Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я,
быть может, я гробницы
Сойду
в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет
мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг...
И так они старели оба.
И отворились наконец
Перед супругом двери гроба,
И новый он приял венец.
Он умер
в час перед обедом,
Оплаканный своим соседом,
Детьми и верною женой
Чистосердечней, чем иной.
Он
был простой и добрый барин,
И там, где прах его лежит,
Надгробный памятник гласит:
Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и бригадир,
Под камнем сим вкушает
мир.
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще
в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину всё
было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора придет,
Пускай покамест он живет
Да верит
мира совершенству;
Простим горячке юных лет
И юный жар и юный бред.
Вы согласитесь, мой читатель,
Что очень мило поступил
С печальной Таней наш приятель;
Не
в первый раз он тут явил
Души прямое благородство,
Хотя людей недоброхотство
В нем не щадило ничего:
Враги его, друзья его
(Что, может
быть, одно и то же)
Его честили так и сяк.
Врагов имеет
в мире всяк,
Но от друзей спаси нас, Боже!
Уж эти мне друзья, друзья!
Об них недаром вспомнил я.
Быть может, он для блага
мираИль хоть для славы
был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять могла. Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времен,
Благословение племен.
Поклонник славы и свободы,
В волненье бурных дум своих,
Владимир и писал бы оды,
Да Ольга не читала их.
Случалось ли поэтам слезным
Читать
в глаза своим любезным
Свои творенья? Говорят,
Что
в мире выше нет наград.
И впрямь, блажен любовник скромный,
Читающий мечты свои
Предмету песен и любви,
Красавице приятно-томной!
Блажен… хоть, может
быть, она
Совсем иным развлечена.
Он мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен
был обезоружить
Младое сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…
К тому ж — он мыслит —
в это дело
Вмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно,
быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…»
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот на чем вертится
мир!
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через день
Уж утром рано вновь явилась
Она
в оставленную сень,
И
в молчаливом кабинете,
Забыв на время всё на свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом за книги принялася.
Сперва ей
было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся
мир иной.
Недвижим он лежал, и странен
Был томный
мир его чела.
Под грудь он
был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь;
Теперь, как
в доме опустелом,
Всё
в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут
в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего
в остроге; пророк пришел неизвестно откуда
в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон
есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем
миром.
Уж
было немало таких примеров: просто
в мире, да и по истории тоже».
— Да не позабудьте, Иван Григорьевич, — подхватил Собакевич, — нужно
будет свидетелей, хотя по два с каждой стороны. Пошлите теперь же к прокурору, он человек праздный и, верно, сидит дома, за него все делает стряпчий Золотуха, первейший хапуга
в мире. Инспектор врачебной управы, он также человек праздный и, верно, дома, если не поехал куда-нибудь играть
в карты, да еще тут много
есть, кто поближе, — Трухачевский, Бегушкин, они все даром бременят землю!
Самая полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни
в каком случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять
в герои добродетельного человека, но… может
быть,
в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде
в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
— А зачем же так вы не рассуждаете и
в делах света? Ведь и
в свете мы должны служить Богу, а не кому иному. Если и другому кому служим, мы потому только служим,
будучи уверены, что так Бог велит, а без того мы бы и не служили. Что ж другое все способности и дары, которые розные у всякого? Ведь это орудия моленья нашего: то — словами, а это делом. Ведь вам же
в монастырь нельзя идти: вы прикреплены к
миру, у вас семейство.
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала
в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, — но все это осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего этого не
было и делано.
Вы собирали его, может
быть, около года, с заботами, со старанием, хлопотами; ездили, морили пчел, кормили их
в погребе целую зиму; а мертвые души дело не от
мира сего.
Мы тронулись
в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала
в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать; кровь поминутно приливала
в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне
было как-то весело, что я так высоко над
миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых
в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может
быть, они найдут оправдания поступкам,
в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего общего с здешним
миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Я невольно вспомнил об одной московской барыне, которая утверждала, что Байрон
был больше ничего как пьяница. Впрочем, замечание штабс-капитана
было извинительнее: чтоб воздержаться от вина, он, конечно, старался уверять себя, что все
в мире несчастия происходят от пьянства.
Во мне два человека: один живет
в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый,
быть может, через час простится с вами и
миром навеки, а второй… второй?..
Верстах
в трех от Кисловодска,
в ущелье, где протекает Подкумок,
есть скала, называемая Кольцом; это — ворота, образованные природой; они подымаются на высоком холме, и заходящее солнце сквозь них бросает на
мир свой последний пламенный взгляд.
Доктор согласился
быть моим секундантом; я дал ему несколько наставлений насчет условий поединка; он должен
был настоять на том, чтобы дело обошлось как можно секретнее, потому что хотя я когда угодно готов подвергать себя смерти, но нимало не расположен испортить навсегда свою будущность
в здешнем
мире.
Она вверилась мне снова с прежней беспечностью, — я ее не обману: она единственная женщина
в мире, которую я не
в силах
был бы обмануть.
Дня через четыре приезжает Азамат
в крепость. По обыкновению, он зашел к Григорию Александровичу, который его всегда кормил лакомствами. Я
был тут. Зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича: уж такая-то она резвая, красивая, словно серна, — ну, просто, по его словам, этакой и
в целом
мире нет.
От природы
была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили
в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс
в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не
в исступление, и она
в один миг, после самых ярких надежд и фантазий, начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни попадало под руку, и колотиться головой об стену.
Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно
в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось
в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть
в другом
мире, хотя бы
в каком бы то ни
было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь
в распивочной.
Раскольников стал
было вставать. Ему сделалось и тяжело, и душно, и как-то неловко, что он пришел сюда.
В Свидригайлове он убедился как
в самом пустейшем и ничтожнейшем злодее
в мире.
Она
была тоже
в лохмотьях; наряд ее
был грошовый, но разукрашенный по-уличному, под вкус и правила, сложившиеся
в своем особом
мире, с ярко и позорно выдающеюся целью.
— Но только, Родя, как я ни глупа, но все-таки я могу судить, что ты весьма скоро
будешь одним из первых людей, если не самым первым
в нашем ученом
мире.
Иные рассуждали с жаром, другие даже держали пари; но бо́льшая часть
была таких, которые на весь
мир и на все, что ни случается
в свете, смотрят, ковыряя пальцем
в своем носу.
Он
был как будто один
в целом
мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался
в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет
в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет
в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее
будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него
в лапах.
Они знали, что
в восьмидесяти верстах от них
была «губерния», то
есть губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что
есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный
мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю.
Зато
в доме, кроме князя и княгини,
был целый, такой веселый и живой
мир, что Андрюша детскими зелененькими глазками своими смотрел вдруг
в три или четыре разные сферы, бойким умом жадно и бессознательно наблюдал типы этой разнородной толпы, как пестрые явления маскарада.
Не обольстит его никакая нарядная ложь, и ничто не совлечет на фальшивый путь; пусть волнуется около него целый океан дряни, зла, пусть весь
мир отравится ядом и пойдет навыворот — никогда Обломов не поклонится идолу лжи,
в душе его всегда
будет чисто, светло, честно…
Придет Анисья,
будет руку ловить целовать: ей дам десять рублей; потом… потом, от радости, закричу на весь
мир, так закричу, что
мир скажет: „Обломов счастлив, Обломов женится!“ Теперь побегу к Ольге: там ждет меня продолжительный шепот, таинственный уговор слить две жизни
в одну!..»
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального
в мире. А выйдет
в люди,
будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится
в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти
в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Например, обломовского кучера он любил больше, нежели повара, скотницу Варвару больше их обоих, а Илью Ильича меньше их всех; но все-таки обломовский повар для него
был лучше и выше всех других поваров
в мире, а Илья Ильич выше всех помещиков.
Ему доступны
были наслаждения высоких помыслов; он не чужд
был всеобщих человеческих скорбей. Он горько
в глубине души плакал
в иную пору над бедствиями человечества, испытывал безвестные, безыменные страдания, и тоску, и стремление куда-то вдаль, туда, вероятно,
в тот
мир, куда увлекал его, бывало, Штольц…
«Да, — говорил он с собой, — вот он где,
мир прямого, благородного и прочного счастья! Стыдно мне
было до сих пор скрывать эти цветы, носиться
в аромате любви, точно мальчику, искать свиданий, ходить при луне, подслушивать биение девического сердца, ловить трепет ее мечты… Боже!»
Эта немота опять бросила
в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи
в целом
мире? Все прочее безжалостно осудит ее, только один он мог
быть ее адвокатом, его бы избрала она… он бы все понял, взвесил и лучше ее самой решил
в ее пользу! А он молчит: ужели дело ее потеряно?..
А может
быть, сон, вечная тишина вялой жизни и отсутствие движения и всяких действительных страхов, приключений и опасностей заставляли человека творить среди естественного
мира другой, несбыточный, и
в нем искать разгула и потехи праздному воображению или разгадки обыкновенных сцеплений обстоятельств и причин явления вне самого явления.
И тут настала каторга
Корёжскому крестьянину —
До нитки разорил!
А драл… как сам Шалашников!
Да тот
был прост; накинется
Со всей воинской силою,
Подумаешь: убьет!
А деньги сунь, отвалится,
Ни дать ни взять раздувшийся
В собачьем ухе клещ.
У немца — хватка мертвая:
Пока не пустит по
миру,
Не отойдя сосет!
Оно и правда: можно бы!
Морочить полоумного
Нехитрая статья.
Да
быть шутом гороховым,
Признаться, не хотелося.
И так я на веку,
У притолоки стоючи,
Помялся перед барином
Досыта! «Коли
мир(Сказал я,
миру кланяясь)
Дозволит покуражиться
Уволенному барину
В останные часы,
Молчу и я — покорствую,
А только что от должности
Увольте вы меня...
На изготованном велением его чертеже совершенного
в мечтании плавания уже видны
были во всех частях
мира новые острова, климату их свойственными плодами изобилующие.
Поступая
в познании естества, откроют, может
быть, смертные тайную связь веществ духовных или нравственных с веществами телесными или естественными; что причина всех перемен, превращений, превратностей
мира нравственного или духовного зависит, может
быть, от кругообразного вида нашего обиталища и других к солнечной системе принадлежащих тел, равно, как и оно, кругообразных и коловращающихся…
В бездне
миров беспредельной, как
в морских волнах малейшая песчинка, как во льде, не тающем николи, искра едва блестящая,
в свирепейшем вихре как прах тончайший, что
есть разум человеческий?
Кто
мир нравственный уподобил колесу, тот, сказав великую истину, не иное что, может
быть, сделал, как взглянул на круглый образ земли и других великих
в пространстве носящихся тел, изрек только то, что зрел.
Первый мах
в творении всесилен
был; вся чудесность
мира, вся его красота
суть только следствия.
Лежа
в кибитке, мысли мои обращены
были в неизмеримость
мира.
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (
Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает
есть.)Я думаю, еще ни один человек
в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.