Неточные совпадения
Многие, вероятно, замечали, что богатые дворянские мальчики и богатые купеческие мальчики как-то схожи между собой наружностью: первые, разумеется, несколько поизящней и постройней, а другие поплотнее и посырее; но как у тех,
так и у других, в выражении лиц
есть нечто телячье, ротозееватое: в раззолоченных палатах и на мягких пуховиках плохо, видно, восходит и растет мысль человеческая!
— Да
так, братец, что!.. Невелико счастье
быть военным. Она, впрочем, говорит, чтобы в гвардии тебе служить, а потом в флигель-адъютанты попасть.
Пашу всегда очень интересовало, что как это отцу не
было скучно, и он не уставал
так долго стоять на ногах.
Паша сначала не обратил большого внимания на это известие; но тетенька действительно приехала, и привезенный ею сынок ее — братец Сашенька — оказался почти ровесником Павлу:
такой же
был черненький мальчик и с необыкновенно востренькими и плутоватыми глазками.
Когда ружье
было подано, братец Сашенька тотчас же отвинтил у него замок, смазал маслом, ствол продул, прочистил и, приведя
таким образом смертоносное орудие в порядок, сбегал к своей бричке и достал там порох и дробь.
Полковник
был от души рад отъезду последнего, потому что мальчик этот, в самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на то, что все-таки
был не дома, а в гостях, он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку.
Телега сейчас же
была готова. Павел, сам правя, полетел на ней в поле,
так что к нему едва успели вскочить Кирьян и Сафоныч. Подъехали к месту поражения. Около куста распростерта
была растерзанная корова, а невдалеке от нее, в луже крови, лежал и медведь: он очень скромно повернул голову набок и как бы не околел, а заснул только.
— И трудно, ваше высокопревосходительство, другим
такие иметь: надобно тоже, чтобы посуда
была чистая, корова чистоплотно выдоена, — начала
было она; но Ардальон Васильевич сурово взглянул на жену. Она поняла его и сейчас же замолчала: по своему необразованию и стремительному характеру, Маремьяна Архиповна нередко
таким образом провиралась.
— Касательно второго вашего ребенка, — продолжала Александра Григорьевна, — я хотела
было писать прямо к графу. По дружественному нашему знакомству это
было бы возможно; но сами согласитесь, что лиц,
так высоко поставленных, беспокоить о каком-нибудь определении в училище ребенка — совестно и неделикатно; а потому вот вам письмо к лицу, гораздо низшему, но, пожалуй, не менее сильному… Он друг нашего дома, и вы ему прямо можете сказать, что Александра-де Григорьевна непременно велела вам это сделать!
— Вот это
так, вернее, — согласилась с нею Александра Григорьевна. — «Ничто бо от вас
есть, а все от меня!» — сочинила она сама текст.
— Что же, он
так один с лакеем и
будет жить? — возразил Еспер Иваныч.
Говоря это, старик маскировался: не того он боялся, а просто ему жаль
было платить немцу много денег, и вместе с тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том,
так, пожалуй, сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него, как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек!
— И поэтому знаешь, что
такое треугольник и многоугольник… И теперь всякая земля, — которою владею я, твой отец, словом все мы, —
есть не что иное, как неправильный многоугольник, и, чтобы вымерять его, надобно вымерять углы его… Теперь, поди же сюда!
Анна Гавриловна еще несколько раз входила к ним, едва упросила Пашу сойти вниз покушать чего-нибудь. Еспер Иваныч никогда не ужинал, и вообще он прихотливо, но очень мало,
ел. Паша, возвратясь наверх, опять принялся за прежнее дело, и
таким образом они читали часов до двух ночи. Наконец Еспер Иваныч погасил у себя свечку и велел сделать то же и Павлу, хотя тому еще и хотелось почитать.
Та
была по натуре своей женщина суровая и деспотичная,
так что все даже дочери ее поспешили бог знает за кого повыйти замуж, чтобы только спастись от маменьки.
Он находил, что этому
так и надлежало
быть, а то куда же им обоим
будет деваться от стыда; но, благодаря бога, благоразумие взяло верх, и они положили, что Аннушка притворится больною и уйдет лежать к родной тетке своей.
В губернии Имплев пользовался большим весом: его ум, его хорошее состояние, — у него
было около шестисот душ, — его способность сочинять изворотливые, и всегда несколько колкого свойства, деловые бумаги, —
так что их узнавали в присутственных местах без подписи: «Ну, это имплевские шпильки!» — говорили там обыкновенно, — все это внушало к нему огромное уважение.
С ним
были знакомы и к нему ездили все богатые дворяне, все высшие чиновники; но он почти никуда не выезжал и, точно
так же, как в Новоселках, продолжал больше лежать и читать книги.
Имплева княгиня сначала совершенно не знала; но
так как она одну осень очень уж скучала, и у ней совершенно не
было под руками никаких книг, то ей кто-то сказал, что у помещика Имплева очень большая библиотека.
Анна Гавриловна, — всегда обыкновенно переезжавшая и жившая с Еспером Иванычем в городе, и видевши, что он почти каждый вечер ездил к князю, — тоже, кажется, разделяла это мнение, и один только ум и высокие качества сердца удерживали ее в этом случае: с достодолжным смирением она сознала, что не могла же собою наполнять всю жизнь Еспера Иваныча, что, рано или поздно, он должен
был полюбить женщину, равную ему по положению и по воспитанию, — и как некогда принесла ему в жертву свое материнское чувство,
так и теперь задушила в себе чувство ревности, и (что бы там на сердце ни
было) по-прежнему
была весела, разговорчива и услужлива, хотя впрочем, ей и огорчаться
было не от чего…
Про Еспера Иваныча и говорить нечего: княгиня для него
была святыней, ангелом чистым, пред которым он и подумать ничего грешного не смел; и если когда-то позволил себе смелость в отношении горничной, то в отношении женщины его круга он, вероятно, бежал бы в пустыню от стыда, зарылся бы навеки в своих Новоселках, если бы только узнал, что она его подозревает в каких-нибудь, положим, самых возвышенных чувствах к ней; и
таким образом все дело у них разыгрывалось на разговорах, и то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя к Матильде […любовь Малек-Аделя к Матильде.
— Герои романа французской писательницы Мари Коттен (1770—1807): «Матильда или Воспоминания, касающиеся истории Крестовых походов».], о странном трепете Жозефины, когда она, бесчувственная, лежала на руках адъютанта, уносившего ее после объявления ей Наполеоном развода; но
так как во всем этом весьма мало осязаемого, а женщины, вряд ли еще не более мужчин, склонны в чем бы то ни
было реализировать свое чувство (ну, хоть подушку шерстями начнет вышивать для милого), —
так и княгиня наконец начала чувствовать необходимую потребность наполнить чем-нибудь эту пустоту.
— Очень вам благодарен, я подумаю о том! — пробормотал он; смущение его
так было велико, что он сейчас же уехал домой и, здесь, дня через два только рассказал Анне Гавриловне о предложении княгини, не назвав даже при этом дочь, а объяснив только, что вот княгиня хочет из Спирова от Секлетея взять к себе девочку на воспитание.
Таким образом судьба девочки
была решена.
Затем отпер их и отворил перед Вихровыми дверь. Холодная, неприятная сырость пахнула на них. Стены в комнатах
были какого-то дикого и мрачного цвета; пол грязный и покоробившийся; но больше всего Павла удивили подоконники: они
такие были широкие, что он на них мог почти улечься поперек; он никогда еще во всю жизнь свою не бывал ни в одном каменном доме.
— Никак нет, ваше высокородие; в двух кампаниях
был — в турецкой и польской, — бог уберег. Потому у нас артиллеристов мало ранят; коли конница успела наскакать,
так сомнет тебя уже насмерть.
—
Так не может ли она нам стряпать, поварихой нам
быть?
С новым товарищем своим он все как-то мало сближался, потому что тот целые дни
был каким-нибудь своим делом занят и вообще очень холодно относился к Паше,
так что они даже говорили друг другу «вы».
Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя, как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, — как у него выходило на бумаге совершенно то же самое, что
было и на оригинале, — он не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли не то ли же самое чувство разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и не уходил, а, подпершись рукою в бок, стоял и смотрел, как барчик рисует.
Читатель, вероятно, и не подозревает, что Симонов
был отличнейший и превосходнейший малый: смолоду красивый из себя, умный и расторопный, наконец в высшей степени честный я совершенно не пьяница, он, однако, прошел свой век незаметно, и даже в полку, посреди других солдат, дураков и воришек, слыл
так себе только за сносно хорошего солдата.
Работа Плавина между тем подвигалась быстро; внимание и удовольствие смотрящих на него лиц увеличивалось. Вдруг на улице раздался крик. Все бросились к окну и увидели, что на крыльце флигеля, с удивленным лицом, стояла жена Симонова, а посреди двора Ванька что-то
такое кричал и барахтался с будочником. Несмотря на двойные рамы, можно
было расслышать их крики.
— И я тоже рад, — подхватил Павел; по вряд ли
был этому рад, потому что сейчас же пошел посмотреть, что
такое с Ванькой.
— Тут тоже при мне в части актеров разбирали: подрались, видно; у одного
такой синячище под глазами — чудо! Колом каким-нибудь, должно
быть, в рожу-то его двинули.
Его, по преимуществу, волновало то, что он слыхал названия: «сцена», «ложи», «партер», «занавес»; но что
такое собственно это
было, и как все это соединить и расположить, он никак не мог придумать того в своем воображении.
— А это что
такое? — продолжал Павел, показывая уже в книге на ря (слово, выбранное им,
было: Варяги).
— Теперь-с, станем размеривать, — начал Плавин, — для открытой сцены сажени две, да каждый подзор по сажени?.. Ровно
так будет!.. — прибавил он, сосчитав шагами поперек залы.
От полковника получено
было, наконец, письмо, извещающее, что Александра Григорьевна с величайшим удовольствием разрешает детям взять залу для
такой умной их забавы. С своей же стороны Михаил Поликарпович прибавлял сыну: «Чтобы девушка гуляла, но дельца не забывала!» Полковник терпеть не мог театра.
Бритую хохлацкую голову и чуб он устроил: чуб — из конских волос, а бритую голову — из бычачьего пузыря, который без всякой церемонии натягивал на голову Павла и смазывал белилами с кармином, под цвет человечьей кожи,
так что пузырь этот от лица не
было никакой возможности отличить; усы, чтобы они
были как можно длиннее, он тоже сделал из конских волос.
Видостан оказался очень пожилым актером, одетым в оборванный, испачканный фрачишко и дырявые сапоги,
так что надобно
было удивляться, каким образом он когда-нибудь мог изображать из себя молодого и красивого русского князя.
Павел начал
петь свои арии с чувством, но заметно уклоняясь от всяких законов музыки,
так что Видостан неоднократно ему кричал: «Постойте, барин, постойте — куда ушли?» Маленький Шишмарев, как канареечка, сразу же и очень мило пропел все, что ему следовало.
Надобно
было подговорить некоего Разумова, бывшего гимназиста и теперь уже служившего в казенной палате, мальчишку очень бойкого, неглупого, но в корень развращенного,
так что и женщин-то играть он брался не по любви к театру, а скорей из какого-то нахальства, чтобы иметь, возможность побесстыдничать и сделать несколько неблагопристойных движений.
Как учредители,
так и другие актеры, репетициями много не занимались, потому что, откровенно говоря, главным делом
было не исполнение пьесы, а декорации, их перемены, освещение сзади их свечами, поднятие и опускание занавеса.
В день представления Ванька, по приказанию господ, должен
был то сбегать закупить свеч для освещения, то сцену вымести, то расставить стулья в зале; но всем этим действиям он придавал
такой вид, что как будто бы делал это по собственному соображению.
Другие действующие лица тоже не замедлили явиться, за исключением Разумова, за которым Плавин принужден
был наконец послать Ивана на извозчике, и тогда только этот юный кривляка явился; но и тут шел как-то нехотя, переваливаясь, и увидя в коридоре жену Симонова, вдруг стал с нею
так нецеремонно шутить, что та сказала ему довольно сурово: «Пойдите, барин, от меня, что вы!»
Павел тоже играл старательнейшим образом,
так что у него в груди даже дрожало — с
таким чувством он выходил, говорил и
пел.
— Кто сей умный человек, изготовивший все сие? — говорил Николай Силыч, подводя своего друга прямо к подносу. — Умный человек сей
есть Плавин, а играл, брат, все-таки и Грицка — скверно! — прибавил он, обращаясь к нему.
— Ты
так пой всю жизнь, а ты
так играй! — обратился Николай Силыч сначала к Шишмареву, а потом к Павлу.
У Николая Силыча в каждом почти классе
было по одному
такому, как он называл, толмачу его; они обыкновенно могли говорить с ним, что им
было угодно, — признаваться ему прямо, чего они не знали, разговаривать,
есть в классе, уходить без спросу; тогда как козлищи, стоявшие по углам и на коленях, пошевелиться не смели, чтобы не стяжать нового и еще более строгого наказания: он очень уж уважал ум и ненавидел глупость и леность, коими, по его выражению, преизбыточествует народ российский.
Результатом этого разговора
было то, что, когда вскоре после того губернатор и полицеймейстер проезжали мимо гимназии, Павел подговорил товарищей, и все они в один голос закричали в открытое окно: «Воры, воры!»,
так что те даже обернулись, но слов этих, конечно, на свой счет не приняли.
— Может
быть, затем, — продолжал Николай Силыч ровным и бесстрастным голосом, — чтобы спрашивать вас на экзаменах и
таким манером поверять ваши знания? — Видел это, может?