Неточные совпадения
Каморка
его приходилась под
самою кровлей высокого пятиэтажного дома и походила более на шкаф, чем на квартиру.
Но останавливаться на лестнице, слушать всякий вздор про всю эту обыденную дребедень, до которой
ему нет никакого дела, все эти приставания о платеже, угрозы, жалобы, и при этом
самому изворачиваться, извиняться, лгать, — нет уж, лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по лестнице и улизнуть, чтобы никто не видал.
Впрочем, на этот раз страх встречи с своею кредиторшей даже
его самого поразил по выходе на улицу.
Изредка только бормотал
он что-то про себя, от своей привычки к монологам, в которой
он сейчас
сам себе признался.
В эту же минуту
он и
сам сознавал, что мысли
его порою мешаются и что
он очень слаб: второй день, как уж
он почти совсем ничего не ел.
В то время
он и
сам еще не верил этим мечтам своим и только раздражал себя
их безобразною, но соблазнительною дерзостью.
Теперь же, месяц спустя,
он уже начинал смотреть иначе и, несмотря на все поддразнивающие монологи о собственном бессилии и нерешимости, «безобразную» мечту как-то даже поневоле привык считать уже предприятием, хотя все еще
сам себе не верил.
«Если о сю пору я так боюсь, что же было бы, если б и действительно как-нибудь случилось до
самого дела дойти?..» — подумал
он невольно, проходя в четвертый этаж.
Молодой человек спорить не стал и взял деньги.
Он смотрел на старуху и не спешил уходить, точно
ему еще хотелось что-то сказать или сделать, но как будто
он и
сам не знал, что именно…
Он беспрерывно взглядывал на чиновника, конечно, и потому еще, что и
сам тот упорно смотрел на
него, и видно было, что тому очень хотелось начать разговор.
— Ничего, милостивый государь, ничего! — поспешил
он тотчас же, и, по-видимому, спокойно, заявить, когда фыркнули оба мальчишки за стойкой и улыбнулся
сам хозяин.
И хотя я и
сам понимаю, что когда она и вихры мои дерет, то дерет
их не иначе как от жалости сердца (ибо, повторяю без смущения, она дерет мне вихры, молодой человек, — подтвердил
он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но, боже, что, если б она хотя один раз…
Пробовал я с ней, года четыре тому, географию и всемирную историю проходить; но как я
сам был некрепок, да и приличных к тому руководств не имелось, ибо какие имевшиеся книжки… гм!.. ну,
их уже теперь и нет, этих книжек, то тем и кончилось все обучение.
Два часа просидели и все шептались: «Дескать, как теперь Семен Захарыч на службе и жалование получает, и к
его превосходительству
сам являлся, и
его превосходительство
сам вышел, всем ждать велел, а Семена Захарыча мимо всех за руку в кабинет провел».
И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати
его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому
их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих
сам не считал себя достойным сего…» И прострет к нам руце свои, и мы припадем… и заплачем… и всё поймем!
Раскольникову давно уже хотелось уйти; помочь же
ему он и
сам думал. Мармеладов оказался гораздо слабее ногами, чем в речах, и крепко оперся на молодого человека. Идти было шагов двести — триста. Смущение и страх все более и более овладевали пьяницей по мере приближения к дому.
Сообразив это и не обращая уже более на
него внимания, она пошла к сенным дверям, чтобы притворить
их, и вдруг вскрикнула, увидев на
самом пороге стоящего на коленках мужа.
— Где же деньги? — кричала она. — О господи, неужели же
он все пропил! Ведь двенадцать целковых в сундуке оставалось!.. — и вдруг, в бешенстве, она схватила
его за волосы и потащила в комнату. Мармеладов
сам облегчал ее усилия, смиренно ползя за нею на коленках.
«Ну что это за вздор такой я сделал, — подумал
он, — тут у
них Соня есть, а мне
самому надо».
А ведь Сонечка-то, пожалуй, сегодня и
сама обанкрутится, потому тот же риск, охота по красному зверю… золотопромышленность… вот
они все, стало быть, и на бобах завтра без моих-то денег…
Почти все время, как читал Раскольников, с
самого начала письма, лицо
его было мокро от слез; но когда
он кончил,
оно было бледно, искривлено судорогой, и тяжелая, желчная, злая улыбка змеилась по
его губам.
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека в павлиные перья, до последнего момента на добро, а не на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего слова не выговорят; коробит
их от одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются, до тех
самых пор, пока разукрашенный человек
им собственноручно нос не налепит.
Вдруг
он вздрогнул: одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась в
его голове. Но вздрогнул
он не оттого, что пронеслась эта мысль.
Он ведь знал,
он предчувствовал, что она непременно «пронесется», и уже ждал ее; да и мысль эта была совсем не вчерашняя. Но разница была в том, что месяц назад, и даже вчера еще, она была только мечтой, а теперь… теперь явилась вдруг не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом
ему виде, и
он вдруг
сам сознал это…
Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах.
Он сошелся с девушкой у
самой скамейки, но, дойдя до скамьи, она так и повалилась на нее, в угол, закинула на спинку скамейки голову и закрыла глаза, по-видимому от чрезвычайного утомления.
Посмотрите, как разорвано платье, посмотрите, как
оно надето: ведь ее одевали, а не
сама она одевалась, да и одевали-то неумелые руки, мужские.
Я
сам видел, как
он за нею наблюдал и следил, только я
ему помешал, и
он теперь все ждет, когда я уйду.
— Ах, ах, как нехорошо! Ах, стыдно-то как, барышня, стыд-то какой! —
Он опять закачал головой, стыдя, сожалея и негодуя. — Ведь вот задача! — обратился
он к Раскольникову и тут же, мельком, опять оглядел
его с ног до головы. Странен, верно, и
он ему показался: в таких лохмотьях, а
сам деньги выдает!
Был
он очень беден и решительно
сам, один, содержал себя, добывая кой-какими работами деньги.
Вопрос, почему
он пошел теперь к Разумихину, тревожил
его больше, чем даже
ему самому казалось; с беспокойством отыскивал
он какой-то зловещий для себя смысл в этом, казалось бы,
самом обыкновенном поступке.
Он думал и тер себе лоб, и, странное дело, как-то невзначай, вдруг и почти
сама собой, после очень долгого раздумья, пришла
ему в голову одна престранная мысль.
«После того, — вскрикнул
он, срываясь со скамейки, — да разве то будет? Неужели в
самом деле будет?»
Слагается иногда картина чудовищная, но обстановка и весь процесс всего представления бывают при этом до того вероятны и с такими тонкими, неожиданными, но художественно соответствующими всей полноте картины подробностями, что
их и не выдумать наяву этому же
самому сновидцу, будь
он такой же художник, как Пушкин или Тургенев.
Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые —
он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом
их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по
самой морде и по глазам, а
ему так жалко, так жалко на это смотреть, что
он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит
его от окошка.
…
Он бежит подле лошадки,
он забегает вперед,
он видит, как ее секут по глазам, по
самым глазам!
Он плачет. Сердце в
нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает
его по лицу;
он не чувствует,
он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет
его за руку и хочет увесть; но
он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
— Боже! — воскликнул
он, — да неужели ж, неужели ж я в
самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый кровью… с топором… Господи, неужели?
— Да что же это я! — продолжал
он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, — ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту… пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я
сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…
Именно:
он никак не мог понять и объяснить себе, почему
он, усталый, измученный, которому было бы всего выгоднее возвратиться домой
самым кратчайшим и прямым путем, воротился домой через Сенную площадь, на которую
ему было совсем лишнее идти.
Но зачем же, спрашивал
он всегда, зачем же такая важная, такая решительная для
него и в то же время такая в высшей степени случайная встреча на Сенной (по которой даже и идти
ему незачем) подошла как раз теперь к такому часу, к такой минуте в
его жизни, именно к такому настроению
его духа и к таким именно обстоятельствам, при которых только и могла она, эта встреча, произвести
самое решительное и
самое окончательное действие на всю судьбу
его?
У
самого К—ного переулка, на углу, мещанин и баба, жена
его, торговали с двух столов товаром: нитками, тесемками, платками ситцевыми и т. п.
— Да вы на сей раз Алене Ивановне ничего не говорите-с, — перебил муж, — вот мой совет-с, а зайдите к нам не просясь.
Оно дело выгодное-с. Потом и сестрица
сами могут сообразить.
Конечно, все это были
самые обыкновенные и
самые частые, не раз уже слышанные
им, в других только формах и на другие темы, молодые разговоры и мысли.
Он думал о главном, а мелочи отлагал до тех пор, когда
сам во всем убедится.
Так, по крайней мере, казалось
ему самому.
Даже недавнюю пробусвою (то есть визит с намерением окончательно осмотреть место)
он только пробовал было сделать, но далеко не взаправду, а так: «дай-ка, дескать, пойду и опробую, что мечтать-то!» — и тотчас не выдержал, плюнул и убежал, в остервенении на
самого себя.
А между тем, казалось бы, весь анализ, в смысле нравственного разрешения вопроса, был уже
им покончен: казуистика
его выточилась, как бритва, и
сам в себе
он уже не находил сознательных возражений.
Он пришел мало-помалу к многообразным и любопытным заключениям, и, по
его мнению, главнейшая причина заключается не столько в материальной невозможности скрыть преступление, как в
самом преступнике;
сам же преступник, и почти всякий, в момент преступления подвергается какому-то упадку воли и рассудка, сменяемых, напротив того, детским феноменальным легкомыслием, и именно в тот момент, когда наиболее необходимы рассудок и осторожность.
По убеждению
его выходило, что это затмение рассудка и упадок воли охватывают человека подобно болезни, развиваются постепенно и доходят до высшего своего момента незадолго до совершения преступления; продолжаются в том же виде в
самый момент преступления и еще несколько времени после
него, судя по индивидууму; затем проходят, так же как проходит всякая болезнь.
Вопрос же: болезнь ли порождает
самое преступление или
само преступление, как-нибудь по особенной натуре своей, всегда сопровождается чем-то вроде болезни? —
он еще не чувствовал себя в силах разрешить.
Прибавим только, что фактические, чисто материальные затруднения дела вообще играли в уме
его самую второстепенную роль. «Стоит только сохранить над
ними всю волю и весь рассудок, и
они, в свое время, все будут побеждены, когда придется познакомиться до малейшей тонкости со всеми подробностями дела…» Но дело не начиналось.
Поровнявшись с хозяйкиною кухней, как и всегда отворенною настежь,
он осторожно покосился в нее глазами, чтоб оглядеть предварительно: нет ли там, в отсутствие Настасьи,
самой хозяйки, а если нет, то хорошо ли заперты двери в ее комнате, чтоб она тоже как-нибудь оттуда не выглянула, когда
он за топором войдет?