Неточные совпадения
Если позволено проникать в чужую душу, то в душе Ивана Ивановича не было никакого мрака, никаких тайн, ничего загадочного впереди, и
сами макбетовские ведьмы затруднились бы обольстить
его каким-нибудь более блестящим жребием или отнять у
него тот, к которому
он шествовал так сознательно и достойно.
— А знаешь — ты отчасти прав. Прежде всего скажу, что мои увлечения всегда искренны и не умышленны: — это не волокитство — знай однажды навсегда. И когда мой идол хоть одной чертой подходит к идеалу, который фантазия сейчас создает мне из
него, — у меня
само собою доделается остальное, и тогда возникает идеал счастья, семейного…
Старик шутил, рассказывал
сам направо и налево анекдоты, говорил каламбуры, особенно любил с сверстниками жить воспоминаниями минувшей молодости и своего времени.
Они с восторгом припоминали, как граф Борис или Денис проигрывал кучи золота; терзались тем, что
сами тратили так мало, жили так мизерно; поучали внимательную молодежь великому искусству жить.
В этом
он виноват был
сам. Старухи давно уже, услыхав
его фамилию, осведомлялись, из тех ли
он Райских, которые происходили тогда-то от тех-то и жили там-то?
Он познакомился с ней и потом познакомил с домом ее бывшего своего сослуживца Аянова, чтобы два раза в неделю делать партию теткам, а
сам, пользуясь этим скудным средством, сближался сколько возможно с кузиной, урывками вслушивался, вглядывался в нее, не зная, зачем, для чего?
— Да, кузина: вы обмануты, и ваши тетки прожили жизнь в страшном обмане и принесли себя в жертву призраку, мечте, пыльному воспоминанию…
Он велел! — говорил
он, глядя почти с яростью на портрет, —
сам жил обманом, лукавством или силою, мотал, творил ужасы, а другим велел не любить, не наслаждаться!
Он задумался и
сам мысленно глядел на себя и улыбнулся.
— Вы про тех говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но вы
сами сказали, что я не понимаю
их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю
их жизни. Мне дела нет…
— Вы высказали свой приговор
сами, кузина, — напал
он бурно на нее, — «у меня все есть, и ничего мне не надо»!
—
Сами учитесь давать, кузина; но прежде надо понять эти тревоги, поверить
им, тогда выучитесь и давать деньги.
Она покраснела и как ни крепилась, но засмеялась, и
он тоже, довольный тем, что она
сама помогла
ему так определительно высказаться о конечной цели любви.
Например, говорит, в «Горе от ума» — excusez du peu [ни больше ни меньше (фр.).] — все лица
самые обыкновенные люди, говорят о
самых простых предметах, и случай взят простой: влюбился Чацкий, за
него не выдали, полюбили другого,
он узнал, рассердился и уехал.
Райский лет десять живет в Петербурге, то есть у
него там есть приют, три порядочные комнаты, которые
он нанимает у немки и постоянно оставляет квартиру за собой, а
сам редко полгода выживал в Петербурге с тех пор, как оставил службу.
А оставил
он ее давно, как только вступил. Поглядевши вокруг себя,
он вывел свое оригинальное заключение, что служба не есть
сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б не было этих людей, то не нужно было бы и той службы, которую
они несут.
Потом уже, пожив в Петербурге, Райский
сам решил, что в
нем живут взрослые люди, а во всей остальной России — недоросли.
И в раннем детстве, когда
он воспитывался у бабушки, до поступления в школу, и в
самой школе в
нем проявлялись те же загадочные черты, та же неровность и неопределенность наклонностей.
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у
него! Ни в книге этого нет, ни учитель не рассказывал, а
он рисует картину, как будто был там, все видел
сам.
Потом, как
его будут раздевать и у
него похолодеет сначала у сердца, потом руки и ноги, как
он не сможет
сам лечь, а положит
его тихонько сторож Сидорыч…
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для того только, чтоб видели, что
он умеет умирать.
Он не спал ночей, читая об Армиде, как она увлекла рыцарей и
самого Ринальда.
Рассердит ли
его какой-нибудь товарищ, некстати скажет
ему что-нибудь,
он надуется, даст разыграться злым чувствам во все формы упорной вражды, хотя
самая обида побледнеет, забудется причина, а
он длит вражду, за которой следит весь класс и больше всех
он сам.
Потом
он отыскивал в себе кротость, великодушие и вздрагивал от живого удовольствия проявить
его; устроивалась сцена примирения, с достоинством и благородством, и занимала всех, пуще всех
его самого.
А когда все кончалось, когда шум, чад, вся трескотня выходили из
него,
он вдруг очнется, окинет все удивленными глазами, и внутренний голос спросит
его: зачем это?
Он пожмет плечами, не зная
сам зачем.
— Учи, батюшка, — сказал
он, — пока
они спят. Никто не увидит, а завтра будешь знать лучше
их: что
они в
самом деле обижают тебя, сироту!
Он и знание — не знал, а как будто видел
его у себя в воображении, как в зеркале, готовым, чувствовал
его и этим довольствовался; а узнавать
ему было скучно,
он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового, живого, поразительного, чтоб в
нем самом все играло, билось, трепетало и отзывалось жизнью на жизнь.
Они говорили между собой односложными словами. Бабушке почти не нужно было отдавать приказаний Василисе: она
сама знала все, что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка не требовала, а как будто советовала сделать то или другое.
И
сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит
его, так
он еле ответит, как будто
ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у
него не было. Барыня назначила
его дворецким за то только, что
он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом
он усерден к церкви.
— Ты что тут стоишь? — оборотилась она к Матрене, — поди скажи Егорке, чтоб
он бежал в село и сказал старосте, что мы
сами идем туда.
Не то так принимала
сама визиты, любила пуще всего угощать завтраками и обедами гостей. Еще ни одного человека не выпустила от себя, сколько ни живет бабушка, не напичкав
его чем-нибудь во всякую пору, утром и вечером.
Правда ли это, нет ли — знали только
они сами. Но правда то, что
он ежедневно являлся к ней, или к обеду, или вечером, и там кончал свой день. К этому все привыкли и дальнейших догадок на этот счет никаких не делали.
Бабушка что-то затолковалась с мужиками, а
он прибежал в сад, сбежал с обрыва вниз, продрался сквозь чащу на берег, к
самой Волге, и онемел перед лежавшим пейзажем.
Об этом обрыве осталось печальное предание в Малиновке и во всем околотке. Там, на дне
его, среди кустов, еще при жизни отца и матери Райского, убил за неверность жену и соперника, и тут же
сам зарезался, один ревнивый муж, портной из города. Самоубийцу тут и зарыли, на месте преступления.
— Что вы это
ему говорите:
он еще дитя! — полугневно заметила бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась, что муж в палате, обещала приехать
сама, а в заключение взяла руками Райского за обе щеки и поцеловала в лоб.
Райского окружили сверстники, заставили
его играть, играли
сами, заставили рисовать, рисовали
сами, привели француза-учителя.
— Vous avez du talent, monsieur, vraiment! [Да у вас, сударь, и в
самом деле талант! (фр.)] — сказал тот, посмотрев
его рисунок.
В
самом деле, муж и жена, к которым
они приехали, были только старички, и больше ничего. Но какие бодрые, тихие, задумчивые, хорошенькие старички!
Но лишь коснется речь
самой жизни, являются на сцену лица, события, заговорят в истории, в поэме или романе, греки, римляне, германцы, русские — но живые лица, — у Райского ухо невольно открывается:
он весь тут и видит этих людей, эту жизнь.
Он-то и посвятил Райского, насколько поддалась
его живая, вечно, как море, волнующаяся натура, в тайны разумения древнего мира, но задержать
его надолго, навсегда, как
сам задержался на древней жизни, не мог.
В
самом деле, у
него чуть не погасла вера в честь, честность, вообще в человека.
Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей в себя, как губка, все задевавшие
его явления.
Там царствует бесконечно разнообразный расчет: расчет роскоши, расчет честолюбия, расчет зависти, редко — самолюбия и никогда — сердца, то есть чувства. Красавицы приносят все в жертву расчету:
самую страсть, если постигает
их страсть, даже темперамент, когда потребует того роль, выгода положения.
Он не ходил месяцев шесть, потом пошел, и те же
самые товарищи рисовали… с бюстов.
Он хотел показать картину товарищам, но
они сами красками еще не писали, а всё копировали с бюстов, нужды нет, что у
самих бороды поросли.
—
Сам съездил, нашел
его convalescent [выздоравливающим (фр.).] и привез к нам обедать. Maman сначала было рассердилась и начала сцену с папа, но Ельнин был так приличен, скромен, что и она пригласила
его на наши soirees musicales и dansantes. [музыкальные и танцевальные вечера (фр.).]
Он был хорошо воспитан, играл на скрипке…
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке:
он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову
его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на
него… Я привыкла к этим странностям;
он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но
он не замечал
сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда
он не пришел на музыку, на другой день я встретила
его очень холодно…
— Смейтесь, cousin:
оно в
самом деле смешно…
— Да, упасть в обморок не от того, от чего вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться
его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В
самом деле, какой позор! А
они, —
он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое — какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?
Он в
самом деле опускался на колени, но она сделала движение ужаса, и
он остановился.
— Но кто же будет этот «кто-то»? — спросил
он ревниво. — Не тот ли, кто первый вызвал в ней сознание о чувстве? Не
он ли вправе бросить ей в сердце и
самое чувство?
— Право, осел! — повторил
он и
сам сел за фортепиано и начал брать сильные аккорды, чтоб заглушить виолончель. Потом залился веселою трелью, перебрал мотивы из нескольких опер, чтоб не слыхать несносного мычанья, и насилу забылся за импровизацией.
И опять слушал
он, замирая: не слыхать ни смычка, ни струн; инструмента не было, а пела свободно, вдохновенно будто грудь
самого артиста.
Его встретила хозяйка квартиры, пожилая женщина, чиновница, молча, опустив глаза, как будто с укоризной отвечала на поклон, а на вопрос
его, сделанный шепотом, с дрожью: «Что она?» — ничего не сказала, а только пропустила
его вперед, осторожно затворила за
ним дверь и
сама ушла.