Неточные совпадения
После отца у
него осталась довольно большая библиотека, — мать тоже не жалела и давала
ему денег на книги, так
что чтение
сделалось единственным
его занятием и развлечением; но сердце и молодая кровь не могут же оставаться вечно в покое: за старухой матерью ходила молодая горничная Аннушка, красавица из себя.
Из ее слов Павел услышал: «Когда можно будет
сделаться, тогда и
сделается, а сказать теперь о том не могу!» Словом, видно было,
что у Мари и у Фатеевой был целый мир своих тайн, в который
они не хотели
его пускать.
Он, по необходимости, тоже
сделался слушателем и очутился в подлейшем положении:
он совершенно не понимал того,
что читала Мари; но вместе с тем, стыдясь в том признаться, когда
его собеседницы, по случаю прочитанного, переглядывались между собой, смеялись на известных местах, восхищались поэтическими страницами, — и
он также смеялся, поддакивал
им улыбкой, так
что те решительно и не заметили
его обмана, но втайне самолюбие моего героя было сильно уязвлено.
— Совсем уж один останусь! — проговорил Павел и
сделался так печален,
что Мари, кажется, не в состоянии была
его видеть и беспрестанно нарочно обращалась к Фатеевой, но той тоже было, по-видимому, не до разговоров. Павел, посидев немного, сухо раскланялся и ушел.
Павел от огорчения в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил
ему,
что это даже хорошо,
что Мари переезжает в Москву, потому
что, когда
он сделается студентом и сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но, как бы то ни было,
им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для этой цели
он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
«Мари, — писал
он, — вы уже, я думаю, видите,
что вы для меня все: жизнь моя, стихия моя, мой воздух; скажите вы мне, — могу ли я вас любить, и полюбите ли вы меня, когда я
сделаюсь более достойным вас? Молю об одном — скажите мне откровенно!»
Павел догадался,
что это был старший сын Захаревского — правовед; другой сын
его — в безобразных кадетских штанах, в выворотных сапогах, остриженный под гребенку — сидел рядом с самим Ардальоном Васильевичем, который все еще был исправником и сидел в той же самой позе, как мы видели
его в первый раз, только от лет
он очень потучнел, обрюзг,
сделался еще более сутуловат и совершенно поседел.
Оставшись один, Павел непременно думал заснуть, потому
что он перед тем только две ночи совершенно не спал; но, увы, диван — от положенной на
нем аккуратно Ванькой простыни — не
сделался ни шире, ни покойнее.
— А
что, если бы и
ему сделаться монахом?
И профессор опять при этом значительно мотнул Вихрову головой и подал
ему его повесть назад. Павел только из приличия просидел у
него еще с полчаса, и профессор все
ему толковал о тех образцах, которые
он должен читать, если желает
сделаться литератором, — о строгой и умеренной жизни, которую
он должен вести, чтобы быть истинным жрецом искусства, и заключил тем,
что «орудие, то есть талант у вас есть для авторства, но содержания еще — никакого!»
Он почувствовал,
что рука ее сильно при этом дрожала.
Что касается до наружности, то она значительно похорошела: прежняя, несколько усиленная худоба в ней прошла, и она
сделалась совершенно бель-фам [Бель-фам — видная, представительная, полная женщина.], но грустное выражение в лице по-прежнему, впрочем, оставалось.
Он, должно быть, в то время, как я жила в гувернантках, подсматривал за мною и знал все,
что я делаю, потому
что, когда у Салова мне начинало
делаться нехорошо, я писала к Неведомову потихоньку письмецо и просила
его возвратить мне
его дружбу и уважение, но
он мне даже и не отвечал ничего на это письмо…
Павел, оставшись один, стал прислушиваться,
что делается в спальной;
ему и жаль было Клеопатры Петровны, и вместе с тем она бесила
его до последней степени.
Он тогда еще был очень красивый кирасирский офицер, в белом мундире, и я бог знает как обрадовалась этому сватанью и могу поклясться перед богом,
что первое время любила моего мужа со всею горячностью души моей; и когда
он вскоре после нашей свадьбы
сделался болен, я, как собачонка, спала, или, лучше сказать, сторожила у
его постели.
Ему казалось хорошо, даже очень хорошо
сделаться писателем и посвятить всю жизнь литературе; у
него даже дыхание от восторга захватывало при этой мысли; но с кем бы посоветоваться, кто бы сказал
ему,
что он не чушь же совершенную написал?..
Салов оказывался удобнее всех, — тем более,
что он сам, кажется, желал
сделаться писателем.
Чтобы объяснить эти слова Клеопатры Петровны, я должен сказать,
что она имела довольно странный взгляд на писателей; ей как-то казалось,
что они непременно должны были быть или люди знатные, в больших чинах, близко стоящие к государю, или, по крайней мере, очень ученые, а тут Вихров, очень милый и дорогой для нее человек, но все-таки весьма обыкновенный, хочет
сделаться писателем и пишет; это ей решительно казалось заблуждением с
его стороны, которое только может сделать
его смешным, а она не хотела видеть
его нигде и ни в
чем смешным, а потому, по поводу этому, предполагала даже поговорить с
ним серьезно.
— Monsieur Цапкин так был добр, — вмешалась в разговор m-me Фатеева, —
что во время болезни моего покойного мужа и потом, когда я сама
сделалась больна, никогда не оставлял меня своими визитами, и я сохраню к
нему за это благодарность на всю жизнь! — прибавила она уже с чувством и как-то порывисто собирая карты со стола.
Слова эти несказанно обрадовали Вихрова. В одно мгновение
он сделался весел, разговорчив.
Ему всего приятнее было подумать,
что в каких дураках останется теперь г-н доктор.
—
Что им, дурам,
делается, гуляют вон по улице! — отвечал мужик.
Первый, как человек, привыкший делать большие прогулки, сейчас же захрапел; но у Вихрова
сделалось такое волнение в крови,
что он не мог заснуть всю ночь, и едва только забрезжилась заря, как
он оделся и вышел в монастырский сад. Там
он услыхал,
что его кличут по имени. Это звала
его Юлия, сидевшая в довольно небрежном костюме на небольшом балкончике гостиницы.
— Скажите, пожалуйста, для
чего же все это
делается? — спросил
он стряпчего.
Это звонили на моленье, и звонили в последний раз; Вихрову при этой мысли
сделалось как-то невольно стыдно;
он вышел и увидел,
что со всех сторон села идут мужики в черных кафтанах и черных поярковых шляпах, а женщины тоже в каких-то черных кафтанчиках с сборками назади и все почти повязанные черными платками с белыми каймами; моленная оказалась вроде деревянных церквей, какие прежде строились в селах, и только колокольни не было, а вместо ее стояла на крыше на четырех столбах вышка с одним колоколом, в который и звонили теперь; крыша была деревянная, но дерево на ней было вырезано в виде черепицы; по карнизу тоже шла деревянная резьба; окна были с железными решетками.
Остановившись на этом месте писать, Вихров вышел посмотреть,
что делается у молельни, и увидел,
что около дома головы стоял уже целый ряд икон, которые на солнце блестели своими ризами и красками. Старый раскольник сидел около
них и отгонял небольшой хворостиной подходящих к
ним собак и куриц.
Тысячи мрачных мыслей наполнили голову Юлии после разговора ее с братом. Она именно после того и
сделалась больна. Теперь же Вихров говорил как-то неопределенно.
Что ей было делать? И безумная девушка решилась сама открыться в чувствах своих к
нему, а там — пусть будет,
что будет!
Вихров больше и говорить с
ним не стал, видя,
что какого-нибудь совета полезного от
него получить не было возможности;
чем более
они потом начали приближаться к месту
их назначения, тем лесистее
делались окрестности; селений было почти не видать, а все пошли какие-то ровные поляны, кругом коих по всему горизонту шел лес, а сверху виднелось небо.
Когда окончены были все эти послания, с Вихровым от всего того,
что он пережил в этот день,
сделался даже истерический припадок, так
что он прилег на постель и начал рыдать, как малый ребенок.
Вихров на первых порах и сообразить хорошенько не мог,
что это такое с
ним делается; с каким-то отупевшим чувством и без особенного даже беспокойства
он взял и прочел копию с доноса на
него. Там писалось...
— И
что будто бы, барин, — продолжала Груша, — цепь эту, чтобы разломать ее, дьяволы круглый год пилят, — и как только самая малость у
них останется, с ушко игольное, вдруг подойдет христов день, пропоют «Христос воскресе!», цепь опять цела и
сделается?..
В настоящее время я как бы вижу подтверждение этой молвы об
нем:
ему уже с лишком пятьдесят лет,
он любит меня, сына нашего, — но когда услыхал о своем назначении в Севастополь, то не только не поморщился, но как будто бы даже помолодел, расторопней и живей
сделался — и собирается теперь, как
он выражается, на этот кровавый пир так же весело и спокойно, как будто бы
он ехал на какой-нибудь самый приятнейший для
него вечер; ясно,
что воевать — это
его дело,
его призвание,
его сущность:
он воин по натуре своей, воин органически.
— Попервоначалу она тоже с
ним уехала; но, видно, без губернаторства-то денег у
него немножко в умалении
сделалось, она из-за
него другого стала иметь. Это
его очень тронуло, и один раз так, говорят, этим огорчился,
что крикнул на нее за то, упал и мертв очутился; но и ей тоже не дал бог за то долгого веку: другой-то этот самый ее бросил, она — третьего, четвертого, и при таком пути своей жизни будет ли прок, — померла, говорят, тоже нынешней весной!
Там каждый актер и каждая актриса только и хлопотали о том, чтобы как-нибудь сказать поестественнее, даже писать и есть
они старались так же продолжительно, как продолжительно это
делается в действительной жизни, — никому и в голову не приходило,
что у сцены есть точно действительность, только своя, особенная, одной ей принадлежащая.
Вихров очень хорошо видел в этом направлении,
что скоро и очень скоро театр
сделается одною пустою и даже не совсем веселою забавой и совершенно перестанет быть тем нравственным и умственным образователем, каким
он был в святые времена Мочалова, Щепкина и даже Каратыгина, потому
что те стремились выразить перед зрителем человека, а не сословие и не только
что смешили, но и плакать заставляли зрителя!
— Здравствуйте, Вихров! — встретил и Плавин совершенно просто и дружески Вихрова. (
Он сам, как и все
его гости, был в простом, широком пальто, так
что Вихрову
сделалось даже неловко оттого,
что он приехал во фраке).
Сойдясь с этими лицами, Вихров обрадовался и удивился: это были Живин и супруга
его Юлия Ардальоновна, которая очень растолстела и была с каким-то кислым и неприятным выражением в лице, по которому, пожалуй, можно было заключить,
что она страдала; но только вряд ли эти страдания возбудили бы в ком-нибудь участие, потому
что Юлия Ардальоновна до того подурнела,
что сделалась совершенно такою же, какою некогда была ее маменька, то есть похожею на огромную нескладную тумбу.
— Но вы забываете,
что все это
делается публично, — возразил
ему Вихров, — а на глазах публики кривить душой не совсем удобно.