Масоны (Писемский А. Ф., 1880)

III

В противуположность племяннику, занимавшему в гостинице целое отделение, хоть и глупо, но роскошно убранное, — за которое, впрочем, Ченцов, в ожидании будущих благ, не платил еще ни копейки, — у Егора Егорыча был довольно темный и небольшой нумер, состоящий из двух комнат, из которых в одной помещался его камердинер, а в другой жил сам Егор Егорыч. Комнату свою он, вставая каждый день в шесть часов утра, прибирал собственными руками, то есть мел в ней пол, приносил дров и затапливал печь, ходил лично на колодезь за водой и, наконец, сам чистил свое платье. Старый камердинер его при этом случае только надзирал за ним, чтобы как-нибудь барин, по слабосильности своей, не уронил чего и не зашиб себя. Вообще Марфин вел аскетическую и почти скупую жизнь; единственными предметами, требующими больших расходов, у него были: превосходный конский завод с скаковыми и рысистыми лошадьми, который он держал при усадьбе своей, и тут же несколько уже лет существующая больница для простого народа, устроенная с полным комплектом сиделок, фельдшеров, с двумя лекарскими учениками, и в которой, наконец, сам Егор Егорыч практиковал и лечил: перевязывать раны, вскрывать пузыри после мушек, разрезывать нарывы, закатить сильнейшего слабительного больному — было весьма любезным для него делом. Приведя в порядок свою комнату, Егор Егорыч с час обыкновенно стоял на молитве, а потом пил чай. В настоящее утро он, несмотря на то, что лег очень поздно, поступил точно так же и часов в девять утра сидел совсем одетый у письменного стола своего. Перед ним лежал лист чистой почтовой бумаги, а в стороне стоял недопитый стакан чаю. Кроме того, на столе виднелись длинные женские перчатки, толстая книга в бархатном переплете, с золотыми ободочками, таковыми же ангелами и надписью на средине доски: «Иегова». Далее на столе лежал ключик костяной, с привязанною к нему медною лопаточкой; потом звезда какая-то, на которой три рога изобилия составляли букву А, и наконец еще звезда более красивой формы, на красной с белыми каймами ленте, представляющая кольцеобразную змею, внутри которой было сияние, а в сиянии — всевидящее око. Ключик и лопаточка были общим знаком масонства; звезда с буквою А — знаком ложи, вторая же чуть ли не была знаком великого мастера.

Приложив руку к нахмуренному лбу, Марфин что-то такое соображал или сочинял и потом принялся писать на почтовом листе крупным и тщательным почерком:

«Высокочтимая сестра!

Вчерашний разговор наш навел меня на размышления о необходимости каждому наблюдать свой темперамент. Я Вам говорил, что всего удобнее человеку делать эти наблюдения в эпоху юности своей; но это не воспрещается и еще паче того следует делать и в лета позднейшие, ибо о прежних наших действиях мы можем судить правильнее, чем о настоящих: за сегодняшний поступок наш часто заступается в нас та страсть, которая заставила нас проступиться, и наш разум, который согласился на то!.. Следуя сему правилу и углубляясь ежедневно в самые затаенные изгибы моего сердца, я усматриваю ясно, что, по воле провидения, получил вместе с греховной природой человека — страсть Аббадоны — гордость! Во всех действиях моих я мню, что буду иметь в них успех, что все они будут на благо мне и ближним, и токмо милосердный бог, не хотящий меня покинуть, нередко ниспосылает мне уроки смирения и сим лишь хоть на время исцеляет мою бедствующую и худую душу от злейшего недуга ее…»

Марфин так расписался, что, вероятно, скоро бы кончил и все письмо; но к нему в нумер вошел Ченцов. Егор Егорыч едва успел повернуть почтовый лист вверх ненаписанной стороной. Лицо Ченцова имело насмешливое выражение. Вначале, впрочем, он довольно ласково поздоровался с дядей и сел.

— Хочешь чаю? — спросил его тот.

— А вам не жаль его будет? — спросил Ченцов.

Марфин с удивлением взглянул на него.

— Вы вчера пожалели же вашей лошади больше, чем меня, — проговорил Ченцов.

Марфин покраснел.

— У меня сани узки, — пробормотал он.

— Ну, полноте на сани сворачивать, — пожалели каурого!.. — подхватил Ченцов. — А это что такое? — воскликнул он потом, увидав на столе белые перчатки. — Это с дамской ручки?.. Вы, должно быть, даму какую-нибудь с бала увезли!.. Я бы подумал, что Клавскую, да ту сенатор еще раньше вашего похитил.

Марфин поспешно взял белые перчатки, а также и масонские знаки и все это положил в ящик стола.

— Да уж не скроете!.. Теперь я видел, и если не расскажу об этом всему городу, не я буду! — продолжал Ченцов.

— Всему миру можешь рассказывать, всему! — сказал ему с сердцем Марфин.

В это время камердинер Егора Егорыча — Антип Ильич, старичок весьма благообразный, румяненький, чисто выбритый, в белом жабо и в сюртуке хоть поношенном, но без малейшего пятнышка, вынес гостю чаю. Про Антипа Ильича все знали, что аккуратности, кротости и богомолья он был примерного и, состоя тоже вместе с барином в масонстве, носил в оном звание титулярного члена [То есть члена, который не в состоянии был платить денежных повинностей. (Прим. автора.).]. Злившись на дядю, Ченцов не оставил в покое и камердинера его.

— Отче Антипий! — отнесся он к нему. — Правда ли, что вы каждый день вечером ходите в собор молиться тихвинской божией матери?

— Правда!.. — отвечал на это старик совершенно спокойно.

— И правда ли, что вы ей так молитесь: «Матушка!.. Матушка!.. Богородица!.. Богородица!..» — подтрунивал Ченцов.

— Правда! — отвечал и на это спокойно старик.

— И что будто бы однажды пьяный сторож, который за печкой лежал, крикнул вам: «Что ты, старый хрыч, тут бормочешь?», а вы, не расслышав и думая, что это богородица с вами заговорила, откликнулись ей: «А-сь, мать-пресвятая богородица, а-сь?..» Правда?

— Правда! — подтвердил, нисколько не смутившись, Антип Ильич.

Марфин также на этот разговор не рассердился и не улыбнулся.

Ченцова это еще более взорвало, и он кинулся на неповинную уж ни в чем толстую книгу.

— Что это за книжища?.. Очень она меня интересует! — сказал он, пододвигая к себе книгу и хорошо зная, какая это книга.

Марфин строго посмотрел на него, но Ченцов сделал вид, что как будто бы не заметил того.

— Библия! — произнес он, открыв первую страницу и явно насмешливым голосом, а затем, перелистовав около трети книги, остановился на картинке, изображающей царя Давида с небольшой курчавой бородой, в короне, и держащим в руках что-то вроде лиры. — А богоотец оубо Давид пред сенным ковчегом скакаше, играя!

Все это Ченцов делал и говорил, разумеется, чтобы раздосадовать Марфина, но тот оставался невозмутим.

— А что, дядя, царь Давид был выше или ниже вас ростом? — заключил Ченцов.

— Вероятно, выше, — отвечал кротко и серьезно Марфин: он с твердостию выдерживал урок смирения, частию чтобы загладить свою вчерашнюю раздражительность, под влиянием которой он был на бале, а частью и вследствие наглядного примера, сейчас только данного ему его старым камердинером; Марфин, по его словам, имел привычку часто всматриваться в поступки Антипа Ильича, как в правдивое и непогрешимое нравственное зеркало.

— Напротив, мне кажется!.. — не унимался Ченцов. — Я вот видал, как рисуют — Давид всегда маленький, а Голиаф страшный сравнительно с ним верзило… Удивляюсь, как не он Давида, а тот его ухлопал!

Тут уж Марфин слегка усмехнулся.

— Велика, видно, Федора, да дура! — проговорил он.

Что слова Федора дура относились к Ченцову, он это понял хорошо, но не высказал того и решился доехать дядю на другом, более еще действительном для того предмете.

— Я давно вас, дядя; хотел спросить, действительно ли великий плут и шарлатан Калиостро [Калиостро Алессандро (настоящее имя Джузеппе Бальзамо, 1743—1795) – знаменитый авантюрист.] был из масонов?

Марфин сначала вспыхнул, а потом сильно нахмурился; Ченцов не ошибся в расчете: Егору Егорычу более всего был тяжел разговор с племянником о масонстве, ибо он в этом отношении считал себя много и много виноватым; в дни своих радужных чаяний и надежд на племянника Егор Егорыч предполагал образовать из него искреннейшего, душевного и глубоко-мысленного масона; но, кроме того духовного восприемства, думал сделать его наследником и всего своего материального богатства, исходатайствовав вместе с тем, чтобы к фамилии Ченцов была присоединена фамилия Марфин по тому поводу, что Валерьян был у него единственный родственник мужского пола. Охваченный всеми этими мечтаниями, начинающий уже стареться холостяк принялся — когда Ченцов едва только произведен был в гусарские офицеры — раскрывать перед ним свои мистические и масонские учения. Что касается до самого гусара, то он вряд ли из жажды просвещения, а не из простого любопытства, притворился, что будто бы с готовностью выслушивает преподаваемые ему наставления, и в конце концов просил дядю поскорее ввести его в ложу. Марфин был так неосторожен, что согласился. Валерьян был принят в число братьев, но этим и ограничились все его масонские подвиги: обряд посвящения до того показался ему глуп и смешон, что он на другой же день стал рассказывать в разных обществах, как с него снимали не один, а оба сапога, как распарывали брюки, надевали ему на глаза совершенно темные очки, водили его через камни и ямины, пугая, что это горы и пропасти, приставляли к груди его циркуль и шпагу, как потом ввели в самую ложу, где будто бы ему (тут уж Ченцов начинал от себя прибавлять), для испытания его покорности, посыпали голову пеплом, плевали даже на голову, заставляли его кланяться в ноги великому мастеру, который при этом, в доказательство своего сверхъестественного могущества, глотал зажженную бумагу. Вся эта болтовня вновь принятого брата дошла до некоторых членов ложи. Назначено было экстренное собрание, а там бедного Марфина осыпали целым градом обвинений за то, что он был поручителем подобного негодяя. Егор Егорыч, не меньше своих собратий сознавая свой проступок, до того вознегодовал на племянника, что, вычеркнув его собственноручно из списка учеников ложи, лет пять после того не пускал к себе на глаза; но когда Ченцов увез из монастыря молодую монахиню, на которой он обвенчался было и которая, однако, вскоре его бросила и убежала с другим офицером, вызвал сего последнего на дуэль и, быв за то исключен из службы, прислал обо всех этих своих несчастиях дяде письмо, полное отчаяния и раскаяния, в котором просил позволения приехать, — Марфин не выдержал характера и разрешил ему это. Ченцов явился совершенно убитый и растерянный, так что Егор Егорыч прослезился, увидав его, и сейчас же поспешил заставить себя простить все несчастному, хотя, конечно, прежней любви и доверия не возвратил ему.

— Это несомненно, что великий маг и волшебник Калиостро масон был, — продолжал между тем настоящую беседу Ченцов, — нам это сказывал наш полковой командир, бывший прежде тоже ярым масоном; и он говорил, что Калиостро принадлежал к секте иллюминатов [Иллюминаты – последователи религиозно-мистического учения Адама Вейсгаупта (1748—1830), основавшего тайное общество в 1776 г.]. Есть такая секта?

— Не секта, а союз, который, однако, никогда никто не считал за масонов, — объяснил неохотно Марфин.

— Отчего же их не считают? — допытывался Ченцов.

— Потому что их учение имело всегда революционное, а не примирительное стремление, что прямо противоречит духу масонства, — проговорил с той же неохотой Марфин.

— Это черт их дери!.. Революционное или примирительное стремление они имели! — воскликнул Ченцов. — Но главное, как рассказывал нам полковой командир, они, канальи, золото умели делать: из неблагородных металлов превращать в благородные… Вы знавали, дядя, таких?

— Нет, не знавал, — отвечал с грустной полунасмешкой Марфин.

— Эх, какой вы, право!.. — снова воскликнул Ченцов. — Самого настоящего и хорошего вы и не узнали!.. Если бы меня масоны научили делать золото, я бы какие угодно им готов был совершить подвиги и произвести в себе внутреннее обновление.

— А когда бы ты хоть раз искренно произвел в себе это обновление, которое тебе теперь, как я вижу, кажется таким смешным, так, может быть, и не пожелал бы учиться добывать золото, ибо понял бы, что для человека существуют другие сокровища.

Всю эту тираду Егор Егорыч произнес, поматывая головой и с такою, видимо, верою в правду им говоримого, что это смутило даже несколько Ченцова.

— Ну, это, дядя, вы ошибаетесь! — начал тот не таким уж уверенным тоном. — Золота я и в царстве небесном пожелаю, а то сидеть там все под деревцами и кушать яблочки — скучно!.. Женщины там тоже, должно быть, все из старых монахинь…

— Перестань болтать! — остановил его с чувством тоски и досады Марфин. — Кроме уж кощунства, это очень неумно, неостроумно и несмешно!

— Вам, дядя, хорошо так рассуждать! У вас нет никаких желаний и денег много, а у меня наоборот!.. Заневолю о том говоришь, чем болишь!.. Вчера, черт возьми, без денег, сегодня без денег, завтра тоже, и так бесконечная перспектива idem per idem!.. [одно и то же!.. (лат.).] — проговорил Ченцов и, вытянувшись во весь свой длинный рост на стуле, склонил голову на грудь. Насмешливое выражение лица его переменилось на какое-то даже страдальческое.

— И что ж в результате будет?.. — продолжал он рассуждать. — По необходимости продашь себя какой-нибудь корове с золотыми сосками.

Все эти слова племянника Егор Егорыч выслушал сначала молча: видимо, что в нем еще боролось чувство досады на того с чувством сожаления, и последнее, конечно, как всегда это случалось, восторжествовало.

— Разве у тебя нет денег? — спросил он с живостью и заметно довольный тем, что победил себя.

— Ни копейки!.. — отвечал Ченцов.

— Так ты бы давно это сказал, — забормотал, по обыкновению, Марфин, — с того бы и начал, чем городить околесную; на, возьми! — закончил он и, вытащив из бокового кармана своего толстую пачку ассигнаций, швырнул ее Ченцову.

Тот, однако, не брал денег.

— Нет, дядя, я не в состоянии их взять! — отказался он. — Ты слишком великодушен ко мне. Я пришел с гадким намерением сердить тебя, а ты мне платишь добром.

От полноты чувств Ченцов стал даже говорить дяде «ты» вместо «вы».

— Никакого нет тут добра, никакого! — все несвязней и несвязней бормотал Марфин. — Денежные раны не смертельны… нисколько… никому!..

— Как не смертельны!.. Это ты такой бессребреник, а разве много таких людей!.. — говорил Ченцов.

— Много, много! — перебил его Марфин. — Деньги давать легче, чем брать их, — это я понимаю!..

— Ты-то, я знаю, что понимаешь!

Разговор затем на несколько минут приостановился; в Ченцове тоже происходила борьба: взять деньги ему казалось на этот раз подло, а не взять — значило лишить себя возможности существовать так, как он привык существовать. С ним, впрочем, постоянно встречалось в жизни нечто подобное. Всякий раз, делая что-нибудь, по его мнению, неладное, Ченцов чувствовал к себе отвращение и в то же время всегда выбирал это неладное.

— Эх, — вздохнул он, — делать, видно, нечего, надо брать; но только вот что, дядя!.. Вот тебе моя клятва, что я никогда не позволю себе шутить над тобою.

— И не позволяй, не позволяй! — сказал ему на это Марфин, погрозив пальцем.

— Не позволю, дядя, — успокоил его Ченцов, небрежно скомкав денежную пачку и суя ее в карман. — А если бы такое желание и явилось у меня, так я скрою его и задушу в себе, — присовокупил он.

— Ни-ни-ни! — возбранил ему Марфин. — Душевные недуги, как и физические, лечатся легче, когда они явны, и я прошу и требую от тебя быть со мною откровенным.

— Не могу, дядя, очень уж я скверен и развратен!.. Передо мной давно и очень ясно зияет пропасть, в которую я — и, вероятно, невдолге — кувырнусь со всей головой, как Дон-Жуан с статуей командора.

— Вздор, вздор! — бормотал Марфин. — Отчаяние для каждого человека унизительно.

— Что делать, дядя, если впереди у меня ничего другого нет! Прощай!

— Опять тебе повторяю: отчаяние недостойно христианина! — объяснил ему еще раз Марфин.

Но Ченцов ему на это ничего не ответил и быстро ушел, хлопнув сильно дверью.

Оставшись один, Марфин впал в смущенное и глубокое раздумье: голос его сердца говорил ему, что в племяннике не совсем погасли искры добродетели и изящных душевных качеств; но как их раздуть в очищающее пламя, — Егор Егорыч не мог придумать. Он хорошо понимал, что в Ченцове сильно бушевали грубые, плотские страсти, а кроме того, и разум его был омрачен мелкими житейскими софизмами. Придумав и отменив множество способов к исцелению во тьме ходящего родственника, Егор Егорыч пришел наконец к заключению, что веревки его разума коротки для такого дела, и что это надобно возложить на бесконечное милосердие провидения, еже вся содевает и еже вся весть. Успокоившись на сем решении, он мыслями своими обратился на более приятный и отрадный предмет: в далеко еще не остывшем сердце его, как мы знаем, жила любовь к Людмиле, старшей дочери адмиральши. Надежды влюбленного полустарика в этом случае, подобно некогда питаемым чаяниям касательно Валериана, заходили далеко. Егор Егорыч мечтал устроить душу Людмилы по строгим правилам масонской морали, чего, казалось ему, он и достигнул в некоторой степени; но, говоря по правде, им ничего тут, ни на йоту не было достигнуто. Не ограничиваясь этими бескорыстными планами, Егор Егорыч надеялся, что Людмила согласится сделаться его женою и пойдет с ним рука об руку в земной юдоли. С последнею целью им и начато было вышесказанное письмо, которое он окончил так:

«До каких высоких градусов достигает во мне самомнение, являет пример сему то, что я решаюсь послать к Вам прилагаемые в сем пакете белые женские перчатки. По статутам нашего ордена, мы можем передать их лишь той женщине, которую больше всех почитаем. Вас я паче всех женщин почитаю и прошу Вашей руки и сердца. Письмо мое Вы немедля покажите вашей матери, и чтобы оно ни минуты не было для нее тайно. Мать есть второе наше я. В случае, если ответ Ваш будет мне неблагоприятен, не передавайте оного сами, ибо Вы, может быть, постараетесь смягчить его и поумалить мое безумие, но пусть мне скажет его Ваша мать со всей строгостью и суровостью, к какой только способна ее кроткая душа, и да будет мне сие — говорю это, как говорил бы на исповеди — в поучение и назидание.

Покорный Вам и радеющий об Вас Firma rupes [Твердая скала (лат.).]».

Подписанное Егором Егорычем имя было его масонский псевдоним, который он еще прежде открыл Людмиле. Положив свое послание вместе с белыми женскими перчатками в большой непроницаемый конверт, он кликнул своего камердинера. Тот вошел.

— Поди, отвези это письмо… к Людмиле Николаевне… и отдай его ей в руки, — проговорил Егор Егорыч с расстановкой и покраснев в лице до ушей.

— Слушаю-с! — отвечал покорно Антип Ильич; но Марфину почуялись в этом ответе какие-то неодобряющие звуки, тем более, что старик, произнеся слово: слушаю-с, о чем-то тотчас же вздохнул.

«Если не он сам сознательно, то душа его, верно, печалится обо мне», — подумал Марфин и ждал, не скажет ли ему еще чего-нибудь Антип Ильич, и тот действительно сказал:

— Ей самой — вы говорите — надо в руки передать?

— Ей! — ответил ему с усилием над собой Марфин.

Но Антип Ильич этим не удовольствовался и снова спросил:

— А если я их не увижу и горничная ихняя выйдет ко мне, то отдавать ли ей?

На лбу Марфина выступал уже холодный пот.

— Отдай и горничной! — разрешил он, махнув мысленно рукой на все, что из того бы ни вышло.

Антип Ильич, опять о чем-то вздохнув, неторопливо повернулся и пошел.

«Сами ангелы божий внушают этому старику скорбеть о моем безумии!..» — подумал Марфин и вслух проговорил:

— Ты вели себе заложить лошадь.

— Зачем? И пешком дойду, — возразил было Антип Ильич, зная, что барин очень скуп на лошадей; но на этот раз вышло не то.

— Пожалуйста, поезжай, а не пешком иди! — почти умоляющим голосом воскликнул тот.

Егору Егорычу очень хотелось поскорее узнать, что велит ему сказать Людмила, и у него даже была маленькая надежда, не напишет ли она ему письмо.

— Хорошо, лошадь заложат, коли вы приказываете! — отвечал, по-видимому, совершенно флегматически Антип Ильич; но Марфину снова послышалось в ответе старика неудовольствие.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я