Неточные совпадения
— Ох,
отец мой, и не
говори об этом! — подхватила помещица. — Еще третью неделю взнесла больше полутораста. Да заседателя подмаслила.
Ему бы следовало пойти в бабку с матерней стороны, что было бы и лучше, а он родился просто, как
говорит пословица: ни в мать, ни в
отца, а в проезжего молодца».
— «Да, шаловлив, шаловлив, —
говорил обыкновенно на это
отец, — да ведь как быть: драться с ним поздно, да и меня же все обвинят в жестокости; а человек он честолюбивый, укори его при другом-третьем, он уймется, да ведь гласность-то — вот беда! город узнает, назовет его совсем собакой.
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать голову и придумывать, с кем и как, и сколько нужно
говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее
отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек с капиталом, приобретенным на службе?
А главное дело вот в чем: «Помилуй, батюшка барин, Кифа Мокиевич, —
говорила отцу и своя и чужая дворня, — что у тебя за Мокий Кифович?
Ах, да! я ведь тебе должен сказать, что в городе все против тебя; они думают, что ты делаешь фальшивые бумажки, пристали ко мне, да я за тебя горой, наговорил им, что с тобой учился и
отца знал; ну и, уж нечего
говорить, слил им пулю порядочную.
Ночью она начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она
говорила несвязные речи об
отце, брате: ей хотелось в горы, домой… Потом она также
говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку…
— Послушай, Казбич, —
говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой
отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у
отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
Есть,
говорит, один такой расслабленный
отец, отставной чиновник, в кресле сидит и третий год ногами не двигается.
— Родя, милый мой, первенец ты мой, —
говорила она, рыдая, — вот ты теперь такой же, как был маленький, так же приходил ко мне, так же и обнимал и целовал меня; еще когда мы с
отцом жили и бедовали, ты утешал нас одним уже тем, что был с нами, а как я похоронила
отца, — то сколько раз мы, обнявшись с тобой вот так, как теперь, на могилке его плакали.
«Пусть,
говорит, видят, как благородные дети чиновного
отца по улицам нищими ходят!» Детей всех бьет, те плачут.
— Знаю и скажу… Тебе, одной тебе! Я тебя выбрал. Я не прощения приду просить к тебе, а просто скажу. Я тебя давно выбрал, чтоб это сказать тебе, еще тогда, когда
отец про тебя
говорил и когда Лизавета была жива, я это подумал. Прощай. Руки не давай. Завтра!
— Пойдем, пойдем! —
говорит отец, — пьяные, шалят, дураки: пойдем, не смотри! — и хочет увести его, но он вырывается из его рук и, не помня себя, бежит к лошадке. Но уж бедной лошадке плохо. Она задыхается, останавливается, опять дергает, чуть не падает.
Я тебе уже
говорил сейчас, что эти серебряные часы, которым грош цена, единственная вещь, что после
отца осталась.
— Пьяные, шалят, не наше дело, пойдем! —
говорит отец. Он обхватывает
отца руками, но грудь ему теснит, теснит. Он хочет перевести дыхание, вскрикнуть, и просыпается.
Который же из двух?
«Ах! батюшка, сон в руку!»
И
говорит мне это вслух!
Ну, виноват! Какого ж дал я крюку!
Молчалин давеча в сомненье ввел меня.
Теперь… да в полмя из огня:
Тот нищий, этот франт-приятель;
Отъявлен мотом, сорванцом;
Что за комиссия, создатель,
Быть взрослой дочери
отцом...
— Вот еще что выдумал! —
говорила мать, обнимавшая между тем младшего. — И придет же в голову этакое, чтобы дитя родное било
отца. Да будто и до того теперь: дитя молодое, проехало столько пути, утомилось (это дитя было двадцати с лишком лет и ровно в сажень ростом), ему бы теперь нужно опочить и поесть чего-нибудь, а он заставляет его биться!
— Он сказал… прежде кивнул пальцем, а потом уже сказал: «Янкель!» А я: «Пан Андрий!» —
говорю. «Янкель! скажи
отцу, скажи брату, скажи козакам, скажи запорожцам, скажи всем, что
отец — теперь не
отец мне, брат — не брат, товарищ — не товарищ, и что я с ними буду биться со всеми. Со всеми буду биться!»
— Да он славно бьется! —
говорил Бульба, остановившись. — Ей-богу, хорошо! — продолжал он, немного оправляясь, — так, хоть бы даже и не пробовать. Добрый будет козак! Ну, здорово, сынку! почеломкаемся! — И
отец с сыном стали целоваться. — Добре, сынку! Вот так колоти всякого, как меня тузил; никому не спускай! А все-таки на тебе смешное убранство: что это за веревка висит? А ты, бейбас, что стоишь и руки опустил? —
говорил он, обращаясь к младшему, — что ж ты, собачий сын, не колотишь меня?
— Не обманывай, рыцарь, и себя и меня, —
говорила она, качая тихо прекрасной головой своей, — знаю и, к великому моему горю, знаю слишком хорошо, что тебе нельзя любить меня; и знаю я, какой долг и завет твой: тебя зовут
отец, товарищи, отчизна, а мы — враги тебе.
Кто грабить дал вам позволенье?»
А волки
говорят: «Помилуй, наш
отец!
Вон залаяла собака: должно быть, гость приехал. Уж не Андрей ли приехал с
отцом из Верхлёва? Это был праздник для него. В самом деле, должно быть, он: шаги ближе, ближе, отворяется дверь… «Андрей!» —
говорит он. В самом деле, перед ним Андрей, но не мальчик, а зрелый мужчина.
— Вот вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается чувство, каким именем назовете вы эти порывы, а вы… Бог с вами, Ольга! Да, я влюблен в вас и
говорю, что без этого нет и прямой любви: ни в
отца, ни в мать, ни в няньку не влюбляются, а любят их…
— Долго ли до греха? —
говорили отец и мать. — Ученье-то не уйдет, а здоровья не купишь; здоровье дороже всего в жизни. Вишь, он из ученья как из больницы воротится: жирок весь пропадает, жиденький такой… да и шалун: все бы ему бегать!
— Что за ребенок, если ни разу носу себе или другому не разбил? —
говорил отец со смехом.
— Верно, опять Андрея ведут, — хладнокровно
говорит отец.
—
Отцы и деды не глупее нас были, —
говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, — да прожили же век счастливо; проживем и мы; даст Бог, сыты будем.
— Recht gut, mein lieber Junge! [Очень хорошо, мой дорогой мальчик! (нем.)] —
говорил отец, выслушав отчет, и, трепля его широкой ладонью по плечу, давал два, три рубля, смотря по важности поручения.
— Не знаю, —
говорила она задумчиво, как будто вникая в себя и стараясь уловить, что в ней происходит. — Не знаю, влюблена ли я в вас; если нет, то, может быть, не наступила еще минута; знаю только одно, что я так не любила ни
отца, ни мать, ни няньку…
Я вспомнил, как накануне она
говорила отцу, что смерть maman для нее такой ужасный удар, которого она никак не надеется перенести, что она лишила ее всего, что этот ангел (так она называла maman) перед самою смертью не забыл ее и изъявил желание обеспечить навсегда будущность ее и Катеньки.
Утешительные фразы, которые они
говорили отцу — что ей там будет лучше, что она была не для этого мира, — возбуждали во мне какую-то досаду.
Я очень хорошо помню, как раз за обедом — мне было тогда шесть лет —
говорили о моей наружности, как maman старалась найти что-нибудь хорошее в моем лице,
говорила, что у меня умные глаза, приятная улыбка, и, наконец, уступая доводам
отца и очевидности, принуждена была сознаться, что я дурен; и потом, когда я благодарил ее за обед, потрепала меня по щеке и сказала...
Старушка хотела что-то сказать, но вдруг остановилась, закрыла лицо платком и, махнув рукою, вышла из комнаты. У меня немного защемило в сердце, когда я увидал это движение; но нетерпение ехать было сильнее этого чувства, и я продолжал совершенно равнодушно слушать разговор
отца с матушкой. Они
говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни другого: что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
— Ну, пожалуйста… отчего ты не хочешь сделать нам этого удовольствия? — приставали к нему девочки. — Ты будешь Charles, или Ernest, или
отец — как хочешь? —
говорила Катенька, стараясь за рукав курточки приподнять его с земли.
Она чувствовала, что слезы выступают ей на глаза. «Разве я могу не любить его? —
говорила она себе, вникая в его испуганный и вместе обрадованный взгляд. — И неужели он будет заодно с
отцом, чтобы казнить меня? Неужели не пожалеет меня?» Слезы уже текли по ее лицу, и, чтобы скрыть их, она порывисто встала и почти выбежала на террасу.
— Ты
говоришь, что это нехорошо? Но надо рассудить, — продолжала она. — Ты забываешь мое положение. Как я могу желать детей? Я не
говорю про страдания, я их не боюсь. Подумай, кто будут мои дети? Несчастные дети, которые будут носить чужое имя. По самому своему рождению они будут поставлены в необходимость стыдиться матери,
отца, своего рождения.
— Не берет, — сказала Кити, улыбкой и манерой
говорить напоминая
отца, что часто с удовольствием замечал в ней Левин.
Левину хотелось
поговорить с ними, послушать, что они скажут
отцу, но Натали заговорила с ним, и тут же вошел в комнату товарищ Львова по службе, Махотин, в придворном мундире, чтобы ехать вместе встречать кого-то, и начался уж неумолкаемый разговор о Герцеговине, о княжне Корзинской, о думе и скоропостижной смерти Апраксиной.
Еще
отец, нарочно громко заговоривший с Вронским, не кончил своего разговора, как она была уже вполне готова смотреть на Вронского,
говорить с ним, если нужно, точно так же, как она
говорила с княгиней Марьей Борисовной, и, главное, так, чтобы всё до последней интонации и улыбки было одобрено мужем, которого невидимое присутствие она как будто чувствовала над собой в эту минуту.
― Вы
говорите ― нравственное воспитание. Нельзя себе представить, как это трудно! Только что вы побороли одну сторону, другие вырастают, и опять борьба. Если не иметь опоры в религии, ― помните, мы с вами
говорили, ― то никакой
отец одними своими силами без этой помощи не мог бы воспитывать.
Действительно, мальчик чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что
отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не
говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего друга.
— Да уж это ты
говорил. Дурно, Сережа, очень дурно. Если ты не стараешься узнать того, что нужнее всего для христианина, — сказал
отец вставая, — то что же может занимать тебя? Я недоволен тобой, и Петр Игнатьич (это был главный педагог) недоволен тобой… Я должен наказать тебя.
— Да сюда посвети, Федор, сюда фонарь, —
говорил Левин, оглядывая телку. — В мать! Даром что мастью в
отца. Очень хороша. Длинна и пашиста. Василий Федорович, ведь хороша? — обращался он к приказчику, совершенно примиряясь с ним за гречу под влиянием радости за телку.
Блестящие нежностью и весельем глаза Сережи потухли и опустились под взглядом
отца. Это был тот самый, давно знакомый тон, с которым
отец всегда относился к нему и к которому Сережа научился уже подделываться.
Отец всегда
говорил с ним — так чувствовал Сережа — как будто он обращался к какому-то воображаемому им мальчику, одному из таких, какие бывают в книжках, но совсем не похожему на Сережу. И Сережа всегда с
отцом старался притвориться этим самым книжным мальчиком.
Так же несомненно, как нужно отдать долг, нужно было держать родовую землю в таком положении, чтобы сын, получив ее в наследство, сказал так же спасибо
отцу, как Левин
говорил спасибо деду за всё то, что он настроил и насадил.
Казалось, очень просто было то, что сказал
отец, но Кити при этих словах смешалась и растерялась, как уличенный преступник. «Да, он всё знает, всё понимает и этими словами
говорит мне, что хотя и стыдно, а надо пережить свой стыд». Она не могла собраться с духом ответить что-нибудь. Начала было и вдруг расплакалась и выбежала из комнаты.
Мать отстранила его от себя, чтобы понять, то ли он думает, что
говорит, и в испуганном выражении его лица она прочла, что он не только
говорил об
отце, но как бы спрашивал ее, как ему надо об
отце думать.
Кити замолчала, не потому, что ей нечего было
говорить; но она и
отцу не хотела открыть свои тайные мысли.
Урок состоял в выучиваньи наизусть нескольких стихов из Евангелия и повторении начала Ветхого Завета. Стихи из Евангелия Сережа знал порядочно, но в ту минуту как он
говорил их, он загляделся на кость лба
отца, которая загибалась так круто у виска, что он запутался и конец одного стиха на одинаковом слове переставил к началу другого. Для Алексея Александровича было очевидно, что он не понимал того, что
говорил, и это раздражило его.
— Меня вы забудете, — начал он опять, — мертвый живому не товарищ.
Отец вам будет
говорить, что вот, мол, какого человека Россия теряет… Это чепуха; но не разуверяйте старика. Чем бы дитя ни тешилось… вы знаете. И мать приласкайте. Ведь таких людей, как они, в вашем большом свете днем с огнем не сыскать… Я нужен России… Нет, видно, не нужен. Да и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник… мясо продает… мясник… постойте, я путаюсь… Тут есть лес…