Неточные совпадения
Она записала эти слова на обложке тетради Клима, но забыла списать их
с нее, и, не попав в яму ее памяти, они
сгорели в печи. Это Варавка говорил...
Макаров сам стер позолоту
с себя; это случилось, когда они сидели в ограде церкви Успения на
Горе, любуясь закатом солнца.
Клим вскочил
с постели, быстро оделся и выбежал в столовую, но в ней было темно, лампа
горела только в спальне матери. Варавка стоял в двери, держась за косяки, точно распятый, он был в халате и в туфлях на голые ноги, мать торопливо куталась в капот.
Она уже не шептала, голос ее звучал довольно громко и был насыщен гневным пафосом. Лицо ее жестоко исказилось, напомнив Климу колдунью
с картинки из сказок Андерсена. Сухой блеск глаз горячо щекотал его лицо, ему показалось, что в ее взгляде
горит чувство злое и мстительное. Он опустил голову, ожидая, что это странное существо в следующую минуту закричит отчаянным криком безумной докторши Сомовой...
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его
горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг
с другом; Марина ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
Как только зазвучали первые аккорды пианино, Клим вышел на террасу, постоял минуту, глядя в заречье, ограниченное справа черным полукругом леса, слева —
горою сизых облаков, за которые уже скатилось солнце. Тихий ветер ласково гнал к реке зелено-седые волны хлебов. Звучала певучая мелодия незнакомой, минорной пьесы. Клим пошел к даче Телепневой. Бородатый мужик
с деревянной ногой заступил ему дорогу.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее
горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой,
с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу
с множеством плавников, то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек
с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
У него даже голос от огорчения стал другой, высокий, жалобно звенящий, а оплывшее лицо сузилось и выражало искреннейшее
горе. По вискам, по лбу, из-под глаз струились капли воды, как будто все его лицо вспотело слезами, светлые глаза его блестели сконфуженно и виновато. Он выжимал воду
с волос головы и бороды горстью, брызгал на песок, на подолы девиц и тоскливо выкрикивал...
Клим начал говорить о Москве в тон дяде Хрисанфу:
с Поклонной
горы она кажется хаотической грудой цветистого мусора, сметенного со всей России, но золотые главы многочисленных церквей ее красноречиво говорят, что это не мусор, а ценнейшая руда.
— Адский пейзаж
с черненькими фигурами недожаренных грешников. Железные
горы, а на них жалкая трава, как зеленая ржавчина. Знаешь, я все более не люблю природу, — заключила она свой отчет, улыбаясь и подчеркнув слово «природа» брезгливой гримасой. — Эти
горы, воды, рыбы — все это удивительно тяжело и глупо. И — заставляет жалеть людей. А я — не умею жалеть.
В глубине двора возвышалось длинное, ушедшее в землю кирпичное здание, оно было или хотело быть двухэтажным, но две трети второго этажа сломаны или не достроены. Двери, широкие, точно ворота, придавали нижнему этажу сходство
с конюшней; в остатке верхнего тускло светились два окна, а под ними, в нижнем, квадратное окно пылало так ярко, как будто за стеклом его
горел костер.
— Учу я, господин, вполне согласно
с наукой и сочинениями Льва Толстого, ничего вредного в моем поучении не содержится. Все очень просто: мир этот, наш, весь — дело рук человеческих; руки наши — умные, а башки — глупые, от этого и
горе жизни.
Игрушки и машины, колокола и экипажи, работы ювелиров и рояли, цветистый казанский сафьян, такой ласковый на ощупь,
горы сахара, огромные кучи пеньковых веревок и просмоленных канатов, часовня, построенная из стеариновых свеч, изумительной красоты меха Сорокоумовского и железо
с Урала, кладки ароматного мыла, отлично дубленные кожи, изделия из щетины — пред этими грудами неисчислимых богатств собирались небольшие группы людей и, глядя на грандиозный труд своей родины, несколько смущали Самгина, охлаждая молчанием своим его повышенное настроение.
Шли в
гору по тихой улице, мимо одноэтажных, уютных домиков в три, в пять окон
с кисейными занавесками,
с цветами на подоконниках.
— Приятно слышать, что хотя и не вполне, а согласны, — сказал историк
с улыбочкой и снова вздохнул. — Да, разум у нас, на Руси, многое двинул
с природного места на ложный путь под
гору.
Греми, слава, трубой!
Мы дрались, турок,
с тобой.
По
горам твоим Балканским
Раздалась слава о нас!
За городом работали сотни три землекопов, срезая
гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, — расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато, ходили люди в рубахах без поясов,
с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой шум и жирный запах сырой глины стоял в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком по земле что-то железное, уродливое, один из них ревел...
Затиснутый в щель между
гор, каменный, серый Тифлис,
с его бесчисленными балконами, которые прилеплены к домам как бы руками детей и похожи на птичьи клетки; мутная, бешеная Кура; церкви суровой архитектуры — все это не понравилось Самгину.
В приплюснутом крышей окне мезонина, где засел дядя Миша,
с вечера до поздней ночи
горела неярко лампа под белым абажуром, но опаловое бельмо ее не беспокоило Самгина.
Кутузов, задернув драпировку, снова явился в зеркале, большой, белый,
с лицом очень строгим и печальным. Провел обеими руками по остриженной голове и, погасив свет, исчез в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну.
Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, — отблеск огня на грязной, сырой стене.
—
С ним — всегда что-нибудь, — глухо и равнодушно ответил сосед. — За ним
горе тенью ходит.
Самгин попросил чаю и, закрыв дверь кабинета, прислушался, — за окном топали и шаркали шаги людей. Этот непрерывный шум создавал впечатление работы какой-то машины, она выравнивала мостовую, постукивала в стены дома, как будто расширяя улицу. Фонарь против дома был разбит, не
горел, — казалось, что дом отодвинулся
с того места, где стоял.
Клим разделся, прошел на огонь в неприбранную комнату; там на столе
горели две свечи, бурно кипел самовар, выплескивая воду из-под крышки и обливаясь ею, стояла немытая посуда, тарелки
с расковырянными закусками, бутылки, лежала раскрытая книга.
Прошел в кабинет к себе, там тоже долго стоял у окна, бездумно глядя, как
горит костер, а вокруг него и над ним сгущается вечерний сумрак, сливаясь
с тяжелым, серым дымом, как из-под огня по мостовой плывут черные, точно деготь, ручьи.
Чувствуя себя, как во сне, Самгин смотрел вдаль, где, среди голубоватых холмов снега, видны были черные бугорки изб,
горел костер, освещая белую стену церкви, красные пятна окон и раскачивая золотую луковицу колокольни. На перроне станции толпилось десятка два пассажиров, окружая троих солдат
с винтовками, тихонько спрашивая их...
Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина
с вокзала в город; люди на улицах, тоже толстенькие и немые, шли навстречу друг другу спешной зимней походкой; дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко; на заборах,
с розовых афиш, лезли в глаза черные слова: «
Горе от ума», — белые афиши тоже черными словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.
— Так — уютнее, — согласилась Дуняша, выходя из-за ширмы в капотике, обшитом мехом; косу она расплела, рыжие волосы богато рассыпались по спине, по плечам, лицо ее стало острее и приобрело в глазах Клима сходство
с мордочкой лисы. Хотя Дуняша не улыбалась, но неуловимые, изменчивые глаза ее
горели радостью и как будто увеличились вдвое. Она села на диван, прижав голову к плечу Самгина.
Лекция была озаглавлена «Интеллект и рок», — в ней доказывалось, что интеллект и является выразителем воли рока, а сам «рок не что иное, как маска Сатаны — Прометея»; «Прометей — это тот, кто первый внушил человеку в раю неведения страсть к познанию, и
с той поры девственная, жаждущая веры душа богоподобного человека
сгорает в Прометеевом огне; материализм — это серый пепел ее».
Бердников, говоря, поправлял галстук
с большой черной жемчужиной в нем, из-под галстука сверкала крупная бриллиантовая запонка, в толстом кольце из платины
горел злым зеленым огнем изумруд. Остренькие зрачки толстяка сегодня тоже блестели зеленовато.
«Вот», — вдруг решил Самгин, следуя за ней. Она дошла до маленького ресторана, пред ним
горел газовый фонарь, по обе стороны двери — столики, за одним играли в карты маленький, чем-то смешной солдатик и лысый человек
с носом хищной птицы, на третьем стуле сидела толстая женщина, сверкали очки на ее широком лице, сверкали вязальные спицы в руках и серебряные волосы на голове.
— Какой ужасный город! В Москве все так просто… И — тепло. Охотный ряд, Художественный театр, Воробьевы
горы… На Москву можно посмотреть издали, я не знаю, можно ли видеть Петербург
с высоты, позволяет ли он это? Такой плоский, огромный, каменный… Знаешь — Стратонов сказал: «Мы, политики, хотим сделать деревянную Россию каменной».
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый,
с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной рукою,
с вилкой в ней, он писал узоры в воздухе. — От Бирска вглубь до самых
гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту ходят, лень им золото поднять…
Мне нужно взять себя в руки», — решил Клим Иванович Самгин, чувствуя, что время скользит мимо его
с такой быстротой, как будто все, наполняющее его, катилось под
гору.