Неточные совпадения
Вся картина, которая рождается при этом в воображении автора, носит на себе чисто уж исторический характер: от деревянного, во вкусе итальянских вилл, дома остались теперь одни только развалины; вместо сада, в котором некогда были и подстриженные деревья, и гладко убитые дорожки, вам представляются группы бестолково растущих деревьев; в левой стороне сада,
самой поэтической, где прежде устроен был «Парнас», в последнее время один аферист построил винный завод; но и аферист уж этот лопнул, и завод
его стоял без окон и без дверей — словом, все, что было делом рук человеческих, в настоящее время или полуразрушилось, или совершенно было уничтожено, и один только созданный богом вид на подгородное озеро, на
самый городок, на идущие по другую сторону озера луга, — на которых, говорят, охотился Шемяка, — оставался по-прежнему прелестен.
Наши северные мужики конечно уж принадлежат к существам
самым равнодушным к красотам природы; но и те, проезжая мимо Воздвиженского, ахали иногда, явно показывая тем, что
они тут видят то, чего в других местах не видывали!
В
самом же деле
он был только игрушкой ее самолюбия.
Вы знаете, вся жизнь моя была усыпана тернием, и
самым колючим из
них для меня была лживость и лесть окружавших меня людей (в сущности, Александра Григорьевна только и дышала одной лестью!..); но на склоне дней моих, — продолжала она писать, — я встретила человека, который не только
сам не в состоянии раскрыть уст своих для лжи, но гневом и ужасом исполняется, когда слышит ее и в словах других.
— Вот и рыбки! — сказал
он, когда рыбки в
самом деле вышли на поверхность бассейна.
При этом
ему невольно припомнилось, как
его самого, — мальчишку лет пятнадцати, — ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и как
он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у
него из гортани; и как
он потом
сам, уже в чине капитана, нагрубившего
ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить;
он велел
его наказывать больше, больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет; как потом, проходя по лазарету,
он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно
им засеченный…
Полковник был от души рад отъезду последнего, потому что мальчик этот, в
самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на то, что все-таки был не дома, а в гостях,
он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку.
И вдруг
ему начинало представляться, что
оно у
него как бы внизу, —
самые деревья как будто бы растут вниз, и вершины
их словно купаются в воздухе, — и
он лежит на земле потому только, что к ней чем-то прикреплен; но уничтожься эта связь — и
он упадет туда, вниз, в небо.
Телега сейчас же была готова. Павел,
сам правя, полетел на ней в поле, так что к
нему едва успели вскочить Кирьян и Сафоныч. Подъехали к месту поражения. Около куста распростерта была растерзанная корова, а невдалеке от нее, в луже крови, лежал и медведь:
он очень скромно повернул голову набок и как бы не околел, а заснул только.
— Валите на телегу! — закричал
он строгим, почти недетским, голосом и
сам своими ручонками стал подсоблять, когда егерь и Кирьян потащили зверя на телегу.
Ардальон Васильевич в другом отношении тоже не менее супруги своей смирял себя: будучи от природы злейшего и крутейшего характера,
он до того унижался и кланялся перед дворянством, что те наконец выбрали
его в исправники, надеясь на
его доброту и услужливость; и
он в
самом деле был добр и услужлив.
— Касательно второго вашего ребенка, — продолжала Александра Григорьевна, — я хотела было писать прямо к графу. По дружественному нашему знакомству это было бы возможно; но
сами согласитесь, что лиц, так высоко поставленных, беспокоить о каком-нибудь определении в училище ребенка — совестно и неделикатно; а потому вот вам письмо к лицу, гораздо низшему, но, пожалуй, не менее сильному…
Он друг нашего дома, и вы
ему прямо можете сказать, что Александра-де Григорьевна непременно велела вам это сделать!
— Какова бестия, — а? Какова каналья? — обратился
он прямо к жене. — Обещала, что напишет и к графу, и к принцу
самому, а дала две цидулишки к какому-то учителю и какому-то еще секретаришке!
— Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К
самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника
его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд!
— Жалею! — отвечал, немного краснея, полковник:
он в
самом деле до гадости был бережлив на лошадей.
Кабинет Еспера Иваныча представлял довольно оригинальный вид: большой стол, перед которым
он сам сидел, был всплошь завален бумагами, карандашами, циркулями, линейками, треугольниками.
Говоря это, старик маскировался: не того
он боялся, а просто
ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с тем
он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том, так, пожалуй,
сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от
него, как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек!
— Ты
сам меня как-то спрашивал, — продолжал Имплев, — отчего это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения!
Им не об чем между собой говорить; и чем необразованней общество, тем склонней
оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это, и у
них, например, за величайшее блаженство считается
их кейф, то есть, когда человек ничего уж и не думает даже.
— А это что такое у вас, дядя? — спросил Павел, показывая на астролябию, которая очень возбуждала
его любопытство;
сам собою
он никак уж не мог догадаться, что это было такое.
И Имплев в
самом деле дал Павлу перевод «Ивангое» [«Ивангое» — «Айвенго» — исторический роман английского писателя Вальтер-Скотта (1771—1832), вышедший в 1820 году, был переведен на русский язык в 1826 году.],
сам тоже взял книгу, и оба
они улеглись.
Все это
он обыкновенно совершал весьма медленно, до
самого почти обеда.
У
него самого, при всей
его скупости и строгости, мужики были в отличнейшем состоянии.
— Какая она аристократка! — возразил с сердцем Еспер Иваныч. — Авантюристка — это так!.. Сначала по казармам шлялась, а потом в генерал-адъютантши попала!.. Настоящий аристократизм, — продолжал
он, как бы больше рассуждая
сам с собою, — при всей
его тепличности и оранжерейности воспитания, при некоторой брезгливости к жизни, первей всего благороден, великодушен и возвышен в своих чувствованиях.
Странное дело, — эти почти бессмысленные слова ребенка заставили как бы в
самом Еспере Иваныче заговорить неведомый голос:
ему почему-то представился с особенной ясностью этот неширокий горизонт всей видимой местности, но в которой
он однако погреб себя на всю жизнь; впереди не виделось никаких новых умственных или нравственных радостей, — ничего, кроме смерти, и разве уж за пределами ее откроется какой-нибудь мир и источник иных наслаждений; а Паша все продолжал приставать к
нему с разными вопросами о видневшихся цветах из воды, о спорхнувшей целой стае диких уток, о мелькавших вдали селах и деревнях.
Там на крыльце ожидали
их Михайло Поликарпыч и Анна Гавриловна. Та сейчас же, как вошли
они в комнаты, подала мороженого; потом садовник, из собственной оранжереи Еспера Иваныча, принес фруктов, из которых Еспер Иваныч отобрал
самые лучшие и подал Павлу. Полковник при этом немного нахмурился.
Он не любил, когда Еспер Иваныч очень уж ласкал
его сына.
По вечерам, — когда полковник, выпив рюмку — другую водки, начинал горячо толковать с Анной Гавриловной о хозяйстве, а Паша, засветив свечку, отправлялся наверх читать, — Еспер Иваныч, разоблаченный уже из сюртука в халат, со щегольской гитарой в руках, укладывался в гостиной, освещенной только лунным светом, на диван и начинал негромко наигрывать разные трудные арии;
он отлично играл на гитаре, и вообще видно было, что вся жизнь Имплева имела какой-то поэтический и меланхолический оттенок: частое погружение в
самого себя, чтение, музыка, размышление о разных ученых предметах и, наконец, благородные и возвышенные отношения к женщине — всегда составляли лучшую усладу
его жизни.
Никто уже не сомневался в ее положении; между тем
сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери — она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости,
он скорее согласился бы умереть, чем признаться в известных отношениях с нею или с какою бы то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для
него самого чувству целомудрия,
он как бы хотел уверить целый мир, что
он вовсе не знал утех любви и что это никогда для
него и не существовало.
Жена у
него была женщина уже не первой молодости, но еще прелестнейшая собой, умная, добрая, великодушная, и исполненная какой-то особенной женской прелести; по рождению своему, княгиня принадлежала к
самому высшему обществу, и Еспер Иваныч, говоря полковнику об истинном аристократизме, именно ее и имел в виду.
Князь исполнил ее желание и
сам первый сделал визит Есперу Иванычу; тот, хоть не очень скоро, тоже приехал к
нему.
Еспер Иваныч, войдя и увидя вместо хозяина — хозяйку, ужасно сконфузился; но княгиня встретила
его самым любезным образом и прямо объяснила
ему свою просьбу, чтобы
он, бога ради, снабжал ее книгами.
Княгиня сумела как-то так сделать, что Имплев, и
сам не замечая того, стал каждодневным
их гостем.
Про Еспера Иваныча и говорить нечего: княгиня для
него была святыней, ангелом чистым, пред которым
он и подумать ничего грешного не смел; и если когда-то позволил себе смелость в отношении горничной, то в отношении женщины
его круга
он, вероятно, бежал бы в пустыню от стыда, зарылся бы навеки в своих Новоселках, если бы только узнал, что она
его подозревает в каких-нибудь, положим,
самых возвышенных чувствах к ней; и таким образом все дело у
них разыгрывалось на разговорах, и то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя к Матильде […любовь Малек-Аделя к Матильде.
Павла приняли в третий класс. Полковник был этим очень доволен и, не имея в городе никакого занятия, почти целые дни разговаривал с переехавшим уже к
ним Плавиным и передавал
ему самые задушевные свои хозяйственные соображения.
У листа этого Плавин аккуратно загнул края и, смочив
его чистою водой, положил на доску, а
самые края, намазав клейстером, приклеил к ней.
Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя, как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, — как у
него выходило на бумаге совершенно то же
самое, что было и на оригинале, —
он не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли не то ли же
самое чувство разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и не уходил, а, подпершись рукою в бок, стоял и смотрел, как барчик рисует.
— Да так, дурак,
сам виноват, — отвечал Симонов, усмехаясь: — нахвастал будочнику, что
он сапожник, а тот сказал частному; частный отдал сапоги
ему починить…
— Ну, ты ее плачь;
сам, ведь, виноват, — сказал
он ему.
— Я
сам театр очень люблю, — отвечал Плавин; волнение и в
нем было заметно сильное.
Не подавая виду, что у
него окоченели от холоду руки и сильно болит нога,
он поднялся и, когда
они подошли к театру, в
самом деле забыл и боль и холод.
Вышел Видостан, в бархатном кафтане, обшитом позументами, и в шапочке набекрень. После
него выбежали Тарабар и Кифар. Все эти лица мало заняли Павла. Может быть, врожденное эстетическое чувство говорило в
нем, что
самые роли были чепуха великая, а исполнители
их — еще и хуже того. Тарабар и Кифар были именно те
самые драчуны, которым после представления предстояло отправиться в часть. Есть ли возможность при подобных обстоятельствах весело играть!
— Я, ваше высокородие, завсегда, ведь, у
них занавес поднимаю; сегодня вот с
самого обеда здесь… починивал
им тоже кое-что.
В
самом начале действия волны реки сильно заколыхались, и из-под
них выплыла Леста, в фольговой короне, в пышной юбке и в трико.
Павел сейчас же догадался, что это была та
самая женщина, которую
он видел на доске.
Павел был как бы в тумане: весь этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались
ему какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а как и было на
самом деле — под землею) существующими — каким-то пиром гномов, одуряющим, не дающим свободно дышать, но тем не менее очаровательным и обольстительным!
— А что, давайте, сыграемте театр
сами, — сказал
он с ударением и неторопливо.
— Понимаю-с, — отвечал Симонов.
Он, в
самом деле, все, что говорил
ему Плавин, сразу же понимал.
— Для чего это какие-то дураки выйдут, болтают между собою разный вздор, а другие дураки еще деньги
им за то платят?.. — говорил
он, в
самом деле решительно не могший во всю жизнь свою понять — для чего это люди выдумали театр и в чем тут находят удовольствие себе!
Роль писаря Грицко Плавин взял себе:
он вообще, кажется, претендовал на
самые яркие комические роли!..
Нарядить
его положили в
самый лучший сарафан жены Симонова, сделать
ему две косы из льну и увить
их лентами.
В «Воздушных замках» роль Альнаскарова Плавин отдал семикласснику, а Виктора-слугу взялся
сам играть:
он решительно считал себя разнообразнейшим комическим актером!