Неточные совпадения
Беден, нечесан Калинушка,
Нечем ему щеголять,
Только расписана спинушка,
Да за рубахой не знать.
С лаптя до ворота
Шкура вся вспорота,
Пухнет
с мякины живот.
Верченый, крученый,
Сеченый, мученый,
Еле Калина бредет:
В ноги кабатчику стукнется,
Горе потопит в вине.
Только в субботу аукнется
С барской конюшни жене…
Не
горы с места сдвинулись,
Упали на головушку,
Не Бог стрелой громовою
Во гневе грудь пронзил,
По мне — тиха, невидима —
Прошла гроза душевная,
Покажешь ли ее?
— Мы рады и таким!
Бродили долго по́ саду:
«Затей-то!
горы, пропасти!
И пруд опять… Чай, лебеди
Гуляли по пруду?..
Беседка… стойте!
с надписью!..»
Демьян, крестьянин грамотный,
Читает по складам.
«Эй, врешь!» Хохочут странники…
Опять — и то же самое
Читает им Демьян.
(Насилу догадалися,
Что надпись переправлена:
Затерты две-три литеры.
Из слова благородного
Такая вышла дрянь...
«Точеные-то столбики
С балкону, что ли, умница?» —
Спросили мужики.
—
С балкону!
«То-то высохли!
А ты не дуй!
Сгорят они
Скорее, чем карасиков
Изловят на уху...
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три года, так считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог
с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А на четвертый новое
Подкралось
горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
Другая белокурая,
С распущенной косой,
Ай, косонька! как золото
На солнышке
горит!
Только
горами не двигали,
А на редуты как прыгали!
Зайцами, белками, дикими кошками,
Там и простился я
с ножками,
С адского грохоту, свисту оглох,
С русского голоду чуть не подох!
Так солнце
с неба знойного
В лесную глушь дремучую
Забросит луч — и чудо там:
Роса
горит алмазами,
Позолотился мох.
Словно чугунка подходит —
горятЧьи-то два круглые, яркие ока,
Птицы какие-то
с шумом летят.
На пожне
гору добрую
Поставил, съел
с горошину:
«Эй! богатырь! соломинкой
Сшибу, посторонись...
Как велено, так сделано:
Ходила
с гневом на сердце,
А лишнего не молвила
Словечка никому.
Зимой пришел Филиппушка,
Привез платочек шелковый
Да прокатил на саночках
В Екатеринин день,
И
горя словно не было!
Запела, как певала я
В родительском дому.
Мы были однолеточки,
Не трогай нас — нам весело,
Всегда у нас лады.
То правда, что и мужа-то
Такого, как Филиппушка,
Со свечкой поискать…
Г-жа Простакова. Полно, братец, о свиньях — то начинать. Поговорим-ка лучше о нашем
горе. (К Правдину.) Вот, батюшка! Бог велел нам взять на свои руки девицу. Она изволит получать грамотки от дядюшек. К ней
с того света дядюшки пишут. Сделай милость, мой батюшка, потрудись, прочти всем нам вслух.
Но ничего не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили,
сгорели вместе
с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять стали взаимно друг у друга земли разорять, жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова головами тяпаться, но и тут ничего не доспели. Тогда надумали искать себе князя.
Сзади процессии следовала Пфейферша, без кринолина;
с одной стороны ее конвоировала Аксиньюшка,
с другой — знаменитый юродивый Парамоша, заменивший в любви глуповцев не менее знаменитого Архипушку, который
сгорел таким трагическим образом в общий пожар (см.
— Трусы! — процедил сквозь зубы Бородавкин, но явно сказать это затруднился и вынужден был отступить от
горы с уроном.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом начале.
Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать
с пристрастием, но он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
Долли утешилась совсем от
горя, причиненного ей разговором
с Алексеем Александровичем, когда она увидела эти две фигуры: Кити
с мелком в руках и
с улыбкой робкою и счастливою, глядящую вверх на Левина, и его красивую фигуру, нагнувшуюся над столом,
с горящими глазами, устремленными то на стол, то на нее. Он вдруг просиял: он понял. Это значило: «тогда я не могла иначе ответить».
Кити познакомилась и
с г-жою Шталь, и знакомство это вместе
с дружбою к Вареньке не только имело на неё сильное влияние, но утешало ее в ее
горе.
В 4 часа, чувствуя свое бьющееся сердце, Левин слез
с извозчика у Зоологического Сада и пошел дорожкой к
горам и катку, наверное зная, что найдет ее там, потому что видел карету Щербацких у подъезда.
Было еще совершенно светло на дворе, но в маленькой гостиной графини Лидии Ивановны
с опущенными шторами уже
горели лампы.
— Да, как видишь, нежный муж, нежный, как на другой год женитьбы,
сгорал желанием увидеть тебя, — сказал он своим медлительным тонким голосом и тем тоном, который он всегда почти употреблял
с ней, тоном насмешки над тем, кто бы в самом деле так говорил.
Еще в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он говорил себе: «так же краснел и вздрагивал я, считая всё погибшим, когда получил единицу за физику и остался на втором курсе; так же считал себя погибшим после того, как испортил порученное мне дело сестры. И что ж? — теперь, когда прошли года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же будет и
с этим
горем. Пройдет время, и я буду к этому равнодушен».
И он, отвернувшись от шурина, так чтобы тот не мог видеть его, сел на стул у окна. Ему было горько, ему было стыдно; но вместе
с этим
горем и стыдом он испытывал радость и умиление пред высотой своего смирения.
Красавица-кормилица,
с которой Вронский писал голову для своей картины, была единственное тайное
горе в жизни Анны.
Она как будто очнулась; почувствовала всю трудность без притворства и хвастовства удержаться на той высоте, на которую она хотела подняться; кроме того, она почувствовала всю тяжесть этого мира
горя, болезней, умирающих, в котором она жила; ей мучительны показались те усилия, которые она употребляла над собой, чтобы любить это, и поскорее захотелось на свежий воздух, в Россию, в Ергушово, куда, как она узнала из письма, переехала уже ее сестра Долли
с детьми.
Долли,
с своей стороны, поняла всё, что она хотела знать; она убедилась, что догадки ее были верны, что
горе, неизлечимое
горе Кити состояло именно в том, что Левин делал предложение и что она отказала ему, а Вронский обманул ее, и что она готова была любить Левина и ненавидеть Вронского.
— Я понимаю, я очень понимаю это, — сказала Долли и опустила голову. Она помолчала, думая о себе, о своем семейном
горе, и вдруг энергическим жестом подняла голову и умоляющим жестом сложила руки. — Но постойте! Вы христианин. Подумайте о ней! Что
с ней будет, если вы бросите ее?
— Вот, ты всегда приписываешь мне дурные, подлые мысли, — заговорила она со слезами оскорбления и гнева. — Я ничего, ни слабости, ничего… Я чувствую, что мой долг быть
с мужем, когда он в
горе, но ты хочешь нарочно сделать мне больно, нарочно хочешь не понимать…
Был один университетский товарищ,
с которым он сблизился после и
с которым он мог бы поговорить о личном
горе; но товарищ этот был попечителем в дальнем учебном округе.
Все эти дни Долли была одна
с детьми. Говорить о своем
горе она не хотела, а
с этим
горем на душе говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить о своем унижении
с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
Алексей Александрович, окончив подписку бумаг, долго молчал, взглядывая на Михаила Васильевича, и несколько раз пытался, но не мог заговорить. Он приготовил уже фразу: «вы слышали о моем
горе?» Но кончил тем, что сказал, как и обыкновенно: «так вы это приготовите мне», и
с тем отпустил его.
Итак, мы спускались
с Гуд-горы в Чертову долину…
Расставшись
с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай пил в Ларсе, а к ужину поспел в Владыкавказ. Избавлю вас от описания
гор, от возгласов, которые ничего не выражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для тех, которые там не были, и от статистических замечаний, которые решительно никто читать не станет.
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли
с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза
горят, кровь кипит…
Со всех сторон
горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы, исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись
с другой безыменной речкой, шумно вырывающейся из черного, полного мглою ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает, как змея своею чешуею.
(Прим. М. Ю. Лермонтова.)] оканчивалась лесом, который тянулся до самого хребта
гор; кое-где на ней дымились аулы, ходили табуны;
с другой — бежала мелкая речка, и к ней примыкал частый кустарник, покрывавший кремнистые возвышенности, которые соединялись
с главной цепью Кавказа.
Мы тронулись в путь;
с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще
с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
— Нам придется здесь ночевать, — сказал он
с досадою, — в такую метель через
горы не переедешь. Что? были ль обвалы на Крестовой? — спросил он извозчика.
Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде кудрявых
гор, озаренных южным солнцем, при виде голубого неба или внимая шуму потока, падающего
с утеса на утес.
И что ж? эти лампады, зажженные, по их мнению, только для того, чтоб освещать их битвы и торжества,
горят с прежним блеском, а их страсти и надежды давно угасли вместе
с ними, как огонек, зажженный на краю леса беспечным странником!
И в самом деле, здесь все дышит уединением; здесь все таинственно — и густые сени липовых аллей, склоняющихся над потоком, который
с шумом и пеною, падая
с плиты на плиту, прорезывает себе путь между зеленеющими
горами, и ущелья, полные мглою и молчанием, которых ветви разбегаются отсюда во все стороны, и свежесть ароматического воздуха, отягощенного испарениями высоких южных трав и белой акации, и постоянный, сладостно-усыпительный шум студеных ручьев, которые, встретясь в конце долины, бегут дружно взапуски и наконец кидаются в Подкумок.
Слезши
с лошадей, дамы вошли к княгине; я был взволнован и поскакал в
горы развеять мысли, толпившиеся в голове моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг моей некованой лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно вдохнул в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный путь. Я ехал через слободку. Огни начинали угасать в окнах; часовые на валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…
С трех сторон чернели гребни утесов, отрасли Машука, на вершине которого лежало зловещее облачко; месяц подымался на востоке; вдали серебряной бахромой сверкали снеговые
горы.
Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на
горах, как новый ряд воздушных
гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки
с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне было не до них, я начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
Спустясь в середину города, я пошел бульваром, где встретил несколько печальных групп, медленно подымающихся в
гору; то были большею частию семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться по истертым, старомодным сюртукам мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей; видно, у них вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они на меня посмотрели
с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел их в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они
с негодованием отвернулись.
Кругом, теряясь в золотом тумане утра, теснились вершины
гор, как бесчисленное стадо, и Эльбрус на юге вставал белою громадой, замыкая цепь льдистых вершин, между которых уж бродили волокнистые облака, набежавшие
с востока.
Перед ним стояла не одна губернаторша: она держала под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку
с тоненькими и стройными чертами лица,
с остреньким подбородком,
с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любит все оказаться в широком размере, всё что ни есть: и
горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй
с дядею Миняем взялись распутывать дело.
Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города
с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих
гор, несущихся в серебряные ясные небеса.
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать
с души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе
сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
В таком случае, когда нет возможности произвести дело гражданским образом, когда
горят шкафы
с <бумагами> и, наконец, излишеством лживых посторонних показаний и ложными доносами стараются затемнить и без того довольно темное дело, — я полагаю военный суд единственным средством и желаю знать мнение ваше.