Неточные совпадения
Хотя, конечно, они лица не так заметные, и
то, что называют второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, — но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на
то что
сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец.
Ему нравилось не
то, о чем читал он, но больше
самое чтение, или, лучше сказать, процесс
самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит.
— Направо, — сказал мужик. — Это будет тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так,
то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором,
то есть, живет
сам господин. Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было.
У подошвы этого возвышения, и частию по
самому скату, темнели вдоль и поперек серенькие бревенчатые избы, которые герой наш, неизвестно по каким причинам, в
ту же минуту принялся считать и насчитал более двухсот; нигде между ними растущего деревца или какой-нибудь зелени; везде глядело только одно бревно.
Даже
самая погода весьма кстати прислужилась: день был не
то ясный, не
то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням.
Для пополнения картины не было недостатка в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на
то что голова продолблена была до
самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки.
Гораздо легче изображать характеры большого размера: там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но вот эти все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между
тем как приглядишься, увидишь много
самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
Последние слова понравились Манилову, но в толк
самого дела он все-таки никак не вник и вместо ответа принялся насасывать свой чубук так сильно, что
тот начал наконец хрипеть, как фагот. Казалось, как будто он хотел вытянуть из него мнение относительно такого неслыханного обстоятельства; но чубук хрипел, и больше ничего.
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и
то в минуту
самого головоломного дела.
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг другу руку и долго смотрели молча один другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что
тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он
сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если не в одном доме,
то, по крайней мере, в
самом ближайшем соседстве.
Между
тем Чичиков стал примечать, что бричка качалась на все стороны и наделяла его пресильными толчками; это дало ему почувствовать, что они своротили с дороги и, вероятно, тащились по взбороненному полю. Селифан, казалось,
сам смекнул, но не говорил ни слова.
Солнце сквозь окно блистало ему прямо в глаза, и мухи, которые вчера спали спокойно на стенах и на потолке, все обратились к нему: одна села ему на губу, другая на ухо, третья норовила как бы усесться на
самый глаз,
ту же, которая имела неосторожность подсесть близко к носовой ноздре, он потянул впросонках в
самый нос, что заставило его крепко чихнуть, — обстоятельство, бывшее причиною его пробуждения.
Тот же
самый орел, как только вышел из комнаты и приближается к кабинету своего начальника, куропаткой такой спешит с бумагами под мышкой, что мочи нет.
Вот оно, внутреннее расположение: в
самой средине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкой для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и без крышечек для
того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и другими, которые складывались на память.
Но зачем же среди недумающих, веселых, беспечных минут
сама собою вдруг пронесется иная чудная струя: еще смех не успел совершенно сбежать с лица, а уже стал другим среди
тех же людей, и уже другим светом осветилось лицо…
— Здесь он нагнул
сам голову Чичикова, так что
тот чуть не ударился ею об рамку.
Так как разговор, который путешественники вели между собою, был не очень интересен для читателя,
то сделаем лучше, если скажем что-нибудь о
самом Ноздреве, которому, может быть, доведется сыграть не вовсе последнюю роль в нашей поэме.
Если же этого не случится,
то все-таки что-нибудь да будет такое, чего с другим никак не будет: или нарежется в буфете таким образом, что только смеется, или проврется
самым жестоким образом, так что наконец
самому сделается совестно.
Впрочем, редко случалось, чтобы это было довезено домой; почти в
тот же день спускалось оно все другому, счастливейшему игроку, иногда даже прибавлялась собственная трубка с кисетом и мундштуком, а в другой раз и вся четверня со всем: с коляской и кучером, так что
сам хозяин отправлялся в коротеньком сюртучке или архалуке искать какого-нибудь приятеля, чтобы попользоваться его экипажем.
— Ну, решаться в банк значит подвергаться неизвестности, — говорил Чичиков и между
тем взглянул искоса на бывшие в руках у него карты. Обе талии ему показались очень похожими на искусственные, и
самый крап глядел весьма подозрительно.
— Знаем мы вас, как вы плохо играете! — сказал Ноздрев, подвигая шашку, да в
то же
самое время подвинул обшлагом рукава и другую шашку.
— Да шашку-то, — сказал Чичиков и в
то же время увидел почти перед
самым носом своим и другую, которая, как казалось, пробиралась в дамки; откуда она взялась, это один только Бог знал. — Нет, — сказал Чичиков, вставши из-за стола, — с тобой нет никакой возможности играть! Этак не ходят, по три шашки вдруг.
Услыша эти слова, Чичиков, чтобы не сделать дворовых людей свидетелями соблазнительной сцены и вместе с
тем чувствуя, что держать Ноздрева было бесполезно, выпустил его руки. В это
самое время вошел Порфирий и с ним Павлушка, парень дюжий, с которым иметь дело было совсем невыгодно.
Хорошо
то, что она сейчас только, как видно, выпущена из какого-нибудь пансиона или института, что в ней, как говорится, нет еще ничего бабьего,
то есть именно
того, что у них есть
самого неприятного.
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать голову и придумывать, с кем и как, и сколько нужно говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец
сама, и кончится
тем, что станет наконец врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек с капиталом, приобретенным на службе?
Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «Живет!» Такой же
самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел на
того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Хозяин, казалось,
сам чувствовал за собою этот грех и
тот же час спросил: «Не побеспокоил ли я вас?» Но Чичиков поблагодарил, сказав, что еще не произошло никакого беспокойства.
— Да чего вы скупитесь? — сказал Собакевич. — Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не
то, как бывает московская работа, что на один час, — прочность такая,
сам и обобьет, и лаком покроет!
Чичиков открыл рот, с
тем чтобы заметить, что Михеева, однако же, давно нет на свете; но Собакевич вошел, как говорится, в
самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова...
— Да, конечно, мертвые, — сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив, что они в
самом деле были уже мертвые, а потом прибавил: — Впрочем, и
то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? Мухи, а не люди.
Попробуй он слегка верхушек какой-нибудь науки, даст он знать потом, занявши место повиднее, всем
тем, которые в
самом деле узнали какую-нибудь науку.
— Да уж
само собою разумеется. Третьего сюда нечего мешать; что по искренности происходит между короткими друзьями,
то должно остаться во взаимной их дружбе. Прощайте! Благодарю, что посетили; прошу и вперед не забывать: коли выберется свободный часик, приезжайте пообедать, время провести. Может быть, опять случится услужить чем-нибудь друг другу.
Пока он рассматривал все странное убранство, отворилась боковая дверь и взошла
та же
самая ключница, которую встретил он на дворе.
А между
тем в хозяйстве доход собирался по-прежнему: столько же оброку должен был принесть мужик, таким же приносом орехов обложена была всякая баба; столько же поставов холста должна была наткать ткачиха, — все это сваливалось в кладовые, и все становилось гниль и прореха, и
сам он обратился наконец в какую-то прореху на человечестве.
Уже несколько минут стоял Плюшкин, не говоря ни слова, а Чичиков все еще не мог начать разговора, развлеченный как видом
самого хозяина, так и всего
того, что было в его комнате.
— И такой скверный анекдот, что сена хоть бы клок в целом хозяйстве! — продолжал Плюшкин. — Да и в
самом деле, как прибережешь его? землишка маленькая, мужик ленив, работать не любит, думает, как бы в кабак…
того и гляди, пойдешь на старости лет по миру!
Если бы кто взглянул из окошка в осеннее время и особенно когда по утрам начинаются маленькие изморози,
то бы увидел, что вся дворня делала такие скачки, какие вряд ли удастся выделать на театрах
самому бойкому танцовщику.
— А ей-богу, так! Ведь у меня что год,
то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у меня есть и
самому нечего… А уж я бы за них что ни дай взял бы. Так посоветуйте вашему приятелю-то: отыщись ведь только десяток, так вот уж у него славная деньга. Ведь ревизская душа стóит в пятистах рублях.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до
тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни, не погребут его
самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему в родню.
— Как же, а я приказал самовар. Я, признаться сказать, не охотник до чаю: напиток дорогой, да и цена на сахар поднялась немилосердная. Прошка! не нужно самовара! Сухарь отнеси Мавре, слышишь: пусть его положит на
то же место, или нет, подай его сюда, я ужо снесу его
сам. Прощайте, батюшка, да благословит вас Бог, а письмо-то председателю вы отдайте. Да! пусть прочтет, он мой старый знакомый. Как же! были с ним однокорытниками!
Оставшись один, он даже подумал о
том, как бы ему возблагодарить гостя за такое в
самом деле беспримерное великодушие.
— Да я их отпирал, — сказал Петрушка, да и соврал. Впрочем, барин и
сам знал, что он соврал, но уж не хотел ничего возражать. После сделанной поездки он чувствовал сильную усталость. Потребовавши
самый легкий ужин, состоявший только в поросенке, он
тот же час разделся и, забравшись под одеяло, заснул сильно, крепко, заснул чудным образом, как спят одни только
те счастливцы, которые не ведают ни геморроя, ни блох, ни слишком сильных умственных способностей.
Когда взглянул он потом на эти листики, на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были хорошими мужиками,
то какое-то странное, непонятное ему
самому чувство овладело им.
Каждая из записочек как будто имела какой-то особенный характер, и чрез
то как будто бы
самые мужики получали свой собственный характер.
На дороге ли ты отдал душу Богу, или уходили тебя твои же приятели за какую-нибудь толстую и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы и тройка приземистых, но крепких коньков, или, может, и
сам, лежа на полатях, думал, думал, да ни с
того ни с другого заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь, и поминай как звали.
Он спешил не потому, что боялся опоздать, — опоздать он не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он
сам в себе чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу; до
тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
Не успел он выйти на улицу, размышляя об всем этом и в
то же время таща на плечах медведя, крытого коричневым сукном, как на
самом повороте в переулок столкнулся тоже с господином в медведях, крытых коричневым сукном, и в теплом картузе с ушами.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на
самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не
то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Купцы первые его очень любили, именно за
то, что не горд; и точно, он крестил у них детей, кумился с ними и хоть драл подчас с них сильно, но как-то чрезвычайно ловко: и по плечу потреплет, и засмеется, и чаем напоит, пообещается и
сам прийти поиграть в шашки, расспросит обо всем: как делишки, что и как.