Неточные совпадения
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То
есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит в бочке, что у меня сиделец не
будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают
на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь,
ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и
на Онуфрия его именины. Что делать? и
на Онуфрия несешь.
Слесарша. Милости прошу:
на городничего челом бью! Пошли ему бог всякое зло! Чтоб
ни детям его,
ни ему, мошеннику,
ни дядьям,
ни теткам его
ни в чем никакого прибытку не
было!
Вот просто
ни на полмизинца не
было похожего — и вдруг все: ревизор! ревизор!
Поспел горох! Накинулись,
Как саранча
на полосу:
Горох, что девку красную,
Кто
ни пройдет — щипнет!
Теперь горох у всякого —
У старого, у малого,
Рассыпался горох
На семьдесят дорог!
— Филипп
на Благовещенье
Ушел, а
на Казанскую
Я сына родила.
Как писаный
был Демушка!
Краса взята у солнышка,
У снегу белизна,
У маку губы алые,
Бровь черная у соболя,
У соболя сибирского,
У сокола глаза!
Весь гнев с души красавец мой
Согнал улыбкой ангельской,
Как солнышко весеннее
Сгоняет снег с полей…
Не стала я тревожиться,
Что
ни велят — работаю,
Как
ни бранят — молчу.
— Скажи! —
«Идите по лесу,
Против столба тридцатого
Прямехонько версту:
Придете
на поляночку,
Стоят
на той поляночке
Две старые сосны,
Под этими под соснами
Закопана коробочка.
Добудьте вы ее, —
Коробка та волшебная:
В ней скатерть самобраная,
Когда
ни пожелаете,
Накормит,
напоит!
Тихонько только молвите:
«Эй! скатерть самобраная!
Попотчуй мужиков!»
По вашему хотению,
По моему велению,
Все явится тотчас.
Теперь — пустите птенчика...
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три года, так считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то дети: некогда
Ни думать,
ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А
на четвертый новое
Подкралось горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
И ангел милосердия
Недаром песнь призывную
Поет — ей внемлют чистые, —
Немало Русь уж выслала
Сынов своих, отмеченных
Печатью дара Божьего,
На честные пути,
Немало их оплакала
(Увы! Звездой падучею
Проносятся они!).
Как
ни темна вахлачина,
Как
ни забита барщиной
И рабством — и она,
Благословясь, поставила
В Григорье Добросклонове
Такого посланца…
Ни дать
ни взять юродивый,
Стоит, вздыхает, крестится,
Жаль
было нам глядеть,
Как он перед старухою,
Перед Ненилой Власьевой,
Вдруг
на колени пал!
Случилось дело дивное:
Пастух ушел; Федотушка
При стаде
был один.
«Сижу я, — так рассказывал
Сынок мой, —
на пригорочке,
Откуда
ни возьмись —
Волчица преогромная
И хвать овечку Марьину!
Пустился я за ней,
Кричу, кнутищем хлопаю,
Свищу, Валетку уськаю…
Я бегать молодец,
Да где бы окаянную
Нагнать, кабы не щенная:
У ней сосцы волочились,
Кровавым следом, матушка.
За нею я гнался!
Скотинин. Люблю свиней, сестрица, а у нас в околотке такие крупные свиньи, что нет из них
ни одной, котора, став
на задни ноги, не
была бы выше каждого из нас целой головою.
Простаков. От которого она и
на тот свет пошла. Дядюшка ее, господин Стародум, поехал в Сибирь; а как несколько уже лет не
было о нем
ни слуху,
ни вести, то мы и считаем его покойником. Мы, видя, что она осталась одна, взяли ее в нашу деревеньку и надзираем над ее имением, как над своим.
Стародум. Как! А разве тот счастлив, кто счастлив один? Знай, что, как бы он знатен
ни был, душа его прямого удовольствия не вкушает. Вообрази себе человека, который бы всю свою знатность устремил
на то только, чтоб ему одному
было хорошо, который бы и достиг уже до того, чтоб самому ему ничего желать не оставалось. Ведь тогда вся душа его занялась бы одним чувством, одною боязнию: рано или поздно сверзиться. Скажи ж, мой друг, счастлив ли тот, кому нечего желать, а лишь
есть чего бояться?
Был, после начала возмущения, день седьмый. Глуповцы торжествовали. Но несмотря
на то что внутренние враги
были побеждены и польская интрига посрамлена, атаманам-молодцам
было как-то не по себе, так как о новом градоначальнике все еще не
было ни слуху
ни духу. Они слонялись по городу, словно отравленные мухи, и не смели
ни за какое дело приняться, потому что не знали, как-то понравятся ихние недавние затеи новому начальнику.
Он не
был ни технолог,
ни инженер; но он
был твердой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир. Он ничего не знал
ни о процессе образования рек,
ни о законах, по которому они текут вниз, а не вверх, но
был убежден, что стоит только указать: от сих мест до сих — и
на протяжении отмеренного пространства наверное возникнет материк, а затем по-прежнему, и направо и налево,
будет продолжать течь река.
Но как
ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали себя сиротами и, сверх того, боялись подпасть под ответственность за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого
на плечах вместо головы
была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Легко
было немке справиться с беспутною Клемантинкою, но несравненно труднее
было обезоружить польскую интригу, тем более что она действовала невидимыми подземными путями. После разгрома Клемантинкинова паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский грустно возвращались по домам и громко сетовали
на неспособность русского народа, который даже для подобного случая
ни одной талантливой личности не сумел из себя выработать, как внимание их
было развлечено одним, по-видимому, ничтожным происшествием.
Но когда дошли до того, что ободрали
на лепешки кору с последней сосны, когда не стало
ни жен,
ни дев и нечем
было «людской завод» продолжать, тогда головотяпы первые взялись за ум.
Мало того, начались убийства, и
на самом городском выгоне поднято
было туловище неизвестного человека, в котором, по фалдочкам, хотя и признали лейб-кампанца, но
ни капитан-исправник,
ни прочие члены временного отделения, как
ни бились, не могли отыскать отделенной от туловища головы.
Он понял, что час триумфа уже наступил и что триумф едва ли не
будет полнее, если в результате не окажется
ни расквашенных носов,
ни свороченных
на сторону скул.
Хотя главною целью похода
была Стрелецкая слобода, но Бородавкин хитрил. Он не пошел
ни прямо,
ни направо,
ни налево, а стал маневрировать. Глуповцы высыпали из домов
на улицу и громкими одобрениями поощряли эволюции искусного вождя.
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов, как говорится, во все лопатки (время
было такое, что нельзя
было терять
ни одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона, как тут же,
на самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы еще
были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись, что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
Несмотря
на то что в бытность свою провиантмейстером Грустилов довольно ловко утаивал казенные деньги, административная опытность его не
была ни глубока,
ни многостороння.
— И
будете вы платить мне дани многие, — продолжал князь, — у кого овца ярку принесет, овцу
на меня отпиши, а ярку себе оставь; у кого грош случится, тот разломи его начетверо: одну часть мне отдай, другую мне же, третью опять мне, а четвертую себе оставь. Когда же пойду
на войну — и вы идите! А до прочего вам
ни до чего дела нет!
Он
ни во что не вмешивался, довольствовался умеренными данями, охотно захаживал в кабаки покалякать с целовальниками, по вечерам выходил в замасленном халате
на крыльцо градоначальнического дома и играл с подчиненными в носки,
ел жирную пищу,
пил квас и любил уснащать свою речь ласкательным словом «братик-сударик».
Словом сказать, в полчаса, да и то без нужды, весь осмотр кончился. Видит бригадир, что времени остается много (отбытие с этого пункта
было назначено только
на другой день), и зачал тужить и корить глуповцев, что нет у них
ни мореходства,
ни судоходства,
ни горного и монетного промыслов,
ни путей сообщения,
ни даже статистики — ничего, чем бы начальниково сердце возвеселить. А главное, нет предприимчивости.
Более всего заботила его Стрелецкая слобода, которая и при предшественниках его отличалась самым непреоборимым упорством. Стрельцы довели энергию бездействия почти до утонченности. Они не только не являлись
на сходки по приглашениям Бородавкина, но, завидев его приближение, куда-то исчезали, словно сквозь землю проваливались. Некого
было убеждать, не у кого
было ни о чем спросить. Слышалось, что кто-то где-то дрожит, но где дрожит и как дрожит — разыскать невозможно.
Но ошибка
была столь очевидна, что даже он понял ее. Послали одного из стариков в Глупов за квасом, думая ожиданием сократить время; но старик оборотил духом и принес
на голове целый жбан, не пролив
ни капли. Сначала
пили квас, потом чай, потом водку. Наконец, чуть смерклось, зажгли плошку и осветили навозную кучу. Плошка коптела, мигала и распространяла смрад.
Внешность «Летописца» имеет вид самый настоящий, то
есть такой, который не позволяет
ни на минуту усомниться в его подлинности; листы его так же желты и испещрены каракулями, так же изъедены мышами и загажены мухами, как и листы любого памятника погодинского древлехранилища.
Таким образом он достиг наконец того, что через несколько лет
ни один глуповец не мог указать
на теле своем места, которое не
было бы высечено.
С тяжелою думой разбрелись глуповцы по своим домам, и не
было слышно в тот день
на улицах
ни смеху,
ни песен,
ни говору.
Это намерение
было очень странное, ибо в заведовании Фердыщенка находился только городской выгон, который не заключал в себе никаких сокровищ
ни на поверхности земли,
ни в недрах оной.
Скорым шагом удалялся он прочь от города, а за ним, понурив головы и едва
поспевая, следовали обыватели. Наконец к вечеру он пришел. Перед глазами его расстилалась совершенно ровная низина,
на поверхности которой не замечалось
ни одного бугорка,
ни одной впадины. Куда
ни обрати взоры — везде гладь, везде ровная скатерть, по которой можно шагать до бесконечности. Это
был тоже бред, но бред точь-в-точь совпадавший с тем бредом, который гнездился в его голове…
На пятый день отправились обратно в Навозную слободу и по дороге вытоптали другое озимое поле. Шли целый день и только к вечеру, утомленные и проголодавшиеся, достигли слободы. Но там уже никого не застали. Жители, издали завидев приближающееся войско, разбежались, угнали весь скот и окопались в неприступной позиции. Пришлось брать с бою эту позицию, но так как порох
был не настоящий, то, как
ни палили, никакого вреда, кроме нестерпимого смрада, сделать не могли.
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил перед обывателями вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли, что в словах его
было более личной веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого, что он, по обычаю своему, не говорил, а кричал, — как бы то
ни было, результат его убеждений
был таков, что глуповцы испугались и опять всем обществом пали
на колени.
Как
ни запуганы
были умы, но потребность освободить душу от обязанности вникать в таинственный смысл выражения"курицын сын"
была настолько сильна, что изменила и самый взгляд
на значение Угрюм-Бурчеева.
Но как
ни казались блестящими приобретенные Бородавкиным результаты, в существе они
были далеко не благотворны. Строптивость
была истреблена — это правда, но в то же время
было истреблено и довольство. Жители понурили головы и как бы захирели; нехотя они работали
на полях, нехотя возвращались домой, нехотя садились за скудную трапезу и слонялись из угла в угол, словно все опостылело им.
В довершение всего глуповцы насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена
на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не
было ни Молинари,
ни Безобразова, чтоб объяснить, что это-то и
есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен за свои продукты, но не
на что
было купить даже хлеба.
— Ах, с Бузулуковым
была история — прелесть! — закричал Петрицкий. — Ведь его страсть — балы, и он
ни одного придворного бала не пропускает. Отправился он
на большой бал в новой каске. Ты видел новые каски? Очень хороши, легче. Только стоит он… Нет, ты слушай.
После помазания больному стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял
ни разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и говорил, что ему хорошо, нигде не больно и что он чувствует аппетит и силу. Он даже сам поднялся, когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как
ни безнадежен он
был, как
ни очевидно
было при взгляде
на него, что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении.
Она сказала с ним несколько слов, даже спокойно улыбнулась
на его шутку о выборах, которые он назвал «наш парламент». (Надо
было улыбнуться, чтобы показать, что она поняла шутку.) Но тотчас же она отвернулась к княгине Марье Борисовне и
ни разу не взглянула
на него, пока он не встал прощаясь; тут она посмотрела
на него, но, очевидно, только потому, что неучтиво не смотреть
на человека, когда он кланяется.
Получив письмо Свияжского с приглашением
на охоту, Левин тотчас же подумал об этом, но, несмотря
на это, решил, что такие виды
на него Свияжского
есть только его
ни на чем не основанное предположение, и потому он всё-таки поедет. Кроме того, в глубине души ему хотелось испытать себя, примериться опять к этой девушке. Домашняя же жизнь Свияжских
была в высшей степени приятна, и сам Свияжский, самый лучший тип земского деятеля, какой только знал Левин,
был для Левина всегда чрезвычайно интересен.
В нынешнем году графиня Лидия Ивановна отказалась жить в Петергофе,
ни разу не
была у Анны Аркадьевны и намекнула Алексею Александровичу
на неудобство сближения Анны с Бетси и Вронским.
Когда они вошли, девочка в одной рубашечке сидела в креслице у стола и обедала бульоном, которым она облила всю свою грудку. Девочку кормила и, очевидно, с ней вместе сама
ела девушка русская, прислуживавшая в детской.
Ни кормилицы,
ни няни не
было; они
были в соседней комнате, и оттуда слышался их говор
на странном французском языке,
на котором они только и могли между собой изъясняться.
И действительно,
на это дело
было потрачено и тратилось очень много денег и совершенно непроизводительно, и всё дело это, очевидно,
ни к чему не могло привести.
«Честолюбие? Серпуховской? Свет? Двор?»
Ни на чем он не мог остановиться. Всё это имело смысл прежде, но теперь ничего этого уже не
было. Он встал с дивана, снял сюртук, выпустил ремень и, открыв мохнатую грудь, чтобы дышать свободнее, прошелся по комнате. «Так сходят с ума, — повторил он, — и так стреляются… чтобы не
было стыдно», добавил он медленно.
― Левин! ― сказал Степан Аркадьич, и Левин заметил, что у него
на глазах
были не слезы, а влажность, как это всегда бывало у него, или когда он
выпил, или когда он расчувствовался. Нынче
было то и другое. ― Левин, не уходи, ― сказал он и крепко сжал его руку за локоть, очевидно
ни за что не желая выпустить его.
Когда он вошел в маленькую гостиную, где всегда
пил чай, и уселся в своем кресле с книгою, а Агафья Михайловна принесла ему чаю и со своим обычным: «А я сяду, батюшка», села
на стул у окна, он почувствовал что, как
ни странно это
было, он не расстался с своими мечтами и что он без них жить не может.
Он шел через террасу и смотрел
на выступавшие две звезды
на потемневшем уже небе и вдруг вспомнил: «Да, глядя
на небо, я думал о том, что свод, который я вижу, не
есть неправда, и при этом что-то я не додумал, что-то я скрыл от себя, — подумал он. — Но что бы там
ни было, возражения не может
быть. Стоит подумать, — и всё разъяснится!»
— Бетси говорила, что граф Вронский желал
быть у нас, чтобы проститься пред своим отъездом в Ташкент. — Она не смотрела
на мужа и, очевидно, торопилась высказать всё, как это
ни трудно
было ей. — Я сказала, что я не могу принять его.