Неточные совпадения
Вдалеке виделась уже ему наполненная зала, и он своей игрой потрясал стены и сердца знатоков. Женщины
с горящими щеками слушали его, и его лицо
горело стыдливым торжеством…
С одной стороны Волга
с крутыми берегами и Заволжьем;
с другой — широкие поля, обработанные и пустые, овраги, и все это замыкалось далью синевших
гор.
С третьей стороны видны села, деревни и часть города. Воздух свежий, прохладный, от которого, как от летнего купанья, пробегает по телу дрожь бодрости.
Вся Малиновка, слобода и дом Райских, и город были поражены ужасом. В народе, как всегда в таких случаях, возникли слухи, что самоубийца, весь в белом, блуждает по лесу, взбирается иногда на обрыв, смотрит на жилые места и исчезает. От суеверного страха ту часть сада, которая шла
с обрыва по
горе и отделялась плетнем от ельника и кустов шиповника, забросили.
В Петербурге Райский поступил в юнкера: он
с одушевлением скакал во фронте, млея и
горя,
с бегающими по спине мурашками, при звуках полковой музыки, вытягивался, стуча саблей и шпорами, при встрече
с генералами, а по вечерам в удалой компании на тройках уносился за город, на веселые пикники, или брал уроки жизни и любви у столичных русских и нерусских «Армид», в том волшебном царстве, где «гаснет вера в лучший край».
А его резали ножом, голова у него
горела. Он вскочил и ходил
с своей картиной в голове по комнате, бросаясь почти в исступлении во все углы, не помня себя, не зная, что он делает. Он вышел к хозяйке, спросил, ходил ли доктор, которому он поручил ее.
Он медленно ушел домой и две недели ходил убитый, молчаливый, не заглядывал в студию, не видался
с приятелями и бродил по уединенным улицам.
Горе укладывалось, слезы иссякли, острая боль затихла, и в голове только оставалась вибрация воздуха от свеч, тихое пение, расплывшееся от слез лицо тетки и безмолвный, судорожный плач подруги…»
Райский обогнул весь город и из глубины оврага поднялся опять на
гору, в противоположном конце от своей усадьбы.
С вершины холма он стал спускаться в предместье. Весь город лежал перед ним как на ладони.
У ней был прекрасный нос и грациозный рот,
с хорошеньким подбородком. Особенно профиль был правилен, линия его строга и красива. Волосы рыжеватые, немного потемнее на затылке, но чем шли выше, тем светлее, и верхняя половина косы, лежавшая на маковке, была золотисто-красноватого цвета: от этого у ней на голове, на лбу, отчасти и на бровях, тоже немного рыжеватых, как будто постоянно
горел луч солнца.
— Нет… —
с досадой сказал Райский, — стихи — это младенческий лепет. Ими споешь любовь, пир, цветы, соловья… лирическое
горе, такую же радость — и больше ничего…
Райский сбросил было долой
гору наложенных одна на другую мягких подушек и взял
с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела положить на свое место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
Рассуждает она о людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно о том, что делалось вчера, что будет делаться завтра, никогда не ошибается; горизонт ее кончается —
с одной стороны полями,
с другой Волгой и ее
горами,
с третьей городом, а
с четвертой — дорогой в мир, до которого ей дела нет.
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что ушла спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не знала,
с чего начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все
горели.
Райский нижним берегом выбралсл на
гору и дошел до домика Козлова. Завидя свет в окне, он пошел было к калитке, как вдруг заметил, что кто-то перелезает через забор,
с переулка в садик.
В комнате, в недопитой Марком чашке
с ромом, ползал чуть мерцающий синий огонек и, изредка вспыхивая, озарял на секунду комнату и опять
горел тускло, готовый ежеминутно потухнуть.
— От попадьи! — повторил он, и у него
гора с плеч свалилась.
Он наклонился к ней и, по-видимому, хотел привести свое намерение в исполнение. Она замахала руками в непритворном страхе, встала
с кушетки, подняла штору, оправилась и села прямо, но лицо у ней
горело лучами торжества. Она была озарена каким-то блеском — и, опустив томно голову на плечо, шептала сладостно...
Наконец он уткнулся в плетень, ощупал его рукой, хотел поставить ногу в траву — поскользнулся и провалился в канаву.
С большим трудом выкарабкался он из нее, перелез через плетень и вышел на дорогу. По этой крутой и опасной
горе ездили мало, больше мужики, порожняком, чтобы не делать большого объезда, в телегах, на своих смирных, запаленных, маленьких лошадях в одиночку.
— Да вот тут бродил в обрыве и потерял дорогу в кустах. Иду по
горе. А ты как это решилась по такой крутизне?
С кем ты? Чьи это лошади? Нельзя ли меня довезти?
Бабушка между тем здоровалась
с Верой и вместе осыпала ее упреками, что она пускается на «такие страсти», в такую ночь, по такой
горе, не бережет себя, не жалеет ее, бабушки, не дорожит ничьим покоем и что когда-нибудь она этак «уложит ее в гроб».
Он чаще прежнего заставал ее у часовни молящеюся. Она не таилась и даже однажды приняла его предложение проводить ее до деревенской церкви на
гору, куда ходила одна, и во время службы и вне службы, долго молясь и стоя на коленях неподвижно, задумчиво,
с поникшей головой.
— Брат! — заговорила она через минуту нежно, кладя ему руку на плечо, — если когда-нибудь вы
горели, как на угольях, умирали сто раз в одну минуту от страха, от нетерпения… когда счастье просится в руки и ускользает… и ваша душа просится вслед за ним… Припомните такую минуту… когда у вас оставалась одна последняя надежда… искра… Вот это — моя минута! Она пройдет — и все пройдет
с ней…
— Пусть драпировка, — продолжала Вера, — но ведь и она, по вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне, говорите, что любите, — вон изменились, похудели!.. Не все ли вам равно,
с вашими понятиями о любви, найти себе подругу там в слободе или за Волгой в деревне? Что заставляет вас ходить целый год сюда, под
гору?
— Если б я была сильна, вы не уходили бы так отсюда, — а пошли бы со мной туда, на
гору, не украдкой, а смело опираясь на мою руку. Пойдемте! хотите моего счастья и моей жизни? — заговорила она живо, вдруг ослепившись опять надеждой и подходя к нему. — Не может быть, чтоб вы не верили мне, не может быть тоже, чтоб вы и притворялись, — это было бы преступление! —
с отчаянием договорила она. — Что делать, Боже мой! Он не верит, нейдет! Как вразумить вас?
— Как же не плакать, когда ты плачешь, Верочка! Что
с тобой? друг мой, сестра! У тебя
горе, скажи мне…
— Неладно что-то
с Верой! — шепнула она отрывисто ему, — ты видел ее? У ней какое-то
горе!
— Что
с вами, Вера Васильевна? вы или больны, или у вас большое
горе!.. — овладев собою, почти покойно спросил он.
Он простился
с ней и так погнал лошадей
с крутой
горы, что чуть сам не сорвался
с обрыва. По временам он, по привычке, хватался за бич, но вместо его под руку попадали ему обломки в кармане; он разбросал их по дороге. Однако он опоздал переправиться за Волгу, ночевал у приятеля в городе и уехал к себе рано утром.
Она будто не сама ходит, а носит ее посторонняя сила. Как широко шагает она, как прямо и высоко несет голову и плечи и на них — эту свою «беду»! Она, не чуя ног, идет по лесу в крутую
гору; шаль повисла
с плеч и метет концом сор и пыль. Она смотрит куда-то вдаль немигающими глазами, из которых широко глядит один окаменелый, покорный ужас.
Он едва поспевал следить за ней среди кустов, чтоб не случилось
с ней чего-нибудь. Она все шла, осиливая крутую
гору, и только однажды оперлась обеими руками о дерево, положила на руки голову.
И мужья, преклоняя колена перед этой новой для них красотой, мужественнее несли кару. Обожженные, изможденные трудом и
горем, они хранили величие духа и сияли, среди испытания, нетленной красотой, как великие статуи, пролежавшие тысячелетия в земле, выходили
с язвами времени на теле, но сияющие вечной красотой великого мастера.
Бабушка лежала
с закрытой головой. Он боялся взглянуть, спит ли она или все еще одолевает своей силой силу
горя. Он на цыпочках входил к Вере и спрашивал Наталью Ивановну: «Что она?»
«Нет — не избудешь
горя. Бог велит казнить себя, чтоб успокоить ее…» — думала бабушка
с глубоким вздохом.
Татьяна Марковна,
с женским тактом, не дала ему заметить, что знает его
горе. Обыкновенно в таких случаях встречают гостя натянутым молчанием, а она встретила его шуткой, и этому тону ее последовали все.
Он уж успел настолько справиться
с своим
горем, что стал сознавать необходимость сдерживаться при людях и прикрывать свою невзгоду условным приличием.
Он принимался чуть не сам рубить мачтовые деревья, следил прилежнее за работами на пильном заводе, сам, вместо приказчиков, вел книги в конторе или садился на коня и упаривал его, скача верст по двадцати взад и вперед по лесу, заглушая свое
горе и все эти вопросы, скача от них дальше, — но
с ним неутомимо, как свистящий осенний ветер, скакал вопрос: что делается на той стороне Волги?
Теперь он ехал
с ее запиской в кармане. Она его вызвала, но он не скакал на
гору, а ехал тихо, неторопливо слез
с коня, терпеливо ожидая, чтоб из людской заметили кучера и взяли его у него, и робко брался за ручку двери. Даже придя в ее комнату, он боязливо и украдкой глядел на нее, не зная, что
с нею, зачем она его вызвала, чего ему ждать.
А у него этого разлада не было. Внутреннею силою он отражал внешние враждебные притоки, а свой огонь
горел у него неугасимо, и он не уклоняется, не изменяет гармонии ума
с сердцем и
с волей — и совершает свой путь безупречно, все стоит на той высоте умственного и нравственного развития, на которую, пожалуй, поставили его природа и судьба, следовательно, стоит почти бессознательно.
— Что ты затеваешь? Боже тебя сохрани! Лучше не трогай! Ты станешь доказывать, что это неправда, и, пожалуй, докажешь. Оно и не мудрено, стоит только справиться, где был Иван Иванович накануне рожденья Марфеньки. Если он был за Волгой, у себя, тогда люди спросят, где же правда!..
с кем она в роще была? Тебя Крицкая видела на
горе одного, а Вера была…
Ужели даром бился он в этой битве и устоял на ногах, не добыв погибшего счастья. Была одна только неодолимая
гора: Вера любила другого, надеялась быть счастлива
с этим другим — вот где настоящий обрыв! Теперь надежда ее умерла, умирает, по словам ее («а она никогда не лжет и знает себя», — подумал он), — следовательно, ничего нет больше, никаких
гор! А они не понимают, выдумывают препятствия!
Одна Вера ничего этого не знала, не подозревала и продолжала видеть в Тушине прежнего друга, оценив его еще больше
с тех пор, как он явился во весь рост над обрывом и мужественно перенес свое
горе,
с прежним уважением и симпатией протянул ей руку, показавшись в один и тот же момент и добрым, и справедливым, и великодушным — по своей природе, чего брат Райский, более его развитой и образованный, достигал таким мучительным путем.
Рядом
с красотой — видел ваши заблуждения, страсти, падения, падал сам, увлекаясь вами, и вставал опять и все звал вас, на высокую
гору, искушая — не дьявольской заманкой, не царством суеты, звал именем другой силы на путь совершенствования самих себя, а
с собой и нас: детей, отцов, братьев, мужей и… друзей ваших!