— Нельзя тебе знать! — ответила она угрюмо, но все-таки рассказала кратко: был у этой женщины муж, чиновник Воронов, захотелось ему получить другой, высокий чин, он и продал жену начальнику своему, а тот ее увез куда-то, и два года она дома не жила. А когда воротилась — дети ее, мальчик и девочка, померли уже, муж — проиграл казенные деньги и сидел в тюрьме. И вот
с горя женщина начала пить, гулять, буянить. Каждый праздник к вечеру ее забирает полиция…
Неточные совпадения
— Эх, брат, ничего ты еще не понимаешь! — сказал он. — Лягушек жалеть не надо, господь
с ними! Мать пожалей, — вон как ее
горе ушибло!
Я очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами
с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко
горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова...
Мастер, стоя пред широкой низенькой печью, со вмазанными в нее тремя котлами, помешивал в них длинной черной мешалкой и, вынимая ее, смотрел, как стекают
с конца цветные капли. Жарко
горел огонь, отражаясь на подоле кожаного передника, пестрого, как риза попа. Шипела в котлах окрашенная вода, едкий пар густым облаком тянулся к двери, по двору носился сухой поземок.
— Даст ему дед пятишницу, он на три рубля купит, а на десять украдет, — невесело говорила она. — Любит воровать, баловник! Раз попробовал, — ладно вышло, а дома посмеялись, похвалили за удачу, он и взял воровство в обычай. А дедушка смолоду бедности-горя до́сыта отведал — под старость жаден стал, ему деньги дороже детей кровных, он рад даровщине! А Михайло
с Яковом…
— Отец, лошадь выведи! — хрипя, кашляя, кричала она. — Снимите
с плеч-то, —
горю, али не видно!..
Дед стоял, выставив ногу вперед, как мужик
с рогатиной на картине «Медвежья охота»; когда бабушка подбегала к нему, он молча толкал ее локтем и ногою. Все четверо стояли, страшно приготовившись; над ними на стене
горел фонарь, нехорошо, судорожно освещая их головы; я смотрел на всё это
с лестницы чердака, и мне хотелось увести бабушку вверх.
Тут и я, не стерпев больше, весь вскипел слезами, соскочил
с печи и бросился к ним, рыдая от радости, что вот они так говорят невиданно хорошо, от
горя за них и оттого, что мать приехала, и оттого, что они равноправно приняли меня в свой плач, обнимают меня оба, тискают, кропя слезами, а дед шепчет в уши и глаза мне...
И пришли ко дьяку в ночу беси:
— Тебе, дьяк, не угодно здеся?
Так пойдем-ко ты
с нами во ад, —
Хорошо там уголья
горят! —
Не поспел умный дьяк надеть шапки,
Подхватили его беси в свои лапки,
Тащат, щекотят, воют,
На плечи сели ему двое,
Сунули его в адское пламя:
— Ладно ли, Евстигнеюшка,
с нами? —
Жарится дьяк, озирается,
Руками в бока подпирается,
Губы у него спесиво надуты,
— А — угарно, говорит, у вас в аду-то!
В комнате было очень светло, в переднем углу, на столе,
горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними стояла любимая икона деда «Не рыдай мене, мати», сверкал и таял в огнях жемчуг ризы, лучисто
горели малиновые альмандины на золоте венцов. В темных стеклах окон
с улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала холодными пальцами за ухом у меня, говоря...
Бывало — зайдет солнце, прольются в небесах огненные реки и —
сгорят, ниспадет на бархатную зелень сада золотисто-красный пепел, потом всё вокруг ощутимо темнеет, ширится, пухнет, облитое теплым сумраком, опускаются сытые солнцем листья, гнутся травы к земле, всё становится мягче, пышнее, тихонько дышит разными запахами, ласковыми, как музыка, — и музыка плывет издали,
с поля: играют зорю в лагерях.
—
С горя, батюшка, Андрей Иваныч, ей-богу, с горя, — засипел Захар, сморщившись горько. — Пробовал тоже извозчиком ездить. Нанялся к хозяину, да ноги ознобил: сил-то мало, стар стал! Лошадь попалась злющая; однажды под карету бросилась, чуть не изломала меня; в другой раз старуху смял, в часть взяли…
Неточные совпадения
И вот ввели в семью чужую… // Да ты не слушаешь меня…» — // «Ах, няня, няня, я тоскую, // Мне тошно, милая моя: // Я плакать, я рыдать готова!..» — // «Дитя мое, ты нездорова; // Господь помилуй и спаси! // Чего ты хочешь, попроси… // Дай окроплю святой водою, // Ты вся
горишь…» — «Я не больна: // Я… знаешь, няня… влюблена». // «Дитя мое, Господь
с тобою!» — // И няня девушку
с мольбой // Крестила дряхлою рукой.
Прекрасны вы, брега Тавриды, // Когда вас видишь
с корабля // При свете утренней Киприды, // Как вас впервой увидел я; // Вы мне предстали в блеске брачном: // На небе синем и прозрачном // Сияли груды ваших
гор, // Долин, деревьев, сёл узор // Разостлан был передо мною. // А там, меж хижинок татар… // Какой во мне проснулся жар! // Какой волшебною тоскою // Стеснялась пламенная грудь! // Но, муза! прошлое забудь.
Татьяна слушала
с досадой // Такие сплетни; но тайком //
С неизъяснимою отрадой // Невольно думала о том; // И в сердце дума заронилась; // Пора пришла, она влюбилась. // Так в землю падшее зерно // Весны огнем оживлено. // Давно ее воображенье, //
Сгорая негой и тоской, // Алкало пищи роковой; // Давно сердечное томленье // Теснило ей младую грудь; // Душа ждала… кого-нибудь,
Они поют, и,
с небреженьем // Внимая звонкий голос их, // Ждала Татьяна
с нетерпеньем, // Чтоб трепет сердца в ней затих, // Чтобы прошло ланит пыланье. // Но в персях то же трепетанье, // И не проходит жар ланит, // Но ярче, ярче лишь
горит… // Так бедный мотылек и блещет, // И бьется радужным крылом, // Плененный школьным шалуном; // Так зайчик в озими трепещет, // Увидя вдруг издалека // В кусты припадшего стрелка.
Вставая
с первыми лучами, // Теперь она в поля спешит // И, умиленными очами // Их озирая, говорит: // «Простите, мирные долины, // И вы, знакомых
гор вершины, // И вы, знакомые леса; // Прости, небесная краса, // Прости, веселая природа; // Меняю милый, тихий свет // На шум блистательных сует… // Прости ж и ты, моя свобода! // Куда, зачем стремлюся я? // Что мне сулит судьба моя?»