Масоны
1880
IV
С наступлением февраля неурожай прошедшего лета начинал окончательно давать себя чувствовать. Цены на хлеб поднялись в Москве вчетверо. Был составлен особый комитет для сбора пожертвований в пользу голодающих, а также для покупки и продажи хлеба хоть сколько-нибудь по сносным ценам. Члены комитета начали съезжаться каждодневно, и на этих собраниях было произнесено много теплых речей, но самое дело подвигалось медленно; подписка на пожертвования шла, в свою очередь, не обильно, а о каких-либо фактических распоряжениях касательно удешевления пищи пока и помину не было; об этом все еще спорили: одни утверждали, что надобно послать закупить хлеба в такие-то местности; другие указывали на совершенно иные местности; затем возник вопрос, кого послать? Некоторые утверждали, что для этого надобно выбрать особых комиссаров и назначить им жалованье; наконец князь Индобский, тоже успевший попасть в члены комитета, предложил деньги, предназначенные для помещичьих крестьян, отдать помещикам, а раздачу вспомоществований крестьянам казенным и мещанам возложить на кого-либо из членов комитета; но когда ни одно из сих мнений его не было принято комитетом, то князь высказал свою прежнюю мысль, что так как дела откупов тесно связаны с благосостоянием народным, то не благоугодно ли будет комитету пригласить господ откупщиков, которых тогда много съехалось в Москву, и с ними посоветоваться, как и что тут лучше предпринять. Эту мысль комитет одобрил. Посланы были пригласительные письма к откупщикам. Те приехали в заседание и единогласно объявили, что полезнее бы всего было раздать деньги на руки самим голодающим; однако члены комитета, поняв заднюю мысль, руководившую сих мытарей, в глаза им объявили, что при подобном способе большая часть денег бедняками будет употреблена не на покупку хлеба, а на водку откупщицкую. Затем, как водится, последовал спор, шум, посреди которого в залу заседания вошел самый денежный из откупщиков, Василий Иваныч Тулузов. Он направился к председателю и извинился перед тем, что опоздал несколько. Председатель, с своей стороны, счел нужным объяснить Тулузову все, что до него происходило, и вместе с тем, предложив Василию Иванычу сделать посильное приношение в пользу голодающих, просил его дать совет касательно того, как бы поскорее устроить вспомоществование бедным.
— А до какой цифры накопилась теперь пожертвованная сумма? — спросил Тулузов.
Председатель заглянул в лежавшую перед ним ведомость и произнес несколько конфузливым голосом:
— Тысяч до двадцати пяти.
— И все деньги в сборе?
— Нет, некоторая часть еще не поступила.
На губах Тулузова явно пробежала насмешливая улыбка.
— Я-с готов сделать пожертвование, — стал он громко отвечать председателю так, чтобы слышали его прочие члены комитета, — и пожертвование не маленькое, а именно: в триста тысяч рублей.
При этом как членов комитета, так и откупщиков словно взрывом каким ошеломило. Председатель хотел было немедля же от себя и от всего комитета выразить Василию Иванычу великую благодарность, но тот легким движением руки остановил его и снова продолжал свою речь:
— Я теперь собственно потому опоздал, что был у генерал-губернатора, которому тоже объяснил о моей готовности внести на спасение от голодной смерти людей триста тысяч, а также и о том условии, которое бы я желал себе выговорить: триста тысяч я вношу на покупку хлеба с тем лишь, что самолично буду распоряжаться этими деньгами и при этом обязуюсь через две же недели в Москве и других местах, где найду нужным, открыть хлебные амбары, в которых буду продавать хлеб по ценам, не превышающим цен прежних неголодных годов.
— Но тозе какой хлеб вы будете продавать и где? — заметил один из откупщиков с такими явными следами своего жидовского происхождения, что имел даже пейсы, распространял от себя невыносимый запах чесноку и дзикал в своем произношении до омерзения.
— Хлеб мой может всегда свидетельствовать полиция, а продавать его я буду, где мне вздумается.
— Но отчего же вы не хотите ваше благодеяние совершить совместно с нашим комитетом? — сказал как бы с некоторым удивлением председатель.
— Ваше превосходительство, — отвечал ему Тулузов почтительно, — к несчастию, я знаю поговорку, что у семи нянек дитя без глазу.
— Но тогда зе ви будете продавать вас хлеб только где откупа васи, вот сто вы зтанете делать! — произнес укоризненно еврей.
— Непременно-с там буду продавать и нигде больше! — едва удостоил его ответом Тулузов.
— Но тогда зе весь народ пойдет в васи города!.. Сто зе ви сделаете с другими откупсциками: вы всех нас зарезете! — почти уже кричал жид.
— Заведите и вы у себя дешевую продажу хлеба, тогда и у вас будет народ! — отозвался с надменностью Тулузов.
— У нас зе нема денег для того! — продолжал кричать жид.
Но Тулузов, не желавший, по-видимому, тратить с ним больше слов, повернулся к нему спиной и отнесся к председателю:
— Я, ваше превосходительство, теперь приехал не испрашивать разрешения у комитета на мою операцию, которая мне уже разрешена генерал-губернатором, а только, как приказал он мне, объявить вам об этом.
— Приму к сведению! — отозвался на это сухо председатель.
Тулузов после того раскланялся со всеми и уехал.
Все члены комитета, а еще более того откупщики остались очень недовольными и смущенными: первые прямо из заседания отправились в Английский клуб, где стали рассказывать, какую штуку позволил себе сыграть с ними генерал-губернатор, и больше всех в этом случае протестовал князь Индобский.
— Помилуйте, — говорил он, — этот наш европеец, генерал-губернатор, помимо комитета входит в стачку с кабацким аферистом, который нагло является к нам и объявляет, что он прокормит Москву, а не мы!
Между откупщиками, откупщик-еврей немалое еще время возглашал, пожимая своими костлявыми плечами:
— Мы все зарезаны, зарезаны!
Откупщики из русских тоже позатуманились и после некоторого совещания между собой отправились гуртом к Тулузову, вероятно, затем, чтобы дать ему отступного и просить его отказаться от своего хлебного предприятия; но тот их не принял и через лакея сказал им, что он занят. Таким образом откупщики уехали от него с носом. Василий Иваныч, впрочем, в самом деле был занят; он в ту же ночь собрал всех своих поумней и поплутоватей целовальников и велел им со всей их накопленной выручкой ехать в разные местности России, где, по его расчету, был хлеб недорог, и закупить его весь, целиком, под задатки и контракты. Те исполнили приказание своего повелителя с замечательною скоростью и ловкостью и приторговали массу хлеба, который недели через две потянулся в Москву; а Тулузов, тем временем в ближайших окрестностях заарендовав несколько водяных и ветряных мельниц, в половине поста устроил на всех почти рынках московских лабазы и открыл в них продажу муки по ценам прежних лет. Мало того, он стал скупать в голодающих губерниях скот, который, не имея чем кормить, крестьяне и даже помещики сбывали за бесценок. Он убивал этот скот, чтобы не тратиться на прогон и на прокорм на местах покупки, и, пользуясь зимним холодом, привозил его в Москву, в форме убоины, которую продавал по ценам более чем умеренным. Весь бедный люд, что предсказывал еврей-откупщик, хлынул на всякого рода заработки в Москву. Пьянство началось велие; откуп не только не нес убытка, а, напротив, процветал, и, по расчетам людей опытных в деле торговли, Тулузов от откупа и от продажи хлеба нажил в какие-нибудь два месяца тысяч до пятисот. Обо всем этом заговорила, разумеется, вся Москва, и даже гордо мнящий о себе и с сильно аристократической закваской Английский клуб должен был сознаться, что Тулузов в смысле коммерсанта человек гениальный. К этому присоединилось и то, что, по слухам, генерал-губернатор, зачислив Тулузова попечителем какого-то богоугодного заведения, будто бы представил его в действительные статские советники.
Пока все это творилось в мире официальном и общественном, в мире художественном тоже подготовлялось событие: предполагалось возобновить пьесу «Тридцать лет, или жизнь игрока» [«Тридцать лет или жизнь игрока» – драма в трех действиях французских драматургов Виктора Дюканжа (1783—1833) и Дино.], в которой главную роль Жоржа должен был играть Мочалов. Муза Николаевна непременно пожелала быть на сем представлении, подговорив на то и Сусанну Николаевну. Билет им в бельэтаж еще заранее достал Углаков; сверх того, по уговору, он в день представления должен был заехать к Музе Николаевне, у которой хотела быть Сусанна Николаевна, и обеих дам сопровождать в театр; но вот в сказанный день седьмой час был на исходе, а Углаков не являлся, так что дамы решились ехать одни. Публики было множество. Бельэтаж блистал туалетами дам, посреди которых, между прочим, кидалась в глаза очень растолстевшая и разряженная донельзя Екатерина Петровна Тулузова. Усы на губах ее до того уже были заметны, что она принуждена была подстригать их. Рядом с ней помещался также и супруг ее.
— Куда мог деваться этот вертопрах Углаков? — проговорила Муза Николаевна, усевшись с сестрой в ложе.
Та отрицательно пожала плечами, как бы говоря: «Я не знаю, не понимаю», — и в то же время несколько побледнела.
Сомненья их, впрочем, разрешил вошедший в ложу несколько впопыхах Лябьев.
— Где Углаков, скажи, пожалуйста? — спросила его жена.
— Углаков дома и лежит в нервной горячке почти без памяти; я сейчас от него, — отвечал Лябьев и как-то странно при этом взглянул на Сусанну Николаевну, которая, в свою очередь, еще более побледнела.
— Ты, Муза, и вы, Сусанна Николаевна, — продолжал он, — съездите завтра к Углаковым!.. Ваше участие очень будет приятно старикам и оживит больного.
— Я непременно поеду, — сказала Муза Николаевна.
— А вы? — отнесся Лябьев к Сусанне Николаевне.
— И я, если это нужно, поеду, — произнесла та.
— Нужно-с, — повторил с каким-то особенным оттенком Лябьев и собрался уйти.
— А ты разве не будешь смотреть пьесы? — спросила Муза Николаевна.
— Нет, она слишком на мой счет написана и как будто бы для того и дается, чтобы сделать мне нравоучение… Даже ты, я думаю, ради этого пожелала быть в театре.
— Именно для этого! — подхватила с улыбкой Муза Николаевна.
— Ну, и наслаждайся, сколько тебе угодно! — проговорил явно с насмешкою Лябьев, но в то же время почти с нежностью поцеловал у жены руку и уехал.
Занавес наконец поднялся. Перед глазами зрителя игорный дом. Во втором явлении из толпы игроков выбегает в блестящем костюме маркиза обыгранный дотла Жорж де-Жермани. Бешенству его пределов нет. Он кидает на пол держимый им в руках обломок стула. В публике, узнавшей своего любимца, раздалось рукоплескание; трагик, не слыша ничего этого и проговорив несколько с старавшимся его успокоить Варнером, вместе с ним уходит со сцены, потрясая своими поднятыми вверх руками; но в воздухе театральной залы как бы еще продолжал слышаться его мелодический и проникающий каждому в душу голос. Затем Жорж де-Жермани, после перемены декорации, в доме отца своего перед венчаньем с Амалией. Он не глядит ни на публику, ни на действующих лиц. Ему стыдно взглянуть кому-либо в лицо; он чувствует, сколь недостоин быть мужем невинной, простодушной девушки. Муза Николаевна вся устремилась на сцену; из ее с воспаленными веками глаз текли слезы; но Сусанна Николаевна сидела спокойная и бледная и даже как бы не видела, что происходит на сцене. С закрытием занавеса Муза Николаевна отвлеклась несколько от сцены и, взглянув на сестру, если не испугалась, то, по крайней мере, очень удивилась.
— Отчего ты, Сусанна, такая, точно деревянная сегодня?
— Я? — спросила словно бы проснувшаяся от сна Сусанна Николаевна.
— Да, тебя, я вижу, обеспокоила болезнь Углакова?
— Меня… обеспокоила болезнь Углакова?.. Почему ты это знаешь? — снова переспросила Сусанна Николаевна.
— Да потому, почему и ты всегда знаешь и угадываешь, что я чувствую и думаю.
— Нет, ты не знаешь, что я думаю, — произнесла протяжно Сусанна Николаевна.
— Нет, я знаю! — возразила настойчиво Муза Николаевна. — У тебя, я уверена, произошло что-нибудь с Углаковым… Муж недаром сказал, чтобы ты съездила со мной к Углаковым.
Сусанна Николаевна лгать сестре или таить что-нибудь от нее не могла.
— Если ты хочешь, то произошло, — начала она тихо, — но посуди ты мое положение: Углаков, я не спорю, очень милый, добрый, умный мальчик, и с ним всегда приятно видаться, но последнее время он вздумал ездить к нам каждый день и именно по утрам, когда Егор Егорыч ходит гулять… говорит мне, разумеется, разные разности, и хоть я в этом случае, как добрая маменька, держу его всегда в границах, однако думаю, что все-таки это может не понравиться Егору Егорычу, которому я, конечно, говорю, что у нас был Углаков; и раз я увидела, что Егор Егорыч уж и поморщился… Согласись, что мне оставалось после того делать?.. Я действительно дня два тому назад сказала Углакову, что меня стесняют его посещения по утрам, и что вечером, когда Егор Егорыч дома, напротив, мы всегда рады его видеть… Ты вообразить себе не можешь, что произошло тут с Углаковым!.. Он вдруг заплакал и, проговорив: «Ну, я теперь погиб совсем!», сейчас же уехал… Что это такое?.. Я не понимаю даже…
— Очень понятно, — произнесла с несколько лукавой улыбкой Муза Николаевна, — влюбился в тебя до безумия.
Сусанна Николаевна придала недовольное выражение своему лицу.
— Но как же влюбиться до безумия? — возразила она. — Для этого надобно иметь какой-нибудь повод и чтобы хоть сколько-нибудь на это человека поощряли.
— Ты ошибаешься! Без поощрений гораздо сильнее влюбляются! — полувоскликнула Муза Николаевна, и так как в это время занавес поднялся, то она снова обратилась на сцену, где в продолжение всего второго акта ходил и говорил своим трепетным голосом небольшого роста и с чрезвычайна подвижным лицом курчавый Жорж де-Жермани, и от впечатления его с несколько приподнятыми плечами фигуры никто не мог избавиться.
Стала прислушиваться к трагику и Сусанна Николаевна, а Екатерина Петровна Тулузова держала, не отнимая от глаз, уставленный на него лорнет и почему-то вдруг вспомнила первого своего мужа, беспутно-поэтического Валерьяна, и вместе с тем почувствовала почти омерзение к настоящему супругу, сидевшему с надутой и важной физиономией. В конце этого действия Жорж де-Жермани, обманутый злодеем Варнером, застрелил ни в чем не повинного Родольфа д'Эрикура. В публике снова поднялись неистовые аплодисменты, под шум которых Екатерина Петровна, ни слова не сказав мужу, вышла в коридор и вошла в ложу Лябьевой.
— Надеюсь, mesdames, что вы позволите мне напомнить вам о себе? А с вами мы даже родственницы! — проговорила она заискивающим тоном и при последних словах обращаясь к Сусанне Николаевне.
Обе сестры, конечно, на ее любезность ответили такою же любезностью.
— Какая чудная пьеса и какой живой человек этот Жорж де-Жермани! — продолжала Екатерина Петровна.
— Совершенно живой! — подтвердила Муза Николаевна.
— Мне больше пьесы нравится Мочалов!.. Я теперь буду ездить на каждое его представление, — заметила Сусанна Николаевна.
— Значит, мы будем с вами видеться часто; я почти каждый день бываю в театре, — подхватила Екатерина Петровна, — тут другой еще есть актер, молодой, который — вы, может быть, заметили — играет этого Родольфа д'Эрикура: у него столько души и огня!
— Фи!.. Какая это душа! — подхватила уже Муза Николаевна. — Он весь какой-то накрахмаленный и слащавый.
— Да, — подтвердила и Сусанна Николаевна.
Тулузов между тем из своей ложи внимательно прислушивался к тому, что говорили дамы: ему, кажется, хотелось бы представиться Марфиной и Лябьевой, на которых ему в начале еще спектакля указала жена, но он, при всей своей смелости, не решался этого сделать. Занавес вскоре опять поднялся. Сцена представляла лес, хижину; Жорж де-Жермани и жена его, оба уже старики, в нищенских лохмотьях. Когда Жоржу, принесшему откуда-то пищи своей голодающей семье, маленькая дочь, подавая воды, сказала: «Ах, папа, у тебя руки в крови!» — «В крови?» — воскликнул он, проливая будто бы случайно воду и обмывая ею руку. Звук голоса и выражение ужаса в лице великого трагика были таковы, что вся публика как бы слегка привстала со своих мест. Несомненно, что он всю эту толпу соединил в одном чувстве. Даже Тулузова, по-видимому, пробрало, — по крайней мере, он покраснел в лице и торопливо взглянул себе на руки, словно бы ожидая увидеть на них кровь. В последнем явлении, когда Жорж потащил Варнера в объятую огнем хижину, крича: «В ад, в ад тебя!» — Тулузов тоже беспокойно пошевелился в своем кресле и совершенно отвернулся от сцены.
На другой день, в приличный для визитов час, Муза Николаевна и Сусанна Николаевна были у Углаковых. Лябьева как вошла, так немедля же спросила встретившую их старуху Углакову:
— Петр Александрыч болен?
— Очень, очень! — отвечала та, нежно целуясь с обеими гостьями, причем Сусанна Николаевна была крайне смущена.
Между Музой Николаевной и Углаковой, несмотря на болезнь сына, началось обычное женское переливание из пустого в порожнее. Сусанна Николаевна при этом упорно молчала; вошел потом в гостиную и старичок Углаков. Он рассыпался перед гостьями в благодарностях за их посещение и в заключение с некоторою таинственностью присовокупил:
— Пьер скоро вас попросит к себе!
— А разве он проснулся? — спросила Углакова мужа.
— Проснулся и приведет только в порядок свой туалет, — отвечал он ей таинственно.
Читатель, конечно, сам догадывается, что старики Углаковы до безумия любили свое единственное детище и почти каждодневно ставились в тупик от тех нечаянностей, которые Пьер им устраивал, причем иногда мать лучше понимала, к чему стремился и что затевал сын, а иногда отец. Вошедший невдолге камердинер Пьера просил всех пожаловать к больному. Муза Николаевна сейчас же поднялась; но Сусанна Николаевна несколько медлила, так что старуха Углакова проговорила:
— Soyez aimable, venez voir notre pauvre malade! [Будьте так любезны, навестите нашего бедного больною! (франц.).]
Больной помещался в самой большой и теплой комнате. Когда к нему вошли, в сопровождении Углаковых, наши дамы, он, очень переменившийся и похудевший в лице, лежал покрытый по самое горло одеялом и приветливо поклонился им, приподняв немного голову с подушки. Те уселись: Муза Николаевна — совсем около кровати его, а Сусанна Николаевна — в некотором отдалении.
— Как это вам не стыдно хворать! — сказала первая из них.
— Ах, мне чрезвычайно стыдно, — отвечал Углаков, — но что ж делать: я был поражен таким сильным горем!
Муза Николаевна бросила при этом короткий взгляд на сестру, которая сидела в положении статуи.
— Вообразите вы, — продолжал Пьер плачевным голосом, — mademoiselle Блоха в нынешнем мясоеде собирается укусить смертельно друга моего, гегелианца!.. Он женится на ней!.. Бедный, бедный философ!.. Неужели и философия не спасает людей от женщин?
При такой шутке Пьера родители и гостьи расцвели, видя, что больному лучше; но Пьер и этим еще не ограничился. Он вдруг сбросил с себя одеяло, причем оказался в полной вицмундирной форме, и, вскочив, прямо подбежал к Сусанне Николаевне и воскликнул:
— Madame Марфина, je vous supplie, un petit tour de valse! [умоляю вас, один тур вальса! (франц.).] Муза Николаевна, сыграйте нам вальс!
Сусанна Николаевна сначала была совершенно ошеломлена.
— De grace! [Прошу вас! (франц.).] — продолжал молить Углаков.
Сусанна Николаевна, как бы не отдавая себе отчета, встала и положила свою руку на плечо Углакова, как обыкновенно дамы делают это во время танцев, а Муза Николаевна села уже за фортепьяно и заиграла один из резвейших вальсов.
Углаков понесся с Сусанной Николаевной.
Старики Углаковы одновременно смеялись и удивлялись. Углаков, сделав с своей дамой тур — два, наконец почти упал на одно из кресел. Сусанна Николаевна подумала, что он и тут что-нибудь шутит, но оказалось, что молодой человек был в самом деле болен, так что старики Углаковы, с помощью даже Сусанны Николаевны, почти перетащили его на постель и уложили.
— Что это, Петр Александрыч, вы делаете? — сказала она. — Теперь я ни одному вашему слову не стану верить.
— Одному только слову моему верьте: после которого — вы помните? — тогда рассердились на меня! — воскликнул Пьер.
— Ну, извольте, я всем вашим словам поверю, только успокойтесь! — сказала настойчивым голосом Сусанна Николаевна.
— Вам поверят! — повторила за сестрой и Муза Николаевна.
Углаков покачал отрицательно головой и закрыл глаза; притворился ли он и на этот раз, или в самом деле ему было нехорошо, — сказать трудно.
Сусанна Николаевна и Муза Николаевна попросили наконец у стариков-хозяев позволения оставить больного и уехать.
Те еще раз горячо поблагодарили их и проводили до передней.
Усевшись с сестрой в сани, Сусанна Николаевна проговорила:
— Все эти Углаковы какие-то сумасшедшие!
— Нисколько не сумасшедшие! — возразила ей Муза Николаевна.
— Как не сумасшедшие? Неужели ты не видела, как я по милости твоего мужа была одурачена сегодня?
Муза Николаевна на это лукаво улыбнулась.
— Тебя одурачило твое собственное чувство, и я радуюсь этому.
— Чему ж тут радоваться, — я не понимаю!
— Радуюсь, что нельзя же всю жизнь богу молиться и умничать, надобно же пожить когда-нибудь и для сердца.
— Но сердце мое и без того полно и живет!
— Нет, — отвергнула Муза Николаевна, — у тебя в жизни не было ни одной такой минуты, которые были у меня, когда я выходила замуж, и которые теперь иногда повторяются, несмотря на мою несчастную жизнь, и которых у Людмилы, вероятно, было еще больше.
— Ну, я таких минут счастья не желаю! — отвечала Сусанна Николаевна, хотя в голосе ее и не слышалось полной решимости.