Неточные совпадения
Наши северные мужики конечно уж принадлежат к существам
самым равнодушным к красотам природы; но и
те, проезжая мимо Воздвиженского, ахали иногда, явно показывая
тем, что они тут видят
то, чего в других местах не видывали!
Феномен этот — мой сосед по деревне, отставной полковник Вихров, добрый и в
то же врем» бешеный, исполненный высокой житейской мудрости и вместе с
тем необразованный, как простой солдат!» Александра Григорьевна, по самолюбию своему, не только
сама себя всегда расхваливала, но даже всех других людей, которые приходили с ней в какое-либо соприкосновение.
— Стыдно вам, полковник, стыдно!.. — говорила, горячась, Александра Григорьевна Вихрову. —
Сами вы прослужили тридцать лет престолу и отечеству и не хотите сына вашего посвятить
тому же!
При этом ему невольно припомнилось, как его
самого, — мальчишку лет пятнадцати, — ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани; и как он потом
сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец,
того на шинели снесли без чувств в лазарет; как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный…
Полковник был от души рад отъезду последнего, потому что мальчик этот, в
самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на
то, что все-таки был не дома, а в гостях, он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку.
Егеря, впрочем, когда
тот пришел, Павел сейчас же
сам узнал по патронташу, повешенному через плечо, и по ружью в руке.
Ардальон Васильевич в другом отношении тоже не менее супруги своей смирял себя: будучи от природы злейшего и крутейшего характера, он до
того унижался и кланялся перед дворянством, что
те наконец выбрали его в исправники, надеясь на его доброту и услужливость; и он в
самом деле был добр и услужлив.
— Сейчас! — отвечала
та торопливо, и действительно в одно мгновение все прибрала; затем
сама возвратилась в гостиную и села: ее тоже, кажется, интересовало послушать, что будет говорить Александра Григорьевна.
— На свете так мало людей, — начала она, прищуривая глаза, — которые бы что-нибудь для кого сделали, что право, если
самой кому хоть чем-нибудь приведется услужить, так так этому радуешься, что и сказать
того нельзя…
— Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К
самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а
то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за
то; дадут еще третий, и под суд!
Говоря это, старик маскировался: не
того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с
тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об
том, так, пожалуй,
сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него, как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек!
— Ты
сам меня как-то спрашивал, — продолжал Имплев, — отчего это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им не об чем между собой говорить; и чем необразованней общество,
тем склонней оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это, и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф,
то есть, когда человек ничего уж и не думает даже.
Там на крыльце ожидали их Михайло Поликарпыч и Анна Гавриловна.
Та сейчас же, как вошли они в комнаты, подала мороженого; потом садовник, из собственной оранжереи Еспера Иваныча, принес фруктов, из которых Еспер Иваныч отобрал
самые лучшие и подал Павлу. Полковник при этом немного нахмурился. Он не любил, когда Еспер Иваныч очень уж ласкал его сына.
Князь исполнил ее желание и
сам первый сделал визит Есперу Иванычу;
тот, хоть не очень скоро, тоже приехал к нему.
Княгиня сумела как-то так сделать, что Имплев, и
сам не замечая
того, стал каждодневным их гостем.
Про Еспера Иваныча и говорить нечего: княгиня для него была святыней, ангелом чистым, пред которым он и подумать ничего грешного не смел; и если когда-то позволил себе смелость в отношении горничной,
то в отношении женщины его круга он, вероятно, бежал бы в пустыню от стыда, зарылся бы навеки в своих Новоселках, если бы только узнал, что она его подозревает в каких-нибудь, положим,
самых возвышенных чувствах к ней; и таким образом все дело у них разыгрывалось на разговорах, и
то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя к Матильде […любовь Малек-Аделя к Матильде.
Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя, как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, — как у него выходило на бумаге совершенно
то же
самое, что было и на оригинале, — он не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли не
то ли же
самое чувство разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и не уходил, а, подпершись рукою в бок, стоял и смотрел, как барчик рисует.
— Да так, дурак,
сам виноват, — отвечал Симонов, усмехаясь: — нахвастал будочнику, что он сапожник, а
тот сказал частному; частный отдал сапоги ему починить…
Павел был как бы в тумане: весь этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а как и было на
самом деле — под землею) существующими — каким-то пиром гномов, одуряющим, не дающим свободно дышать, но
тем не менее очаровательным и обольстительным!
— Для чего это какие-то дураки выйдут, болтают между собою разный вздор, а другие дураки еще деньги им за
то платят?.. — говорил он, в
самом деле решительно не могший во всю жизнь свою понять — для чего это люди выдумали театр и в чем тут находят удовольствие себе!
Публика начала сбираться почти не позже актеров, и первая приехала одна дама с мужем, у которой, когда ее сыновья жили еще при ней, тоже был в доме театр; на этом основании она, званая и незваная, обыкновенно ездила на все домашние спектакли и всем говорила: «У нас
самих это было — Петя и Миша (ее сыновья) сколько раз это делали!» Про мужа ее, служившего контролером в
той же казенной палате, где и Разумов, можно было сказать только одно, что он целый день пил и никогда не был пьян, за каковое свойство, вместо настоящего имени: «Гаврило Никанорыч», он был называем: «Гаврило Насосыч».
Разумов сейчас же вскочил. Он еще по гимназии помнил, как Николай Силыч ставил его в сентябре на колени до райских птиц,
то есть каждый класс математики он должен был стоять на коленях до
самой весны, когда птицы прилетят.
В учителя он себе выбрал, по случаю крайней дешевизны,
того же Видостана, который, впрочем, мог ему растолковать одни только ноты, а затем Павел уже
сам стал разучивать, как бог на разум послал, небольшие пьески; и таким образом к концу года он играл довольно бойко; у него даже нашелся обожатель его музыки, один из его товарищей, по фамилии Живин, который прослушивал его иногда по целым вечерам и совершенно искренно уверял, что такой игры на фортепьянах с подобной экспрессией он не слыхивал.
Дрозденко ненавидел и преследовал законоучителя, по преимуществу, за притворство его, — за желание представить из себя какого-то аскета, тогда как на
самом деле было совсем не
то!
— А позвольте спросить,
тему господина ученика вы
сами одобрили?
— Так за что же и судить его?
Тему вы
сами одобрили, а выполнена она — сколько вот я, прочтя сочинение, вижу — прекрасно!
— Я сейчас же пойду! — сказал Павел, очень встревоженный этим известием, и вместе с
тем, по какому-то необъяснимому для него
самого предчувствию, оделся в свой вицмундир новый, в танцевальные выворотные сапоги и в серые, наподобие кавалерийских, брюки; напомадился, причесался и отправился.
Дом стоял на красивейшем месте, при слиянии двух рек, и имел около себя не
то сад, не
то огород, а скорей какой-то пустырь,
самым гнусным и бессмысленным образом заросший чертополохом, крапивою, репейником и даже хреном.
— Ничего, дяденька, поправитесь, — успокаивал его Павел, целуя у дяди руку, между
тем как у
самого глаза наполнились слезами.
Княгиня-то и отпустила с ними нашу Марью Николаевну, а
то хоть бы и ехать-то ей не с кем: с одной горничной княгиня ее отпустить не желала, а
сама ее везти не может, — по Москве, говорят, в карете проедет, дурно делается, а по здешним дорогам и жива бы не доехала…
Еспер Иваныч когда ему полтинник, когда целковый даст; и теперешний раз пришел было; я сюда его не пустила, выслала ему рубль и велела идти домой; а он заместо
того — прямо в кабак… напился там, идет домой, во все горло дерет песни; только как подошел к нашему дому, и говорит
сам себе: «Кубанцев, цыц, не смей петь: тут твой благодетель живет и хворает!..» Потом еще пуще
того заорал песни и опять закричал на себя: «Цыц, Кубанцев, не смей благодетеля обеспокоить!..» Усмирильщик какой —
самого себя!
М-me Фатеева говорила: «Это такой человек, что сегодня раскается, а завтра опять сделает
то же!» Сначала Мари только слушала ее, но потом и
сама начала говорить.
Мари, Вихров и m-me Фатеева в
самом деле начали видаться почти каждый день, и между ними мало-помалу стало образовываться
самое тесное и дружественное знакомство. Павел обыкновенно приходил к Имплевым часу в восьмом; около этого же времени всегда приезжала и m-me Фатеева. Сначала все сидели в комнате Еспера Иваныча и пили чай, а потом он вскоре после
того кивал им приветливо головой и говорил...
Нет сомнения, что ландшафт этот принадлежал к
самым обыкновенным речным русским видам, но
тем не менее Павлу, по настоящим его чувствованиям, он показался райским.
Бедный Еспер Иваныч и
того уж не мог сообразить; приезжай к нему Мари, когда он еще был здоров, он поместил бы ее как птичку райскую, а теперь Анна Гавриловна, когда уже
сама сделает что-нибудь, тогда привезет его в креслах показать ему.
— А вот, кстати, — начал Павел, — мне давно вас хотелось опросить: скажите, что значил, в первый день нашего знакомства, этот разговор ваш с Мари о
том, что пишут ли ей из Коломны, и потом она
сама вам что-то такое говорила в саду, что если случится это — хорошо, а не случится — тоже хорошо.
Рвение Павла в этом случае до
того дошло, что он эту повесть тотчас же
сам переписал, и как только по выздоровлении пошел к Имплевым,
то захватил с собой и произведение свое.
— Но я не
то, что
сам напечатаю, а отнесу ее к какому-нибудь книгопродавцу, — объяснил Павел, — что ж,
тот не убьет же меня за это: понравится ему — возьмет он, а не понравится — откажется! Печатаются повести гораздо хуже моей.
Павел от огорчения в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил ему, что это даже хорошо, что Мари переезжает в Москву, потому что, когда он сделается студентом и
сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но, как бы
то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
Веселенький деревенский домик полковника, освещенный солнцем, кажется, еще более обыкновенного повеселел.
Сам Михайло Поликарпыч, с сияющим лицом, в своем домашнем нанковом сюртуке, ходил по зале: к нему вчера только приехал сын его, и теперь, пока
тот спал еще, потому что всего было семь часов утра, полковник разговаривал с Ванькой, у которого от последней, вероятно, любви его появилось даже некоторое выражение чувств в лице.
— Нет-с! — отвечал Ванька решительно, хотя, перед
тем как переехать Павлу к Крестовникову, к нему собрались все семиклассники и перепились до неистовства; и даже
сам Ванька, проводив господ, в сенях шлепнулся и проспал там всю ночь. — Наш барин, — продолжал он, — все более в книжку читал… Что ни есть и я, Михайло Поликарпыч, так грамоте теперь умею; в какую только должность прикажете, пойду!
— Так что же вы говорите, я после этого уж и не понимаю! А знаете ли вы
то, что в Демидовском студенты имеют единственное развлечение для себя — ходить в Семеновский трактир и пить там? Большая разница Москва-с, где — превосходный театр, разнообразное общество, множество библиотек, так что, помимо ученья,
самая жизнь будет развивать меня, а потому стеснять вам в этом случае волю мою и лишать меня, может быть, счастья всей моей будущей жизни — безбожно и жестоко с вашей стороны!
«Неужели это, шельмец, он все
сам придумал в голове своей? — соображал он с удовольствием, а между
тем в нем заговорила несколько и совесть его: он по своим средствам совершенно безбедно мог содержать сына в Москве — и только в этом случае не стал бы откладывать и сберегать денег для него же.
— А про
то, что все один с дяденькой удумал; на, вот, перед
самым отъездом, только что не с вороной на хвосте прислал оказать отцу, что едешь в Москву!
— Вы
сами рассказывали, что четырнадцати лет в полк поступили, а не
то что в Москву приехали.
Полковник по крайней мере с полчаса еще брюзжал, а потом, как бы сообразив что-то такое и произнося больше
сам с собой: «Разве вот что сделать!» — вслед за
тем крикнул во весь голос...
Жена богатого и старинного подрядчика-обручника, постоянно проживавшего в Москве, она, чтобы ей
самой было от господ хорошо и чтобы не требовали ее ни на какую барскую работу, давным-давно убедила мужа платить почти тройной оброк; советовала ему
то поправить иконостас в храме божием,
то сделать серебряные главы на церковь, чтобы таким образом, как жене украшателя храма божия, пользоваться почетом в приходе.
— Счастливо оставаться! — проговорила
та и потом так будто бы, без всякого умысла, прибавила: — Вы изволили прислать за мной, а я, согрешила грешная,
сама еще ранее
того хотела идти, задний двор у нас пообвалился: пойду, мо, у Михайла Поликарпыча лесу попросить, не у чужих же господ брать!
Оставшись вдвоем, отец и сын довольно долго молчали. Павел думал
сам с собою: «Да, нелегко выцарапаться из тины, посреди которой я рожден!» Полковник между
тем готовил ему еще новое испытание.
Детушки-то нынче каковы!» Нельзя сказать, чтобы в этих словах не метилось несколько и на Павла, но почему полковник мог думать об сыне что-нибудь подобное, он и
сам бы, вероятно, не мог объяснить
того.