Неточные совпадения
Он беспрерывно взглядывал на чиновника, конечно, и потому еще, что и сам тот упорно смотрел на него, и видно
было, что тому очень хотелось
начать разговор.
Лицо
было выбрито, по-чиновничьи, но давно уже, так что уже густо
начала выступать сизая щетина.
Почти все время, как читал Раскольников, с самого
начала письма, лицо его
было мокро от слез; но когда он кончил, оно
было бледно, искривлено судорогой, и тяжелая, желчная, злая улыбка змеилась по его губам.
Но в идущей женщине
было что-то такое странное и с первого же взгляда бросающееся в глаза, что мало-помалу внимание его
начало к ней приковываться, — сначала нехотя и как бы с досадой, а потом все крепче и крепче.
На ней
было шелковое, из легкой материи («матерчатое») платьице, но тоже как-то очень чудно надетое, едва застегнутое, и сзади у талии, в самом
начале юбки, разорванное; целый клок отставал и висел болтаясь.
Несмотря на эти странные слова, ему стало очень тяжело. Он присел на оставленную скамью. Мысли его
были рассеянны… Да и вообще тяжело ему
было думать в эту минуту о чем бы то ни
было. Он бы хотел совсем забыться, все забыть, потом проснуться и
начать совсем сызнова…
Но это еще
были мелочи, о которых он и думать не
начинал, да и некогда
было.
Раскольников стоял и сжимал топор. Он
был точно в бреду. Он готовился даже драться с ними, когда они войдут. Когда они стучались и сговаривались, ему несколько раз вдруг приходила мысль кончить все разом и крикнуть им из-за дверей. Порой хотелось ему
начать ругаться с ними, дразнить их, покамест не отперли. «Поскорей бы уж!» — мелькнуло в его голове.
Там, в самом углу, внизу, в одном месте
были разодраны отставшие от стены обои: тотчас же
начал он все запихивать в эту дыру, под бумагу: «Вошло!
Письмоводитель смотрел на него с снисходительною улыбкой сожаления, а вместе с тем и некоторого торжества, как на новичка, которого только что
начинают обстреливать: «Что, дескать, каково ты теперь себя чувствуешь?» Но какое, какое
было ему теперь дело до заемного письма, до взыскания!
— Ну, слушай: я к тебе пришел, потому что, кроме тебя, никого не знаю, кто бы помог…
начать… потому что ты всех их добрее, то
есть умнее, и обсудить можешь… А теперь я вижу, что ничего мне не надо, слышишь, совсем ничего… ничьих услуг и участий… Я сам… один… Ну и довольно! Оставьте меня в покое!
Кончим это,
начнем об китах переводить, потом из второй части «Confessions» [«Confessions» (фр.) — «Исповедь» Ж. Ж. Руссо (1712–1778).] какие-то скучнейшие сплетни тоже отметили, переводить
будем; Херувимову кто-то сказал, что будто бы Руссо в своем роде Радищев.
— Никто не приходил. А это кровь в тебе кричит. Это когда ей выходу нет и уж печенками запекаться
начнет, тут и
начнет мерещиться… Есть-то станешь, что ли?
Вдруг, как бы вспомнив, бросился он к углу, где в обоях
была дыра,
начал все осматривать, запустил в дыру руку, пошарил, но и это не то.
Он пошел к печке, отворил ее и
начал шарить в золе: кусочки бахромы от панталон и лоскутья разорванного кармана так и валялись, как он их тогда бросил, стало
быть никто не смотрел!
Это
был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который
начал тем, что остановился в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивал взглядами: «Куда ж это я попал?» Недоверчиво и даже с аффектацией [С аффектацией — с неестественным, подчеркнутым выражением чувств (от фр. affecter — делать что-либо искусственным).] некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова.
— Ваша мамаша, еще в бытность мою при них,
начала к вам письмо. Приехав сюда, я нарочно пропустил несколько дней и не приходил к вам, чтоб уж
быть вполне уверенным, что вы извещены обо всем; но теперь, к удивлению моему…
— Жалею весьма и весьма, что нахожу вас в таком положении, —
начал он снова, с усилием прерывая молчание. — Если б знал о вашем нездоровье, зашел бы раньше. Но, знаете, хлопоты!.. Имею к тому же весьма важное дело по моей адвокатской части в сенате. Не упоминаю уже о тех заботах, которые и вы угадаете. Ваших, то
есть мамашу и сестрицу, жду с часу на час…
Голова его слегка
было начала кружиться; какая-то дикая энергия заблистала вдруг в его воспаленных глазах и в его исхудалом бледно-желтом лице.
— Как! Вы здесь? —
начал он с недоумением и таким тоном, как бы век
был знаком, — а мне вчера еще говорил Разумихин, что вы все не в памяти. Вот странно! А ведь я
был у вас…
— Кто? Вы? Вам поймать? Упрыгаетесь! Вот ведь что у вас главное: тратит ли человек деньги или нет? То денег не
было, а тут вдруг тратить
начнет, — ну как же не он? Так вас вот этакий ребенок надует на этом, коли захочет!
Раскольников
начал понимать, что он, может
быть, плохо сделал, уговорив перенести сюда раздавленного.
Мармеладов
был в последней агонии; он не отводил своих глаз от лица Катерины Ивановны, склонившейся снова над ним. Ему все хотелось что-то ей сказать; он
было и
начал, с усилием шевеля языком и неясно выговаривая слова, но Катерина Ивановна, понявшая, что он хочет просить у ней прощения, тотчас же повелительно крикнула на него...
Волосы ее уже
начинали седеть и редеть, маленькие лучистые морщинки уже давно появились около глаз, щеки впали и высохли от заботы и горя, и все-таки это лицо
было прекрасно.
— Уверяю, заботы немного, только говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и говори. К тому же ты доктор,
начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься. У ней клавикорды стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько; у меня там одна песенка
есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну, с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
Не могу я это тебе выразить, тут, — ну вот ты математику знаешь хорошо, и теперь еще занимаешься, я знаю… ну,
начни проходить ей интегральное исчисление, ей-богу не шучу, серьезно говорю, ей решительно все равно
будет: она
будет на тебя смотреть и вздыхать, и так целый год сряду.
— Видите, Дмитрий Прокофьич… —
начала она. — Я
буду совершенно откровенна с Дмитрием Прокофьичем, Дунечка?
— А я так даже подивился на него сегодня, —
начал Зосимов, очень обрадовавшись пришедшим, потому что в десять минут уже успел потерять нитку разговора с своим больным. — Дня через три-четыре, если так пойдет, совсем
будет как прежде, то
есть как
было назад тому месяц, али два… али, пожалуй, и три? Ведь это издалека началось да подготовлялось… а? Сознаётесь теперь, что, может, и сами виноваты
были? — прибавил он с осторожною улыбкой, как бы все еще боясь его чем-нибудь раздражить.
Он развернул, наконец, письмо, все еще сохраняя вид какого-то странного удивления; потом медленно и внимательно
начал читать и прочел два раза. Пульхерия Александровна
была в особенном беспокойстве; да и все ждали чего-то особенного.
— Ну, вот и увидишь!.. Смущает она меня, вот увидишь, увидишь! И так я испугалась: глядит она на меня, глядит, глаза такие, я едва на стуле усидела, помнишь, как рекомендовать
начал? И странно мне: Петр Петрович так об ней пишет, а он ее нам рекомендует, да еще тебе! Стало
быть, ему дорога!
Я
было хотел
начать, и ничего не вышло.
Я имею значительное основание предполагать, что Марфа Петровна, имевшая несчастие столь полюбить его и выкупить из долгов, восемь лет назад, послужила ему еще и в другом отношении: единственно ее старанием и жертвами затушено
было, в самом
начале, уголовное дело, с примесью зверского и, так сказать, фантастического душегубства, за которое он весьма и весьма мог бы прогуляться в Сибирь.
Помаленьку
начнем, до большого дойдем, по крайней мере прокормиться чем
будет, и уж по всяком случае свое вернем.
Мешается; то тревожится, как маленькая, о том, чтобы завтра все прилично
было, закуски
были и всё… то руки ломает, кровью харкает, плачет, вдруг стучать
начнет головой об стену, как в отчаянии.
— Да как же, вот этого бедного Миколку вы ведь как, должно
быть, терзали и мучили, психологически-то, на свой манер, покамест он не сознался; день и ночь, должно
быть, доказывали ему: «ты убийца, ты убийца…», — ну, а теперь, как он уж сознался, вы его опять по косточкам разминать
начнете: «Врешь, дескать, не ты убийца! Не мог ты им
быть! Не свои ты слова говоришь!» Ну, так как же после этого должность не комическая?
Впрочем, Лебезятников, несмотря даже на то, что
был очень добренький, тоже
начинал отчасти не терпеть своего сожителя и бывшего опекуна Петра Петровича.
Как ни
был простоват Андрей Семенович, но все-таки
начал понемногу разглядывать, что Петр Петрович его надувает и втайне презирает и что «не такой совсем этот человек».
Он
было попробовал ему излагать систему Фурье и теорию Дарвина, но Петр Петрович, особенно в последнее время,
начал слушать как-то уж слишком саркастически, а в самое последнее время — так даже стал браниться.
Дело в том, что он, по инстинкту,
начинал проникать, что Лебезятников не только пошленький и глуповатый человечек, но, может
быть, и лгунишка, и что никаких вовсе не имеет он связей позначительнее даже в своем кружке, а только слышал что-нибудь с третьего голоса; мало того: и дела-то своего, пропагандного, может, не знает порядочно, потому что-то уж слишком сбивается и что уж куда ему
быть обличителем!
— Во-первых, вы, пожалуйста, извините меня, Софья Семеновна, перед многоуважаемой вашей мамашей… Так ведь, кажется? Заместо матери приходится вам Катерина-то Ивановна? —
начал Петр Петрович, весьма солидно, но, впрочем, довольно ласково. Видно
было, что он имеет самые дружественные намерения.
— Можно-с, но… это мы потом-с… то
есть можно бы
начать и сегодня.
От природы
была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не в исступление, и она в один миг, после самых ярких надежд и фантазий,
начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни попадало под руку, и колотиться головой об стену.
Красные пятна на щеках ее рдели все сильнее и сильнее, грудь ее колыхалась. Еще минута, и она уже готова
была начать историю. Многие хихикали, многим, видимо,
было это приятно. Провиантского стали подталкивать и что-то шептать ему. Их, очевидно, хотели стравить.
— А па-а-азвольте спросить, это вы насчет чего-с, —
начал провиантский, — то
есть на чей… благородный счет… вы изволили сейчас… А впрочем, не надо! Вздор! Вдова! Вдовица! Прощаю… Пас! — и он стукнул опять водки.
— Долой с квартир! Сейчас! Марш! — и с этими словами
начала хватать все, что ни попадалось ей под руку из вещей Катерины Ивановны, и скидывать на пол. Почти и без того убитая, чуть не в обмороке, задыхавшаяся, бледная, Катерина Ивановна вскочила с постели (на которую упала
было в изнеможении) и бросилась на Амалию Ивановну. Но борьба
была слишком неравна; та отпихнула ее, как перышко.
— Соня, у меня сердце злое, ты это заметь: этим можно многое объяснить. Я потому и пришел, что зол.
Есть такие, которые не пришли бы. А я трус и… подлец! Но… пусть! все это не то… Говорить теперь надо, а я
начать не умею…
— Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не
было бы у него, чтобы карьеру
начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а
была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не
было?
И неужель ты думаешь, что я не знал, например, хоть того, что если уж
начал я себя спрашивать и допрашивать: имею ль я право власть иметь? — то, стало
быть, не имею права власть иметь.
Он бродил без цели. Солнце заходило. Какая-то особенная тоска
начала сказываться ему в последнее время. В ней не
было чего-нибудь особенно едкого, жгучего; но от нее веяло чем-то постоянным, вечным, предчувствовались безысходные годы этой холодной мертвящей тоски, предчувствовалась какая-то вечность на «аршине пространства». В вечерний час это ощущение обыкновенно еще сильней
начинало его мучить.
Она бросалась к детям, кричала на них, уговаривала, учила их тут же при народе, как плясать и что
петь,
начинала им растолковывать, для чего это нужно, приходила в отчаяние от их непонятливости, била их…