Масоны
1880
Эпилог
Наступил сорок восьмой год. Во Франции произошел крупный переворот: Луи-Филипп [Луи-Филипп (1773—1850) – французский король (1830—1848).] бежал, Тюильри [Тюильри – королевский дворец в Париже, построенный в XVI веке.] был захвачен, и объявлена была республика; главным правителем назначен был Ламартин [Ламартин Альфонс (1790—1869) – знаменитый французский поэт и политический деятель.]; вопрос рабочих выступил на первый план. Революционное движение отразилось затем почти во всей Европе; между прочим, в Дрездене наш русский, Бакунин [Бакунин Михаил Александрович (1814—1876) – русский революционер-анархист, организатор парижских революционных рабочих в 1848 году.], был схвачен на баррикадах. Можно себе вообразить, каким ужасом отразилось все это на нашем правительстве: оно, как рассказывали потом, уверено было, что и у нас вследствие заимствования так называемых в то время западных идей произойдет, пожалуй, то же самое. Заимствование это главным образом, конечно, могло произойти из тогдашних журналов и из профессорских лекций. В силу этого гроза разразилась исключительно на этих двух отраслях государственного дерева. Цензоры, и без того уже достаточно строгие, подчинены были наблюдению особого негласного комитета [Негласный комитет – образован 2 апреля 1848 года под председательством реакционера князя Д.П.Бутурлина (1790—1849), в связи с чем назывался «бутурлинским».]. В университетах, и главным образом московском, некоторые профессора поспешили оставить службу. Философию поручено было читать попам [Философию поручено было читать попам. – После назначения министром народного просвещения князя П.А.Ширинского-Шихматова (1790—1853) философия была совсем исключена из программ русских университетов, а чтение курсов логики и психологии было поручено докторам богословских наук.]. Обо всем этом я упоминаю потому, что такого рода крутые распорядки коснулись одного из выведенных мною лиц, а именно гегелианца Терхова, которому предстояла возможность получить кафедру философии; но ему ее не дали по той причине, что он был последователем Гегеля — философа, казалось бы, вовсе не разрушавшего, а, напротив, стремившегося все существующее оправдать разумом. Понимая ход событий, а также и страну свою, Терхов нисколько не удивился своей неудаче и переговорил об этом только с своей молодой супругой, с которой он уже проживал в привольном Кузьмищеве, где также проживали и Лябьевы, куда Муза Николаевна сочла за лучшее перевезти своего супруга на продолжительное житье, так как он в Москве опять начал частенько поигрывать в карты.
Вечер в кузьмищевском доме, сплошь освещенном: в зале шумело молодое поколение, три-четыре дворовых мальчика и даже две девочки. Всеми ими дирижировал юный Лябьев, который, набрякивая что-то на фортепьяно, заставлял их хлопать в ладоши. Тут же присутствовал на руках кормилицы и сын Сусанны Николаевны, про которого пока еще только возможно сказать, что глаза у него были точь-в-точь такие же, как у Людмилы Николаевны. Вошел Сверстов, откуда-то приехавший, грязный, растрепанный.
— У-у-у! — закричали при виде его дети.
— У-у-у! — ответил он им, распростирая обе руки.
— Дядя, ну! — почти скомандовал ему молодой Лябьев.
Сверстов понял его и встал на четвереньки; мгновенно же на спину к нему влезли маленький Лябьев, два дворовые мальчика и девочка, которая была посмелее. Сверстов провез их кругом всей залы и, наконец, в свою очередь, скомандовал им: «Долой!» Дети соскочили с него и все-таки побежали было за ним, но он им сказал:
— Прочь, не до вас, играйте тут! — и сам прошел в гостиную, где сидело старшее общество.
Первая, конечно, его заметила gnadige Frau и, бросив на него беспокойный взгляд, спросила:
— Где ты это так долго был?
— У станового все беседовал, — отвечал он в одно и то же время злобно и весело.
— Зачем же он тебя, собственно, вызывал? — спросила с свойственной ей точностью gnadige Frau.
— Вызывал, чтобы прошение на высочайшее имя возвратить мне и отобрать от меня подписку, чтобы я таковых не подавал впредь.
— Я это ожидала, но этим все и кончилось? — продолжала gnadige Frau.
— Нет, не одним этим! — отвечал Сверстов и затем, потерев себе руки, присовокупил: — Он мне еще сообщил, что господин Тулузов, обличать которого мне воспрещено, зарезан своим бывшим управляющим по откупу, Савелием Власьевым, который, просидев с ним в остроге, стал с него требовать значительную сумму в вознаграждение. Тот ему не дал и погрозил ссылкой… А тут уж разно рассказывают: одни говорят, что этот управляющий сразу бросился на барина с ножом, но другие — что Тулузов успел его сослать и тот, однако, бежал из-под конвоя и, пробравшись к своему патрону ночью, зарезал его. Словом, негодяй негодяя наказал, вот в чем тут главное поучение. Правительство у нас подобных людей не преследует, так они сами тонут в омуте своей собственной мерзости.
Рассказ этот произвел мрачное впечатление на всех, которое как бы желая рассеять, Муза Николаевна сказала:
— А я вам также могу сообщить новость! Я получила письмо, и ты не можешь вообразить себе, от кого… — обратилась она к мужу. — От Аггея Никитича!
— Что ж он тебе пишет? — спросила с живым любопытством Сусанна Николаевна.
— А вот прочтите! — отвечала Муза Николаевна, подавая письмо, прочитать которое взялся Терхов.
— «Добрейшая из добрейших Муза Николаевна! — начал он читать не без некоторой иронии в голосе. — Кроме вас, мне некому сказать о моем счастии. Я был всю жизнь ищущий, но не того, чего я желал. В масонстве я был дурак, миссионерство мне не удалось, и теперь я член одного из сибирских управлений, поэтому имею кусок хлеба. Но все это вздор перед тем, что со мной совершилось. Я в Сибири встретил пани Вибель, приехавшую туда с одним барином, Рамзаевым, который теперь стал сибирским откупщиком. Он, как аристократ великий, окружил ее богатою роскошью, но она — какая игра судьбы! — встретясь со мною в Иркутске, ринулась ко мне всей душой, наплевала на своего магната и живет теперь со мной на моей маленькой квартирке. Более писать вам ничего не смею. Как женщина умная и добрая, вы поймете меня».
На откровенных словах сего простого, но все-таки поэтического человека я и кончаю мой роман.