор Егорыч был совершенно афрапирован тем, что слышал.
— Но что же они делали преступного? — спросил он.
— Вероятно, то же, что и прежде: молились по-своему… Я сначала подумал, что это проделки того же Фотия с девой Анною, но Сергей Степаныч сказал мне, что ей теперь не до того, потому что Фотий умирает.
Егор Егорыч сильно задумался.
— Я совершенно незнаком с madame Татариновой и весьма мало знаю людей ее круга; кроме того, что я тут? Последняя спица в колеснице!.. Но вам, князь, следует пособить им!.. — проговорил, постукивая ножкой и с обычной ему откровенностью, Егор Егорыч.
Князь этими словами заметно был приведен в смущение.
— А как я тут пособлю? — сказал он. — Мне доктора, по болезни моих глаз, шагу не позволяют сделать из дому… Конечно, государь так был милостив ко мне, что два раза изволил посетить меня, но теперь он в отсутствии.
— Тогда напишите государю письмо, — рубнул Егор Егорыч.
Князь сразу же мотнул отрицательно головою и произнес несколько сухим тоном:
— Этого нельзя!.. На словах я мог бы сказать многое государю, как мое предположение, как мое мнение; но написать — другое дело, это уж, как говорится, лезть в чужой огород.
— Это не чужой вам огород, не чужой!.. — не унимался в своей откровенности Егор Егорыч.
— Да, он был когда-то и мой!.. — проговорил тем же суховатым тоном князь. — Но я всех этих господ давным-давно потерял из виду, и что они теперь делали, разве я знаю?
— Ничего они не могли делать, ничего! — петушился Егор Егорыч.
— Может быть, и ничего! — не отвергнул князь, но тут же и, кажется, не без умысла свел разговор на Крапчика, о котором отозвался не весьма лестно.
— Я этому господину, по вашему письму, ничего не выразил определенного, parce qu'il m'a paru etre stupide. [потому что он показался мне глупым (франц.).]
— Да, он солдат, и солдат павловский еще, но он человек честный! — определил Егор Егорыч своего друга.
Князь, однако, вряд ли мысленно согласился с ним.