Неточные совпадения
Я услыхал, как она
говорила моему
отцу, что у нее начинается чахотка.
Мать скоро легла и положила с собой мою сестрицу, которая давно уже спала на руках у няньки; но мне не хотелось спать, и я остался посидеть с
отцом и
поговорить о завтрашней кормежке, которую я ожидал с радостным нетерпением; но посреди разговоров мы оба как-то задумались и долго просидели, не
говоря ни одного слова.
Я ни о чем другом не мог ни думать, ни
говорить, так что мать сердилась и сказала, что не будет меня пускать, потому что я от такого волнения могу захворать; но
отец уверял ее, что это случилось только в первый раз и что горячность моя пройдет; я же был уверен, что никогда не пройдет, и слушал с замирающим сердцем, как решается моя участь.
Мать дорогой принялась мне растолковывать, почему не хорошо так безумно предаваться какой-нибудь забаве, как это вредно для здоровья, даже опасно; она
говорила, что, забывая все другие занятия для какой-нибудь охоты, и умненький мальчик может поглупеть, и что вот теперь, вместо того чтоб весело смотреть в окошко, или читать книжку, или разговаривать с
отцом и матерью, я сижу молча, как будто опущенный в воду.
Отец мой и сам уже
говорил об этом; мы поутру проехали сорок верст да после обеда надо было проехать сорок пять — это было уже слишком много, а потому он согласился на предложение Трофима.
Отец доказывал матери моей, что она напрасно не любит чувашских деревень, что ни у кого нет таких просторных изб и таких широких нар, как у них, и что даже в их избах опрятнее, чем в мордовских и особенно русских; но мать возражала, что чуваши сами очень неопрятны и гадки; против этого
отец не спорил, но
говорил, что они предобрые и пречестные люди.
Отец мой
говорил, что он и не видывал таких хлебов и что нынешний год урожай отличный.
После ржаных хлебов пошли яровые, начинающие уже поспевать.
Отец мой, глядя на них, часто
говорил с сожалением: «Не успеют нынче убраться с хлебом до ненастья; рожь поспела поздно, а вот уже и яровые поспевают. А какие хлеба, в жизнь мою не видывал таких!» Я заметил, что мать моя совершенно равнодушно слушала слова
отца. Не понимая, как и почему, но и мне было жалко, что не успеют убраться с хлебом.
Отец мой радовался, глядя на такое изобилие хлеба, и
говорил: «Вот крестьяне, так крестьяне!
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил
отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох;
отец не позволил мне их отведать,
говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но
отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Сначала мы вставали с роспусков и подходили к жнецам, а потом только подъезжали к ним; останавливались,
отец мой
говорил: «Бог на помощь».
Мы объехали яровые хлеба, которые тоже начинали поспевать, о чем
отец мой и Мироныч
говорили с беспокойством, не зная, где взять рук и как убраться с жнитвом.
Другой табун, к которому, как
говорили, и приближаться надо было с осторожностью, осматривал только мой
отец, и то ходил к нему пешком вместе с пастухами.
К
отцу пришли многие крестьяне с разными просьбами, которых исполнить Мироныч не смел, как он
говорил, или, всего вернее, не хотел.
На такие речи староста обыкновенно отвечал: «Слушаю, будет исполнено», — хотя мой
отец несколько раз повторял: «Я, братец, тебе ничего не приказываю, а
говорю только, не рассудишь ли ты сам так поступить?
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых
отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они
говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Отец удивился,
говорил, что еще рано, что солнышко еще целый час не сядет, но я продолжал проситься и начинал уже плакать.
Он добрый, ты должен любить его…» Я отвечал, что люблю и, пожалуй, сейчас опять пойду к нему; но мать возразила, что этого не нужно, и просила
отца сейчас пойти к дедушке и посидеть у него: ей хотелось знать, что он станет
говорить обо мне и об сестрице.
Запах постного масла бросился мне в нос, и я сказал: «Как нехорошо пахнет!»
Отец дернул меня за рукав и опять шепнул мне, чтоб я не смел этого
говорить, но дедушка слышал мои слова и сказал: «Эге, брат, какой ты неженка».
Новая тетушка совсем нас не любила, все насмехалась над нами, называла нас городскими неженками и, сколько я мог понять, очень нехорошо
говорила о моей матери и смеялась над моим
отцом.
Несколько раз мать перерывала мой рассказ; глаза ее блестели, бледное ее лицо вспыхивало румянцем, и прерывающимся от волнения голосом начинала она
говорить моему
отцу не совсем понятные мне слова; но
отец всякий раз останавливал ее знаком и успокаивал словами: «Побереги себя, ради бога, пожалей Сережу.
Когда я кончил, она выслала нас с сестрой в залу, приказав няньке, чтобы мы никуда не ходили и сидели тихо, потому что хочет отдохнуть; но я скоро догадался, что мы высланы для того, чтобы мать с
отцом могли
поговорить без нас.
Хотя мать мне ничего не
говорила, но я узнал из ее разговоров с
отцом, иногда не совсем приятных, что она имела недружелюбные объяснения с бабушкой и тетушкой, или, просто сказать, ссорилась с ними, и что бабушка отвечала: «Нет, невестушка, не взыщи; мы к твоим детям и приступиться не смели.
Я даже слышал, как мой
отец пенял моей матери и
говорил: «Хорошо, что батюшка не вслушался, как ты благодарила сестру Аксинью Степановну, и не догадался, а то могла бы выйти беда.
Я считал дни и часы в ожидании этого счастливого события и без устали
говорил о Сергеевке со всеми гостями, с
отцом и матерью, с сестрицей и с новой нянькой ее, Парашей.
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать самыми униженными ласками всех господ, и больших и маленьких, а за глаза
говорила совсем другое; моему
отцу и матери она жаловалась и ябедничала на всех наших слуг, а с ними очень нехорошо
говорила про моего
отца и мать и чуть было не поссорила ее с Парашей.
Сначала Волков приставал, чтоб я подарил ему Сергеевку, потом принимался торговать ее у моего
отца; разумеется, я сердился и
говорил разные глупости; наконец, повторили прежнее средство, еще с большим успехом: вместо указа о солдатстве сочинили и написали свадебный договор, или рядную, в которой было сказано, что мой
отец и мать, с моего согласия, потому что Сергеевка считалась моей собственностью, отдают ее в приданое за моей сестрицей в вечное владение П. Н. Волкову.
Я уже видел свое торжество: вот растворяются двери, входят
отец и мать, дяди, гости; начинают хвалить меня за мою твердость, признают себя виноватыми,
говорят, что хотели испытать меня, одевают в новое платье и ведут обедать…
Но в подписях Матвея Васильича вскоре произошла перемена: на тетрадках наших с Андрюшей появились одни и те же слова, у обоих или «не худо», или «изрядно», или «хорошо», и я понял, что
отец мой, верно, что-нибудь
говорил нашему учителю; но обращался Матвей Васильич всегда лучше со мной, чем с Андрюшей.
«Видишь, Сережа, как высоко стояла полая вода, —
говорил мне
отец, — смотри-ка, вон этот вяз точно в шапке от разного наноса; видно, он почти весь стоял под водою».
Отец мой
говорил, что на нем могли бы усесться человек двадцать.
Уж первая сорвалась, так удачи не будет!» Я же, вовсе не видавший рыбы, потому что
отец не выводил ее на поверхность воды, не чувствовавший ее тяжести, потому что не держал удилища в руках, не понимавший, что по согнутому удилищу можно судить о величине рыбы, — я не так близко к сердцу принял эту потерю и
говорил, что, может быть, это была маленькая рыбка.
Проводя гостей,
отец вздумал потянуть неводом известное рыбное плесо на реке Белой, которая текла всего в полуверсте от нашего жилья: ему очень хотелось поймать стерлядей, и он даже
говорил мне: «Что, Сережа, кабы попалась белорыбица или осетр?» Я уверял, что непременно попадет!
Поехал и мой
отец, но сейчас воротился и сказал, что бал похож на похороны и что весел только В.**, двое его адъютантов и старый депутат, мой книжный благодетель, С. И. Аничков, который не мог простить покойной государыне, зачем она распустила депутатов, собранных для совещания о законах, и
говорил, что «пора мужской руке взять скипетр власти…».
В нашей детской
говорили, или, лучше сказать, в нашу детскую доходили слухи о том, о чем толковали в девичьей и лакейской, а толковали там всего более о скоропостижной кончине государыни, прибавляя страшные рассказы, которые меня необыкновенно смутили; я побежал за объяснениями к
отцу и матери, и только твердые и горячие уверения их, что все эти слухи совершенный вздор и нелепость, могли меня успокоить.
После обеда они ушли в спальню, нас выслали и о чем-то долго
говорили; когда же нам позволили прийти,
отец уже куда-то собирался ехать, а мать, очень огорченная, сказала мне: «Ну, Сережа, мы все поедем в Багрово: дедушка умирает».
Она проспала целый час, а мы с
отцом и сестрицей,
говоря шепотом и наблюдая во всем тишину, напились чаю, даже позавтракали разогретым в печке жарким.
Как я ни был мал, но заметил, что моего
отца все тетушки, особенно Татьяна Степановна, часто обнимали, целовали и
говорили, что он один остался у них кормилец и защитник.
Прощанье было продолжительное, обнимались, целовались и плакали, особенно бабушка, которая не один раз
говорила моему
отцу: «Ради бога, Алеша, выходи поскорее в отставку в переезжай в деревню.
На все эти причины, о которых
отец мой
говаривал много, долго и тихо, мать возражала с горячностью, что «деревенская жизнь ей противна, Багрово особенно не нравится и вредно для ее здоровья, что ее не любят в семействе и что ее ожидают там беспрестанные неудовольствия».
Я ей
говорю о том, как бы ее пристроить, выдать замуж, а она и слушать не хочет; только и
говорит: «Как угодно богу, так и будет…» А
отец со вздохом отвечал: «Да, уж совсем не та матушка! видно, ей недолго жить на свете».
Все это растолковал мне
отец,
говоря, что такой воз не опрокинется и не рассыплется по нашим косогористым дорогам, что умная лошадь одна, без провожатого, безопасно привезет его в гумно.
Отец уважал труды крестьян, с любовью
говорил о них, и мне было очень приятно его слушать, а также высказывать мои собственные чувства и детские мысли.
Дорогою мать очень много
говорила с моим
отцом о Марье Михайловне Мертваго; хвалила ее и удивлялась, как эта тихая старушка, никогда не возвышавшая своего голоса, умела внушать всем ее окружающим такое уважение и такое желание исполнять ее волю.
«Это, Сережа, наше родовое именье, —
говорил мне
отец, — жалованное нам от царей; да теперь половина уж не наша».
Кое-как
отец после обеда осмотрел свое собственное небольшое хозяйство и все нашел в порядке, как он
говорил; мы легли рано спать, и поутру, за несколько часов до света, выехали в Чурасово, до которого оставалось пятьдесят верст.
Едва мать и
отец успели снять с себя дорожные шубы, как в зале раздался свежий и громкий голос: «Да где же они? давайте их сюда!» Двери из залы растворились, мы вошли, и я увидел высокого роста женщину, в волосах с проседью, которая с живостью протянула руки навстречу моей матери и весело сказала: «Насилу я дождалась тебя!» Мать после мне
говорила, что Прасковья Ивановна так дружески, с таким чувством ее обняла, что она ту же минуту всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без памяти обрадовалась, что может согласить благодарность с сердечною любовью.
Мой
отец, желая поздороваться с теткой, хотел было поцеловать ее руку,
говоря: «Здравствуйте, тетушка!» — но Прасковья Ивановна не дала руки.
Отец рассказывал подробно о своей поездке в Лукоянов, о сделках с уездным судом, о подаче просьбы и обещаниях судьи решить дело непременно в нашу пользу; но Пантелей Григорьич усмехался и, положа обе руки на свою высокую трость,
говорил, что верить судье не следует, что он будет мирволить тутошнему помещику и что без Правительствующего Сената не обойдется; что, когда придет время, он сочинит просьбу, и тогда понадобится ехать кому-нибудь в Москву и хлопотать там у секретаря и обер-секретаря, которых он знал еще протоколистами.
Отец не мог вдруг поверить, что лукояновский судья его обманет, и сам, улыбаясь,
говорил: «Хорошо, Пантелей Григорьевич, посмотрим, как решится дело в уездном суде».