Неточные совпадения
Бывало, он еще в постеле:
К нему записочки несут.
Что? Приглашенья? В самом деле,
Три дома на вечер зовут:
Там
будет бал, там детский праздник.
Куда ж поскачет мой проказник?
С кого
начнет он? Всё равно:
Везде
поспеть немудрено.
Покамест в утреннем уборе,
Надев широкий боливар,
Онегин едет на бульвар,
И там гуляет на просторе,
Пока недремлющий брегет
Не прозвонит ему обед.
Но я не создан для блаженства;
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе недостоин я.
Поверьте (совесть в том порукой),
Супружество нам
будет мукой.
Я, сколько ни любил бы вас,
Привыкнув, разлюблю тотчас;
Начнете плакать: ваши слезы
Не тронут сердца моего,
А
будут лишь бесить его.
Судите ж вы, какие розы
Нам заготовит Гименей
И, может
быть, на много дней.
Под ним (как
начинает капать
Весенний дождь на злак полей)
Пастух, плетя свой пестрый лапоть,
Поет про волжских рыбарей;
И горожанка молодая,
В деревне лето провождая,
Когда стремглав верхом она
Несется по полям одна,
Коня пред ним остановляет,
Ремянный повод натянув,
И, флер от шляпы отвернув,
Глазами беглыми читает
Простую надпись — и слеза
Туманит нежные глаза.
Ужель та самая Татьяна,
Которой он наедине,
В
начале нашего романа,
В глухой, далекой стороне,
В благом пылу нравоученья
Читал когда-то наставленья,
Та, от которой он хранит
Письмо, где сердце говорит,
Где всё наруже, всё на воле,
Та девочка… иль это сон?..
Та девочка, которой он
Пренебрегал в смиренной доле,
Ужели с ним сейчас
былаТак равнодушна, так смела?
Вдруг получил он в самом деле
От управителя доклад,
Что дядя при смерти в постеле
И с ним проститься
был бы рад.
Прочтя печальное посланье,
Евгений тотчас на свиданье
Стремглав по почте поскакал
И уж заранее зевал,
Приготовляясь, денег ради,
На вздохи, скуку и обман
(И тем я
начал мой роман);
Но, прилетев в деревню дяди,
Его нашел уж на столе,
Как дань, готовую земле.
Может
быть, это происходит оттого, что мы вдруг удовлетворяемся в самом
начале и уже почитаем, что все сделано.
Уже несколько минут стоял Плюшкин, не говоря ни слова, а Чичиков все еще не мог
начать разговора, развлеченный как видом самого хозяина, так и всего того, что
было в его комнате.
Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо
было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку
начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там
пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
— Нет, барин, нигде не видно! — После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню не песню, но что-то такое длинное, чему и конца не
было. Туда все вошло: все ободрительные и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от одного конца до другого; прилагательные всех родов без дальнейшего разбора, как что первое попалось на язык. Таким образом дошло до того, что он
начал называть их наконец секретарями.
Двести тысячонок так привлекательно стали рисоваться в голове его, что он внутренно
начал досадовать на самого себя, зачем в продолжение хлопотни около экипажей не разведал от форейтора или кучера, кто такие
были проезжающие.
Трудное дело хозяйства становилось теперь так легко и понятно и так казалось свойственно самой его натуре, что
начал помышлять он сурьезно о приобретении не воображаемого, но действительного поместья; он определил тут же на деньги, которые
будут выданы ему из ломбарда за фантастические души, приобресть поместье уже не фантастическое.
Странное дело! оттого ли, что честолюбие уже так сильно
было в них возбуждено; оттого ли, что в самых глазах необыкновенного наставника
было что-то говорящее юноше: вперед! — это слово, производящее такие чудеса над русским человеком, — то ли, другое ли, но юноша с самого
начала искал только трудностей, алча действовать только там, где трудно, где нужно
было показать бóльшую силу души.
Дождь, однако же, казалось, зарядил надолго. Лежавшая на дороге пыль быстро замесилась в грязь, и лошадям ежеминутно становилось тяжелее тащить бричку. Чичиков уже
начинал сильно беспокоиться, не видя так долго деревни Собакевича. По расчету его, давно бы пора
было приехать. Он высматривал по сторонам, но темнота
была такая, хоть глаз выколи.
И труды, и старания, и бессонные ночи вознаграждались ему изобильно, если дело наконец
начинало перед ним объясняться, сокровенные причины обнаруживаться, и он чувствовал, что может передать его все в немногих словах, отчетливо и ясно, так что всякому
будет очевидно и понятно.
Подошедши к окну, он
начал рассматривать бывшие перед ним виды: окно глядело едва ли не в курятник; по крайней мере, находившийся перед ним узенький дворик весь
был наполнен птицами и всякой домашней тварью.
На одной
было заглавие: «Философия, в смысле науки»; шесть томов в ряд под названием: «Предуготовительное вступление к теории мышления в их общности, совокупности, сущности и во применении к уразумению органических
начал обоюдного раздвоения общественной производительности».
Поставив на него шкатулку, он несколько отдохнул, ибо чувствовал, что
был весь в поту, как в реке: все, что ни
было на нем,
начиная от рубашки до чулок, все
было мокро.
И вот решился он сызнова
начать карьер, вновь вооружиться терпением, вновь ограничиться во всем, как ни привольно и ни хорошо
было развернулся прежде.
Заметив, что закуска
была готова, полицеймейстер предложил гостям окончить вист после завтрака, и все пошли в ту комнату, откуда несшийся запах давно
начинал приятным образом щекотать ноздри гостей и куда уже Собакевич давно заглядывал в дверь, наметив издали осетра, лежавшего в стороне на большом блюде.
И вот господа чиновники задали себе теперь вопрос, который должны
были задать себе в
начале, то
есть в первой главе нашей поэмы.
И наврет совершенно без всякой нужды: вдруг расскажет, что у него
была лошадь какой-нибудь голубой или розовой шерсти, и тому подобную чепуху, так что слушающие наконец все отходят, произнесши: «Ну, брат, ты, кажется, уж
начал пули лить».
— Да вот, ваше превосходительство, как!.. — Тут Чичиков осмотрелся и, увидя, что камердинер с лоханкою вышел,
начал так: —
Есть у меня дядя, дряхлый старик. У него триста душ и, кроме меня, наследников никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может, а мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: «Я, говорит, племянника не знаю; может
быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный человек, пусть приобретет прежде сам собой триста душ, тогда я ему отдам и свои триста душ».
— Вона! пошла писать губерния! — проговорил Чичиков, попятившись назад, и как только дамы расселись по местам, он вновь
начал выглядывать: нельзя ли по выражению в лице и в глазах узнать, которая
была сочинительница; но никак нельзя
было узнать ни по выражению в лице, ни по выражению в глазах, которая
была сочинительница.
Казалось, гость
был для нее в диковинку, потому что она обсмотрела не только его, но и Селифана, и лошадей,
начиная с хвоста и до морды.
Все
начало размещаться в осветившихся комнатах, и скоро все приняло такой вид: комната, определенная
быть спальней, вместила в себе вещи, необходимые для ночного туалета; комната, определенная
быть кабинетом…
Действительный статский советник остался с открытым ртом от изумленья. Такого потока слов он не ожидал. Немного подумавши,
начал он
было в таком роде...
Хлобуев призадумался; он
начал себя мысленно осматривать со всех сторон и наконец почувствовал, что Муразов
был прав отчасти.
Да ты смотри себе под ноги, а не гляди в потомство; хлопочи о том, чтобы мужика сделать достаточным да богатым, да чтобы
было у него время учиться по охоте своей, а не то что с палкой в руке говорить: «Учись!» Черт знает, с которого конца
начинают!..
Чичиков
начал как-то очень отдаленно, коснулся вообще всего русского государства и отозвался с большою похвалою об его пространстве, сказал, что даже самая древняя римская монархия не
была так велика, и иностранцы справедливо удивляются…
Веришь ли, что офицеры, сколько их ни
было, сорок человек одних офицеров
было в городе; как
начали мы, братец,
пить…
Цитует немедленно тех и других древних писателей и чуть только видит какой-нибудь намек или просто показалось ему намеком, уж он получает рысь и бодрится, разговаривает с древними писателями запросто, задает им запросы и сам даже отвечает на них, позабывая вовсе о том, что
начал робким предположением; ему уже кажется, что он это видит, что это ясно, — и рассуждение заключено словами: «так это вот как
было, так вот какой народ нужно разуметь, так вот с какой точки нужно смотреть на предмет!» Потом во всеуслышанье с кафедры, — и новооткрытая истина пошла гулять по свету, набирая себе последователей и поклонников.
Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые
были побогаче, и как только замечал, что товарища
начинало тошнить, — признак подступающего голода, — он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с аппетитом.
Это
было у места, потому что Фемистоклюс укусил за ухо Алкида, и Алкид, зажмурив глаза и открыв рот, готов
был зарыдать самым жалким образом, но, почувствовав, что за это легко можно
было лишиться блюда, привел рот в прежнее положение и
начал со слезами грызть баранью кость, от которой у него обе щеки лоснились жиром.
— Отчего ж неизвестности? — сказал Ноздрев. — Никакой неизвестности!
будь только на твоей стороне счастие, ты можешь выиграть чертову пропасть. Вон она! экое счастье! — говорил он,
начиная метать для возбуждения задору. — Экое счастье! экое счастье! вон: так и колотит! вот та проклятая девятка, на которой я всё просадил! Чувствовал, что продаст, да уже, зажмурив глаза, думаю себе: «Черт тебя побери, продавай, проклятая!»
Только что вы остановитесь, он
начинает длинную тираду, по-видимому имеющую какую-то связь с тем, что вы сказали, но которая в самом деле
есть только продолжение его собственной речи.
Уж восток
начинал бледнеть, когда я заснул, но — видно,
было написано на небесах, что в эту ночь я не высплюсь.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и
начали спускаться; направо
был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа.
Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и
начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением на землю; потом другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде
было что-то детское; мне стало смешно и жалко…
Явно
было, что она не знала, с чего
начать; лицо ее побагровело, пухлые ее пальцы стучали по столу; наконец она
начала так, прерывистым голосом...
Через минуту я
был уже в своей комнате, разделся и лег. Едва мой лакей запер дверь на замок, как ко мне
начали стучаться Грушницкий и капитан.
Он бросил фуражку с перчатками на стол и
начал обтягивать фалды и поправляться перед зеркалом; черный огромный платок, навернутый на высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок, высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил его кверху до ушей; от этой трудной работы, — ибо воротник мундира
был очень узок и беспокоен, — лицо его налилось кровью.
Начала печалиться о том, что она не христианка, и что на том свете душа ее никогда не встретится с душою Григория Александровича, и что иная женщина
будет в раю его подругой.
Я возвращался домой пустыми переулками станицы; месяц, полный и красный, как зарево пожара,
начинал показываться из-за зубчатого горизонта домов; звезды спокойно сияли на темно-голубом своде, и мне стало смешно, когда я вспомнил, что
были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права!..
Я отвечал, что много
есть людей, говорящих то же самое; что
есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды,
начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
Эта комедия
начинала мне надоедать, и я готов
был прервать молчание самым прозаическим образом, то
есть предложить ей стакан чая, как вдруг она вскочила, обвила руками мою шею, и влажный, огненный поцелуй прозвучал на губах моих.
После полудня она
начала томиться жаждой. Мы отворили окна — но на дворе
было жарче, чем в комнате; поставили льду около кровати — ничего не помогало. Я знал, что эта невыносимая жажда — признак приближения конца, и сказал это Печорину. «Воды, воды!..» — говорила она хриплым голосом, приподнявшись с постели.
Утро
было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что
было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне
было не до них, я
начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
Но, увы! комендант ничего не мог сказать мне решительного. Суда, стоящие в пристани,
были все — или сторожевые, или купеческие, которые еще даже не
начинали нагружаться. «Может
быть, дня через три, четыре придет почтовое судно, — сказал комендант, — и тогда — мы увидим». Я вернулся домой угрюм и сердит. Меня в дверях встретил казак мой с испуганным лицом.
Я поместился в некотором расстоянии на другой лавке, остановил двух знакомых Д… офицеров и
начал им что-то рассказывать; видно,
было смешно, потому что они
начали хохотать как сумасшедшие.
Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату
была заперта на замок, и ключа в замке не
было. Я все это тотчас заметил… Я
начал кашлять и постукивать каблуками о порог — только он притворялся, будто не слышит.