Неточные совпадения
Таким образом жизнь моей матери в самом
начале оказалась связанной с человеком старше ее больше чем вдвое, которого она еще не могла полюбить, потому что
была совершенно ребенком, который ее мучил и оскорблял с первых же дней и, наконец, стал калекой…
— Философы доказывают, что человек не может думать без слов… Как только человек
начнет думать, так непременно… понимаешь? в голове
есть слова… Гм… Что ты на это скажешь?..
Но почти до конца своей жизни он сохранил умственные запросы, и первые понятия, выходящие за пределы известного мне тогда мира, понятия о том, что
есть бог и
есть какая-то наука, исследующая природу души и
начало мира, мы, дети, получили от этого простодушного полуобразованного человека.
После остановки он наклонялся и
начинал подходить ко мне, и это
было самое страшное…
Я
начинал что-то путать. Острия ногтей все с большим нажимом входили в мою кожу, и последние проблески понимания исчезали…
Была только зеленая искорка в противных глазах и пять горячих точек на голове. Ничего больше не
было…
Под конец моего пребывания в пансионе добродушный француз как-то исчез с нашего горизонта. Говорили, что он уезжал куда-то держать экзамен. Я
был в третьем классе гимназии, когда однажды, в
начале учебного года, в узком коридоре я наткнулся вдруг на фигуру, изумительно похожую на Гюгенета, только уже в синем учительском мундире. Я шел с другим мальчиком, поступившим в гимназию тоже от Рыхлинского, и оба мы радостно кинулись к старому знакомому.
Были каникулы. Гимназия еще стояла пустая, гимназисты не
начинали съезжаться. У отца знакомых
было немного, и потому наши знакомства на первое время ограничивались соседями — чиновниками помещавшегося тут же во дворе уездного суда…
Это
было заведение особенного переходного типа, вскоре исчезнувшего. Реформа Д. А. Толстого, разделившая средние учебные заведения на классические и реальные, еще не
была закончена. В Житомире я
начал изучать умеренную латынь только в третьем классе, но за мною она двигалась уже с первого. Ровенская гимназия, наоборот, превращалась в реальную. Латынь уходила класс за классом, и третий, в который мне предстояло поступить, шел уже по «реальной программе», без латыни, с преобладанием математики.
Такие ростки я, должно
быть, вынес в ту минуту из беззаботных, бесцельных и совершенно благонамеренных разговоров «старших» о непопулярной реформе. Перед моими глазами
были лунный вечер, сонный пруд, старый замок и высокие тополи. В голове, может
быть, копошились какие-нибудь пустые мыслишки насчет завтрашнего дня и
начала уроков, но они не оставили никакого следа. А под ними прокладывали себе дорогу новые понятия о царе и верховной власти.
Раз
начав таким тоном, можно
было далее врать сколько угодно.
«Темного» карцера не
было, никто нас туда не отводил, и мы проводили время просто где-нибудь в пустом классе. Это
было очень удобно, особенно для невыучивших урока, но пользовались этим редко: так жутко
было ощущение этой минуты… Того же результата, впрочем, можно
было добиться иначе: стоило раскрыть ножик и
начать чистить ногти. Самаревич принимался, как тощий ветряк на порывистом ветре, махать руками, называл ученика негодяем и высылал из класса.
В каждом классе у Кранца
были избранники, которых он мучил особенно охотно… В первом классе таким мучеником
был Колубовский, маленький карапуз, с большой головой и толстыми щеками… Входя в класс, Кранц обыкновенно корчил примасу и
начинал брезгливо водить носом. Все знали, что это значит, а Колубовский бледнел. В течение урока эти гримасы становились все чаще, и, наконец, Кранц обращался к классу...
Капитан
был человек вспыльчивый, но очень добродушный и умевший брать многое в жизни со стороны юмора. Кроме того, это
было, кажется, незадолго до освобождения крестьян. Чувствовалась потребность единения… Капитан не только не
начал дела, простив «маленькую случайность», но впоследствии ни одно семейное событие в его доме, когда из трубы неслись разные вкусные запахи, не обходилось без присутствия живописной фигуры Лохмановича…
Убыток
был не очень большой, и запуганные обыватели советовали капитану плюнуть, не связываясь с опасным человеком. Но капитан
был не из уступчивых. Он принял вызов и
начал борьбу, о которой впоследствии рассказывал охотнее, чем о делах с неприятелем. Когда ему донесли о том, что его хлеб жнут работники Банькевича, хитрый капитан не показал и виду, что это его интересует… Жнецы связали хлеб в снопы, тотчас же убрали их, и на закате торжествующий ябедник шел впереди возов, нагруженных чужими снопами.
— Все думаем, то
есть мыслим, — ответило несколько голосов задорно. Учитель
начинал раздражать.
Растущая душа стремилась пристроить куда-то избыток силы, не уходящей на «арифметики и грамматики», и вслед за жгучими историческими фантазиями в нее порой опять врывался религиозный экстаз. Он
был такой же беспочвенный и еще более мучительный. В глубине души еще не сознанные
начинали роиться сомнения, а навстречу им поднималась жажда религиозного подвига, полетов души ввысь, молитвенных экстазов.
Это — «Два помещика» из «Записок охотника». Рассказчик — еще молодой человек, тронутый «новыми взглядами», гостит у Мардария Аполлоновича. Они пообедали и
пьют на балконе чай. Вечерний воздух затих. «Лишь изредка ветер набегал струями и в последний раз, замирая около дома, донес до слуха звук мерных и частых ударов, раздававшихся в направлении конюшни». Мардарий Аполлонович, только что поднесший ко рту блюдечко с чаем, останавливается, кивает головой и с доброй улыбкой
начинает вторить ударам...
— Очень плохо, — сказал Авдиев. — Ласточка, ласточка, а затем… господин в поношенном испанском плаще, с слегка оплывшими глазами и крашеными усами. Знаете что, — никогда не
пейте, и главное — не
начинайте. Ни из удальства, ни для того, чтобы
быть ласточкой. Запомните вы этот мой совет, когда станете студентом?
В городе
начали поговаривать, как о предполагаемой невесте Авдиева, о той самой девушке, в которую, в числе других,
был влюблен и я.
К нам приехал новый директор, Долгоногов, о котором я уже говорил выше. Все,
начиная с огромного инспектора и кончая Дитяткевичем, сразу почувствовали над собой авторитетную руку. Долгоногова боялись, уважали, особенно после случая с Безаком, но… не знали. Он
был от нас как-то далек по своему положению.
В это время взгляд мой случайно упал на фигуру Балмашевского. Он подошел в самом
начале разговора и теперь, стоя у стола, перелистывал журнал. На его тонких губах играла легкая улыбка. Глаза
были, как всегда, занавешены тяжелыми припухшими веками, но я ясно прочел в выражении его лица сочувственную поддержку и одобрение. Степан Яковлевич спустил тон и сказал...
Теперь выбора не
было. Старшим приходилось поневоле идти к законоучителю… Затем случилось, что тотчас после первого дня исповеди виновники шалости
были раскрыты. Священник наложил на них эпитимью и лишил причастия, но еще до
начала службы три ученика
были водворены в карцер. Им грозило исключение…
К концу гимназического курса в моей душе
начало складываться из всего этого брожения некоторое, правда, довольно туманное представление о том, чем мне
быть за гранью гимназии и нашего города.
Я поднял на него глаза, и в них, вероятно, опять
было озадачившее его выражение. Что мне сказать в ответ?
Начать молиться по приказу, под упирающимися в спину начальственными взглядами?
Мне казалось, что я еще в первый раз настоящим образом вижу природу и
начинаю улавливать ее внутреннее содержание, но… глядеть
было некогда.
Вчера он только показался в
начале нашего вечера, ничего не
пил и рано исчез.
И вдруг я проснулся.
Начинало светать. Это
было ранней весной, снег еще не весь стаял, погода стояла пасмурная, слякотная, похожая более на осень. В окна тускло, почти враждебно глядели мутные сумерки; освоившись с ними, я разглядел постель Бродского. На ней никого не
было. Не
было также и чемодана, который мы вчера укладывали с ним вместе. А в груди у меня стояло что-то теплое от недавнего счастливого сна. И контраст этого сна сразу подчеркнул для меня все значение моей потери.
Первая книга, которую я
начал читать по складам, а дочитал до конца уже довольно бегло,
был роман польского писателя Коржениовского — произведение талантливое и написанное в хорошем литературном тоне. Никто после этого не руководил выбором моего чтения, и одно время оно приняло пестрый, случайный, можно даже сказать, авантюристский характер.