Неточные совпадения
Образ
отца сохранился в моей памяти совершенно ясно: человек среднего роста, с легкой наклонностью к полноте. Как чиновник того времени, он тщательно брился; черты его лица были тонки и красивы: орлиный нос, большие карие глаза и губы с сильно изогнутыми верхними линиями.
Говорили, что в молодости он был похож на Наполеона Первого, особенно когда надевал по — наполеоновски чиновничью треуголку. Но мне трудно было представить Наполеона хромым, а
отец всегда ходил с палкой и слегка волочил левую ногу…
Мы очень жалели эту трубу, но
отец с печальной шутливостью
говорил, что этот долгополый чиновник может сделать так, что он и мама не будут женаты и что их сделают монахами.
— Толкуй больной с подлекарем! — ответил
отец. — Это
говорят не дураки, а ученые люди…
— «Молчи, доню, — ответил ей шопотом
отец, —
говори скорее отче — нашу».
Он
говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение
отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать, что
говорит именно ему и что бог его слышит. И если так просить у бога, то бог не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
Он остановился, как будто злоба мешала ему
говорить. В комнате стало жутко и тихо. Потом он повернулся к дверям, но в это время от кресла
отца раздался сухой стук палки о крашеный пол. Дешерт оглянулся; я тоже невольно посмотрел на
отца. Лицо его было как будто спокойно, но я знал этот блеск его больших выразительных глаз. Он сделал было усилие, чтобы подняться, потом опустился в кресло и, глядя прямо в лицо Дешерту, сказал по — польски, видимо сдерживая порыв вспыльчивости...
Это последнее обстоятельство объяснялось тем, что в народе прошел зловещий слух: паны взяли верх у царя, и никакой опять свободы не будет. Мужиков сгоняют в город и будут расстреливать из пушек… В панских кругах, наоборот,
говорили, что неосторожно в такое время собирать в город такую массу народа. Толковали об этом накануне торжества и у нас.
Отец по обыкновению махал рукой: «Толкуй больной с подлекарем!»
Я долго не спал, удивленный этой небывалой сценой… Я сознавал, что ссора не имела личного характера. Они спорили, и мать плакала не от личной обиды, а о том, что было прежде и чего теперь нет: о своей отчизне, где были короли в коронах, гетманы, красивая одежда, какая-то непонятная, но обаятельная «воля», о которой
говорили Зборовские, школы, в которых учился Фома из Сандомира… Теперь ничего этого нет. Отняли родичи
отца. Они сильнее. Мать плачет, потому что это несправедливо… их обидели…
— Я бы этого Стасика высек и запер на ключ, — сердито
говорил отец на другой день.
Повторяю: я и теперь не знаю, стояла ли подпись
отца на приговоре военно — судной комиссии, или это был полевой суд из одних военных. Никто не
говорил об этом и никто не считал это важным. «Закон был ясен»…
Отец не поддакивал осуждавшим реформу и не
говорил своего обычного «толкуй больной с подлекарем». Он только сдержанно молчал.
— Ха! В бога… — отозвался на это капитан. — Про бога я еще ничего не
говорю… Я только
говорю, что в писании есть много такого… Да вот, не верите — спросите у него (капитан указал на
отца, с легкой усмешкой слушавшего спор): правду я
говорю про этого антипода?
Единственное спасение в этих случаях — предложить на разрешение
отца — протоиерея какой-нибудь «недоуменный вопрос», небольшое, приличное религиозное сомнение.
Отец протоиерей начитан и любит разрешать внеочередные вопросы.
Говорит он умно, гладко, красиво пользуется текстами. К ученику, доставившему ему случай для такой беседы, относится с благорасположением и ставит хорошую отметку в четверти…
— Нет,
отец протоиерей, относятся! — торопливо перебивает Гаврило. — Потому что: «блажен иже и по смерти»… Так этот англичанин… Он
говорит: какая,
говорит, масса человеческих костей пропадает,
говорит, напрасно… Без всякой пользы для человечества…
Отца мы застали живым. Когда мы здоровались с ним, он не мог
говорить и только смотрел глазами, в которых виднелись страдание и нежность. Мне хотелось чем-нибудь выразить ему, как глубоко я люблю его за всю его жизнь и как чувствую его горе. Поэтому, когда все вышли, я подошел к его постели, взял его руку и прильнул к ней губами, глядя в его лицо. Губы его зашевелились, он что-то хотел сказать. Я наклонился к нему и услышал два слова...
И если впредь корреспонденции будут касаться деятельности правительственной власти, то он, помощник исправника, при всем уважении к
отцу, а также к литературе, будет вынужден произвести секретное дознание о вредной деятельности корреспондента и даже… ему неприятно
говорить об этом… ходатайствовать перед губернатором о высылке господина литератора из города…
Я, конечно, ничего ни с кем не
говорил, но
отец с матерью что-то заметили и без меня. Они тихо
говорили между собой о «пане Александре», и в тоне их было слышно искреннее сожаление и озабоченность. Кажется, однако, что на этот раз Бродский успел справиться со своим недугом, и таким пьяным, как других письмоводителей, я его не видел. Но все же при всей детской беспечности я чувствовал, что и моего нового друга сторожит какая-то тяжелая и опасная драма.
В городе
говорили, что он был влюблен в Лену, что его
отец сначала не хотел слышать об этой любви, но потом дал согласие: года через два Мощинский должен был оставить гимназию и жениться. Но все это были, кажется, пустые толки, которым отчасти содействовал
отец Лены, человек несколько легкий и гордившийся дочерью…
Неточные совпадения
— Ох,
отец мой, и не
говори об этом! — подхватила помещица. — Еще третью неделю взнесла больше полутораста. Да заседателя подмаслила.
Ему бы следовало пойти в бабку с матерней стороны, что было бы и лучше, а он родился просто, как
говорит пословица: ни в мать, ни в
отца, а в проезжего молодца».
— «Да, шаловлив, шаловлив, —
говорил обыкновенно на это
отец, — да ведь как быть: драться с ним поздно, да и меня же все обвинят в жестокости; а человек он честолюбивый, укори его при другом-третьем, он уймется, да ведь гласность-то — вот беда! город узнает, назовет его совсем собакой.
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать голову и придумывать, с кем и как, и сколько нужно
говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее
отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек с капиталом, приобретенным на службе?
А главное дело вот в чем: «Помилуй, батюшка барин, Кифа Мокиевич, —
говорила отцу и своя и чужая дворня, — что у тебя за Мокий Кифович?