Антон-Горемыка
1847
VII
Россказни
Наконец-то мало-помалу мужички успокоились; кто сел на лавочку подле ворот, а кто на завалинку. Пошли толки да пересуды о случившемся. Хозяин присоединился к ним как будто ни в чем не бывало; сначала, однако, не принимал он ни малейшего участия в россказнях, сидел молча, время от времени расправлял на руках полушубок Антона, высматривая на нем дырья и заплаты, наконец свернул его, подложил под себя и сел ближе, потом слово за словом вмешался незаметно в разговор, там уже и заспорил. Кончилось тем, что не более как через полчаса все присутствующие, не выключая и тех, которые более других бранили дворника, согласились с ним во всем и чуть ли даже не обвинили кругом бедного Антона. Сам толстоватый ярославец, принявший было так горячо сторону обиженного, и тот начал понемногу подаваться…
— Знамо, чт́о говорить, — сказал он примирительным тоном хозяину, — кто его знает, что он за человек? В чужой разум не влезешь… да ведь разве я тебя тазал когда?.. Когда я тебя тазал?.. Я к слову только молвил, к полушубку; мужика-то жаль добре стало… ишь, стужа… а я тебя не тазал, за что мне тебя тазать?..
— Известно, братец ты мой, надо настоящим делом рассуждать, — отозвался седой старик, — за что ему на тебя злобу иметь, за что? (Он указал хозяину на ярославца.) Он ему не сват, не брат… может статься, так, слово какое в пронос сказал, а ты на себя взял; что про то говорить, может, и взаправду конь-то у него краденый, почем нам знать? Иной с виду-то таким-то миряком прикидывается, а поглядишь — бядовый! вор какой али мошенник…
— Как не быть! Всяк случается, братец ты мой, — начал опять ярославец, — ты не серчай… Вот, примерно, — прибавил он после молчка, — у нас по соседству, верстах эвтак в пяти, и того не станет, жил вольный мужик, и парень у него сын, уж такой-то был знатный, смирный, работящий, что говорить, на все и про все парень!.. С достатком и люди-те были… Об лето хаживали, вишь, они по околотку, и у нашего барина были, крыши да дома красили, тем и пробавлялись; а в зимнее дело либо в осенину ходили по болотам, дичину всякую да зайцев стреляли; кругом их такие-то всё болота, и, и, и! страсти господни! пешу не пройтить! Вот какие болота! Ну, хорошо; и говорю, мужички богатые были, не то, примерно, голыши какие… К ним господа езжали, и наш барин бывал, другой день поохотиться приедет, знамо, дело барское, ину пору позабавиться… Старик-ат куды, сказывают, горазд был знать места, где дичина водилась; куда, бывало, поедет, руками загребай; вот по эвтой-то причине господа-то… да, ну хорошо. Молодяк, сын-ат, слышите, братцы, такой-то парень был, что, кажись, во всем уезде супротив ни одному не вытянуть… куды смирный, такой-то смирный… хорошо, вот, на бяду, спознаться ему с солдаткой из Комарева; знамо, дело молодое! а уж она такая-то забубенная, озорная баба, бяда! Ну хорошо, стакнулись, согласились, живут, то есть, выходит, примерно, по согласью живут. Вот, братцы, раз этак под утро приезжают к ним три купца: также поохотиться, видно, захотели; ну, хорошо; парнюха-то и выгляди у одного из них невзначай книжку с деньгами; должно быть, они с ярманки или базара какого к ним завернули; разгорелось у него сердце; а парень, говорю, смирный, что ни на есть смирнеющий; скажи он сдуру солдатке-то про эвти деньги, а та и пошла его подзадоривать, пуще да и пуще, возьми да возьми: никто, мол, Петруха, не узнает… А какой не узнает! Где уж тут не узнать…
— Как не узнать!.. Вона дело-то какое… э-э! Ишь, проклятая!.. ишь, чего захотела… э! — заговорили в одно время слушатели, качая головами.
— Ну хорошо, — продолжал ярославец, — как начала она его так-то подзадоривать, а парень, знамо, глупый, дело молодое, и польстись на такое ее слово; она же, вишь, сам он опосля рассказывал, штоф вина ему принесла для куража, а может статься, и другое что в штофе-то было, кто их знает! Туман какой, что ли! Ну, поснедали купцы, запалили ружья, да и пошли в лес; взяли с собой и парня, Петруху-то; ну хорошо. Вот, братцы вы мои, и залучи он того, с деньгами, в трущобу, вестимо ради охоты… Пришли. Как закричит Петруха-то на зайца, тот сердешный купец и кинулся; как кинулся-то он, а Петруха-то тем временем как потрафит да как стрельнет ему в спину, так, сказывали, лоском и положил купца, зараз потерял человека…
— Э!.. О!.. Воно оно… ишь!.. Эка грех какой!.. — отозвалось несколько голосов.
— Ну хорошо, — продолжал ярославец, — сам, братцы, сказывал опосля Петруха… самому, говорит, так-то стало жалко, ужасти, говорит, как жалко, за что, говорит, потерял я его; а как сначала-то обернулся купец-ат, говорил Петруха, в ту пору ничего, так вот сердце инда закипело у меня, в глазах замитусило… и не знать, что сталось такое… знать, уж кровь его попутала… Ну хорошо, как повалился купец, Петруха по порядку, как следно, взял у него деньги, закопал их в землю, да и зачал кричать, словно на помощь, примерно, зовет, кричит: застрелился да застрелился! Стало, уж так недобрый какой обошел его; пришли два других купца; прибежали, спрашивают Петруху… а тот и замялся, сробел, сердешный… Осмотрели они купца, видят, что спина у него опалена; глядят, дело неладно, обшарили — и денег нетути; так да сяк, взяли они Петруху, тогда сам, вишь, дался, в неправде-то бог, знамо, запинает, скрутили да в острог и посадили; в нашем остроге и сидел… Так вот, братцы, како дело вышло, а парень, говорю, что ни на есть смирнеющий, хороший парень, ловкий такой…
— Ну, а чем же, брат, дело-то покончилось? — спросили несколько человек.
— Дело-то чем покончилось?.. А вот чем: сидит так-то год целый Петруха в остроге… ладно; а отец, старик-ат, тем временем хлопотать да хлопотать, много и денег передавал, сказывают… ну, совсем было и дело-то уладил, ан вышло и бог знает как худо. Солдатка-то Петрухина повадилась опять, вишь, к нему таскаться; уж как угодила она, леший ее знает, а только в острог к нему таскалась. Ходила, ходила, да и выведай от него, недобрая мать, про деньги-то! Простой был парень; он сдуру-то и поведай ей то место, куды закопал их; известно, может, думал, пропадут задаром, так пусть же лучше ей достанутся; хорошо; как получила она себе деньги, и пошла дурить, то есть чего уж ни делала! Что ни день, бывало, платки у нее да шелки, прикрасы всякие, то есть цвету такого нет в поле, какие наряды носила, вот как! Знамо, бабье дело: чем бы деньги-то приберечь, припрятать, а она гремит их на весь свет… Что то за диво? — думали в Комареве. — Отколь валит такое у Матрешки? Таракали, таракали, хвать да хвать, спросы да расспросы, туда-сюда, да и доведались: все рассказала, где взяла, откуда и как достались… Дело и спознали… тут, как уж потом ни бился старик отец, ничего не сделал; денег-то, знамо, уж не было у него в ту пору, все растуторил, роздал, кому следует… так и осталось… Заковали Петрушку в кандалы и погнали в Сибирь… Я помню, как и отправляли-то его, сердешного, довелось видеть… народу-то!.. и, и, и!.. видимо-невидимо… право, так инда жаль его стало; парень добре хороший был…
— Ну, а отец что?
— Да, сказывают, прошлу зиму помер…
— Ишь оно дело-то какое; какой грех на душу принял: польстился на деньги, — заметил старик. — А что, братцы, он ведь это неспроста? Помереть мне на этом месте, коли спроста…
— Знамо, что неспроста, — подхватил другой глубокомысленно, — надо настоящим делом рассуждать; разве по своей воле напустит на себя человек тако лихоимство? Шуточно ли дело, человека убить! Лукавый попутал!..
Во время этого разговора к воротам постоялого двора подъехала телега; в ней сидели два мужика: один молодой, парень лет восемнадцати, другой — старик. Последний, казалось, успел уже ни свет ни заря заглянуть под елку и был сильно навеселе.
— Ребята! Эй, молодцы! — кричал он еще издали, размахивая в воздухе шапкою. — Хозяин! Можно постоять до ярманки?
— Ступайте, — откликнулся хозяин, — на то и двор держим, ступайте…
Он отворил ворота и ввел приезжих под навес.
Вскоре хмельной старичишка и молодой парень, сопровождаемые хозяином, подсели к разговаривающим.
— Про что вы тут толмачите, молодцы? — спросил старикашка, оглядывая общество своими узенькими смеющимися глазками; тут приподнял он шапку и, показав обществу багровую свою лысину, окаймленную белыми как снег волосами, посадил ее залихватски набекрень.
Присутствующие разразились громким единодушным смехом.
— Ишь, балагур старик какой! Ай да молодец! А ну-ткась, тряхни-ка стариной! У, у! — посыпалось со всех сторон.
— Ой ли? — произнес старик, подпираясь в бока и пускаясь в пляс. — Ой ли? Аль не видали?..
— Полно, батюшка, — сказал сердито молодой парень, удерживая его, — эк на старости лет дуришь, принес свою бороду на посмешище городу; полно…
— А что ж, — отвечал тот, силясь вырваться из рук сына. — Ах ты такой-сякой… я ж те, не замай… пфу!.. Да ну те к нечистому, плюньте на него, ребятушки… давайте сядемте-ка… рассказывай ты, рыжая борода, о чем вы тут таракаете?..
— А вишь, нынешнюю ночь увели отсель у мужичка лошадь… — отвечал кто-то, думая вызвать этим известием хмельного старичка на потеху.
— Эхва! Увели… ну, а где ж он сам-ат? В кабачище, чай, косуху рвет с горя?..
— Да, как же, в кабаке… побежал, вишь, ее разыскивать…
— Эй, Ванюха, чертова кукла! — вскричал старичишка, обращаясь мгновенно к сыну, который, казалось, очень был недоволен шутками отца. — Мотри, уж не тот ли это мужик… Вот, ребятушки, — продолжал он, оскаливая свои беззубые десны и заливаясь хриплым смехом, — не будет тому больно давно, повстречали мы за заставой мужичка… такой-то чудной… так вот и бежит и бежит по полям, словно леший его гонит… «Поглядь-ка, говорю, Ванюша, никак мужик бежит по пашне». — «И то, говорит, бежит…» Поглядели… бежит, так-то бежит, и, и, и! и давай кричать: «Эй, погоди, постой!..» Куды те, дует себе, не докличешься!.. Уж такой-то, право, мужик любопытный! Пра, любопытный!.. Должно быть, он…
— Он, он и есть… он… — отозвалось несколько голосов.
Старик ухватился под бока, и все туловище его закачалось от хриплого прерывистого хохота. Тут разговор сделался общим; несколько человек, увлеченные сочувствием к старичку-балагуру, тотчас же принялись рассказывать ему в один голос все подробности происшествия ночи.
Между тем занялось утро; окрестности мало-помалу пробудились; по скату горы снова потянулись подводы, забелели палатки, запестрел народ. Паром, нагруженный возами и мужиками, задвигался по реке, противоположный берег которой заслонялся совершенно серым мутным туманом; в кузницах подле постоялого двора загудели меха, зазвенело железо. Ярмарка снова начиналась, кому на горе, а кому и на радость. В самое короткое время двор наполнился постояльцами, приезжавшими из заречья; кое-кто из пешеходов подходил и со стороны города. Последние располагались кучками подле ворот и вокруг избы; в числе их особенно много было баб-проходимок, богомолок, нищих. Между последними нельзя было не заметить Архаровны. Она, по-видимому, не принадлежала ни к какой кучке и одиноко бродила туда и сюда. Никто из присутствующих не знал побирушки; но одна ее одежда, состоящая на этот раз исключительно из лохмотьев, связанных узлами и укутывавших ее с головы до ног, так что снаружи выглядывало только сморщенное, темное лицо старухи и несколько пучков серых, желтоватых волос, в состоянии уж была обратить на себя всеобщее внимание. К тому также немало способствовали: сапоги вместо лаптей, непомерно длинная суковатая клюка, а наконец, и широкая сума, набитая вплотную и которую Архаровна держала на сгорбленной спине своей так же свободно, как любой бурлак. Три молодых парня, стоявшие у ворот, были первые, которые ее заметили.
— Ишь, — сказал один, — вот так старуха; ну уж, баба-яга, подлинно что баба-яга.
— Да, — подхватил другой, — повстречаться с такой-то ночью, так испужаешься: подумаешь, нечистого встретил…
— Ишь, старая, старая, — продолжал насмешливо третий, — а шутка каку штуку наворошила себе на спину… и нашему брату не под моготу…
Архаровна подошла, припадая с одной ноги на другую, к окну избы, постучалась легонько по раме клюкою и произнесла жалобно нараспев:
— Кормилицы наши, батюшки, подайте милостинку во имя Христо-о-во…
Окно отворилось, из него высунулось рябое лицо дворничихи.
— Бог подаст, много вас здесь шляндает… ступай-ка, ступай… — сказала она грубо и без дальних рассуждений захлопнула окно.
Архаровна перекрестилась, потупила голову и подошла тем же точно порядком, припадая и прихрамывая, к толпе, стоявшей у ворот.
— Что, бабушка, — сказал один из молодых парней, ударяя ее по плечу, — умирать пора!..
— Ась, касатик?..
— Умирать пора, что шляешься…
— По хлебушко, кормилец, хлебушка нетути…
— А вон это что у тебя в мешке? Ишь, туго больно набито, — заметил он, подходя ближе и протягивая руку, чтобы пощупать суму; но старуха проворно повернулась к нему лицом и никак не допустила его до этого.
Другой молодой парень, стоявший поблизости, ловко подскочил в это время к ней сзади, и та не успела обернуться, как уже он обхватил мешок обеими руками и закричал, надрываясь от смеха:
— Старуха, мотри, эй, крупа-то высыпалась… право, на дне прореха… дор́огой, того и гляди, всю раструсишь…
— Оставь!.. Каку тут еще крупу нашел… — бормотала сердито Архаровна, стараясь высвободить мешок из рук парня, — экий пропастный, полно, оставь…
Но парень одним поворотом руки бросил суму наземь, повернул старуху и указал ей на прореху, из которой в самом деле сыпалась тоненькою струею крупа.
— Ахти!.. батюшки!.. — крикнула старуха, расталкивая собравшихся зевак и поспешно нагибаясь. — Ой, касатики мои… вот люди добрые подали крупицы на мою бедность… да и та растерялась… ох…
И она заплакала.
— Знать, много ты бедна, — сказал иронически парень, — что целый мешок наворочали тебе люди-то добрые… эки добрые, право; у них крупа-то, видно, что скорлупа… Да что ты пихаешься, тетенька? Небось не возьму, не съем, — продолжал он, удерживая одною рукою Архаровну, другою развертывая суму. — Ишь, ребята… эй, поглядите, какова нищенка… вона чего припасла… вон в кулечке говядинка… э! э!.. Эхва, штоф винца в тряпице… два! Братцы! два штофа и сала кусок, э! А вот и кулек с крупою… жаль только, тетка, прорвался он у тебя маленько… ай да побирушка! Да полно, уж не живешь ли ты домком… Чай, на ярманке накупила по хозяйству… что ж, в гости-то позовешь нас, что ли?.. да полно, ну, чего пузыришься, ишь огрызается как! Говорят, не съедим, не тронем, поглядеть только хотелось…
И он обхватил ее еще крепче руками.
— Ишь, взаправду, чего набрала, — заметил старик, подбираясь к мешку, — а еще милостинку собираешь… эх ты… жидовина… да тебе, старой, эвтого и в год не съесть…
Все эти замечания, хохот, насмешки толпы, обступившей парня и нищенку, остервенили донельзя Архаровну; куда девались ее несчастный вид и обычное смирение! Она ругалась теперь на все бока, билась, скрежетала зубами и казалась настоящей ведьмой; разумеется, чем долее длилась эта сцена, тем сильнее и сильнее раздавался хохот, тем теснее становился кружок зрителей… Наконец кто-то ринулся из толпы к парню и, ухватив его за плечи, крикнул что было силы:
— Эй, Петруха, мотри, укусит… пусти!..
Парень отскочил; толпа завыла еще громче, услышав страшные ругательства, которыми старуха начала осыпать ее. Наконец Архаровна встала; повязка сползла с головы ее, седые волосы рассыпались в беспорядке по лохмотьям; лицо ее, искривленное бешенством, стало вдруг так отвратительно, что некоторые отступили даже назад. Она подобрала, не оправляясь, все свои покупки в суму, взяла ее в обе руки, забросила с необыкновенною легкостью на плечи и, осыпав еще раз толпу проклятиями, поплелась твердым шагом к городу. Все это исполнено было так неожиданно, что все опешили от удивления; густой, оглушительный хохот раздался уже тогда в толпе, когда старуха совсем исчезла из виду…
Хмельной старичишка, приехавший с молодым парнем, готовился было начать рассказ о встрече своей с Антоном какому-то мельнику (что делал он без исключения всякий раз, как на сцену появлялось новое лицо), когда к кружку их подошел человек высокого роста, щегольски одетый; все в нем с первого разу показывало зажиточного фабричного мужика. На нем была розовая ситцевая рубаха, подпоясанная низехонько пестрым гарусным шнурком с привешенным к нему за ремешок медным гребнем; на плечах его наброшен был с невыразимою небрежностью длинный-предлинный синий кафтан со сборами и схватцами. Зеленые замшевые рукавицы, отороченные красной кожей, высокая шляпа, утыканная алыми цветами с кулича, и клетчатый бумажный платок, который тащил он по земле, довершали его наряд.
— Здравствуйте, братцы, — произнес он, приподымая легонько шляпу, — вот что, не здесь ли остановился троскинский мужичок Антон?.. Он сюда лошадь приехал продавать… лошаденка у него пегая, маленько с изъянцем… Обещался я его проведать, да никак не найду; по всему низовью прошел, ни на одном постоялом дворе нету…
— А какой он из виду? — спросил кто-то.
— Такой сухолядый, долговязый, лет ему под пятьдесят… с проседью…
— Э-э-э… — раздалось в толпе, — да уж не тот ли, братцы?..
— С кем я повстречался на дороге? — подхватил хмельной старичишка. — Говорю, мотри, Ванюха, мужик бежит… И то, говорит…
— Ну, брат, — живо перебил третий, — с ним неспорое дело попритчилось…
— Что ты? Какое дело?..
— Да зевуна дал: у него кобылку-то подтибрили, увели; нынче ночью и увели…
— Неужто правда? — вскричал фабричный, ударяя об полы руками.
— Не встать мне с этого места… спроси хошь у ребят, вот те Христос — правда…
— Да кто ж это? Как?..
— А бог их знает, увели, да и все тут!
— Где ж он сам-от?
— Разыскивать побежал лошадь… маненько, брат, и не захватил ты его…
— Я встрелся с ним на дороге, — начал было снова старичишка, — бежит, бежит, такой-то, право, мужик любопытный!..
— Эко дело! Э! — произнес с истинным участием фабричный, — да расскажите же, братцы, как беда-то случилась.
Все разом принялись кричать, рассказывать; хозяин перекричал, однако, других и с разными прибавлениями, оправдывавшими его кругом, рассказал парню обо всем случившемся.
— Ну, пропал! Совсем запропастил сердяга свою голову, — твердил тот, хмурясь и почесывая с досадою затылок, — теперь хоть смерть принять ему, все одно.
— А что, он тебе брат али сродственник какой?
— Нет, не сродственник: земляк; да больно жаль мне его, пуще брата… то есть вот как жаль!.. Мужик-то такой добрый, славный, смирный!.. Его совсем, как есть, заест теперь управляющий… эка, право, горемычная его доля… да что толковать, совсем он пропал без лошади…
— Знамо, в крестьянском житье лошадь дело великое: есть она — ладно, нет — ну, вестимо, плохо.
— А какой мужик-то, — продолжал земляк Антона, садясь на лавочку и грустливо качая головою, — какой мужик! Ох, жаль мне его…
— А мы, брат, не посетуй, признаться, чаяли, вот и хозяин говорил, будто он человек недобрый какой… И господь знает, отчего это нам на разум пришло.
— Хоть верьте, хоть нет, я не про то его хвалю, что земляк он мне… да вот, братцы, спросите… — С этими словами указал он на мужика в красной александринской рубахе, подходившего к их кружку. — Знаешь, Пантюха, — крикнул он ему, когда тот мог слышать, — знаешь, беда какая… подь скорей сюда…
— Ну что?
— Ведь у нашего Антона лошадь-то увели…
— Ой ли?
— Ей-богу, правда, вот здесь и молодцы все знают… а я думал, брат, на радость привести тебя к землячку, эка беда!..
И он повторил Пантюхе все слышанное им от дворника.
— Ну, пропал, совсем пропал мужик, — произнес тот после некоторого молчания, — невесть что с ним станется. Никита заест его… эка, право, мужик-ат этот лихобойный, бессчастный!..
— Да кто у вас Никита-то?
— Управляющий…
— Что ж ему заедать его? Ведь лошадь не господская, мужицкая…
— А то, что он послал его продавать ее… податей заплатить нечем…
— Э! Вот оно что… Стало, мужик добре бедный!..
— Какой бедный! Совсем разоренный; а все через него же, управляющего… этакого-то господь послал нам зверя…
— Драчлив, что ли?
— Такой-то колотырник, так-то дерется, у-у-у!.. Бяда! — отвечал Пантюха, махнув рукой и садясь на лавку подле товарища. — И не то чтобы за дело; за дело бы еще ничто, пущай себе; а то просто, здорово живешь, казнит нашего брата…
— Что и наш, верно, — перебил ярославец, молчавший все это время, — у нас вотчина-то большая, управляющий-то из немцев, такой же вот бядовый! ни богу, ни людям, ни нам, мужикам… смерть! Раз вот как-то иду я и, признаться, не заприметил, шапку ему не снял; ну хорошо; как подошел он ко мне да как хватит меня вот в эвто само место; ну хорошо; я ему и скажи в сердцах-то: Карл Иванович, за что, мол, ты дерешься? Как он, братцы, хлысть меня в другую; ну хорошо; я опять: бога, мол, не боишься ты, Карл Иваныч… Как почел таскать, так я инда и света не взвидел, такой-то здоровенный, даром что немец… А спроси, за что бил, я чай, и сам не знает; такое, знать, уж у него сердце… ретив, больно ретив…
— Поди ж ты, иной барин не так спесив: мужичка жалеет…
— Эти-то, что из нашего брата, да еще из немцев — хуже, — заметил старик, — особливо, как господа дадут им волю, да сами не живут в вотчине; бяда! Того и смотри, начудят такого, что ввек поминать станешь… не из тучки, сказывали нам старики наши, гром гремит: из навозной кучки!.. Скажи, брат, на милость, за что ж управляющий-то ваш зло возымел такое на землячка… Антоном звать, что ли?
— Думает, он понес на него жалобу барину в Питер…
— А, вот что! Э! Ишь!.. — послышалось в толпе, которая все плотнее и плотнее окружала разговаривающих.
— А жалобу-то не он совсем и понес… коли на прямые денежки отрезать, по душе сказать. Она пошла от всего мира… он виновным только остался…
— Как так?
— Да вот как… Старый барин наш помер, тому лет пять будет; Никита и остался у нас управляющим. По настоящему делу ему не след было бы, да так уж старый барин пожелал… он, вишь, выдал за него при живности своей свою любовницу; ее-то он жаловал, она и упросила…
— Стало, любил ее барин?
— А так-то любил, что и сказать мудрено… у них, вишь, дочка была… она и теперь у матери, да только в загоне больно: отец, Никита-то, ее добре не любит… Ну, как остался он у нас так-то старшим после смерти барина, и пошел тяготить нас всех… и такая-то жисть стала, что, кажись, бежал бы лучше: при барине было нам так-то хорошо, знамо, попривыкли, а тут пошли побранки да побои, только и знаешь… а как разлютуется… беда! Бьет, колотит, бывало, и баб и мужиков, обижательство всякое творит…
— Ну, а молодые-то господа?
— Молодые господа наши, сын да дочь, в Питере живут… мы их николи и в глаза-то не видали… вестимо, братцы, кабы они здесь жили или понаведывались, примерно, хошь на время, так ина была бы причина… у нас господа по отцу, добрые, хорошие, грех сказать, чтобы зла кому пожелали, дай им господь за то много лет здравствовать! Вот мой брат был в Питере и говорит: господа важные!.. Да где ж им самим до всего доходить? Вотчин у них много, и то сказать, всех не объездишь; живут они в Питенбурхе, — господа! Они рады бы, может статься, особливо барин, в чем помочь мужикам своим, да, вишь, от них все шито да крыто; им сказывают: то хорошо, другое хорошо, знатно, мол, жить вашим крестьянам, ну и ладно, они тому и верят, а господа хорошие, грех сказать; кабы они видали, примерно, что мужики в обиде живут от управляющего да нужду всяческу терпят, так, вестимо, того бы не попустили… Управляющему, знамо, какое до нас дело? Нешто мы его? Дана ему власть над нами, и творит, что ему задумается; норовит, как бы последнее оттянуть от мужичка… И добро бы, братцы, человек какой был, сам господин али какого дворянского роду, что ли; все бы, кажись, не так обидно терпеть, а то ведь сам такой же сермяжник, ходит только в барском кафтане да бороду бреет… а господа души, вишь, в нем не чают, они нашего мужицкого дела не разумеют, все сполняют, что ему только поволится… Ну, как почал он так-то обижать нас, видим, плохо; вот вся деревня наша и сговорилась написать жалобу молодому барину в Питер; время было к самому разговенью… а сговорившись-то, и собрались так-то ночью в ригу, все до единого вросхмель, как теперь помнится, а рига такая-то большая, за барским садом стоит… был с нами и Антон…
При этом имени в толпе произошло движение, некоторые из слушателей наклонились еще ближе к рассказчику, и почти в одно и то же время со всех концов послышалось: «Ну, ну!»
— Он, нужно сказать, — продолжал фабричный, — изо всего нашего Троскина один только грамоте-то и знал… уж это всегда, коли грамоту написать али псалтырь почитать над покойником, его, бывало, и зовут… ну, его и засадили; пиши, говорят, да пиши; подложили бумагу, он и написал, спроворили дело… Ну хорошо, послали в Питер, никто и не пронюхал; зароком было бабам не сказывать, и дело-то, думали, споро, ан вышло не так…
У нашего управляющего, Никиты Федорыча, в Питере есть брат, такой же нравный; ходит он за барином; ну, вестимо, что говорить, сила! и другие-то люди из тамошних все ему сродни, заодно; как пришло наше письмо туда, известно, не прямо к барину: к людям сначала попало; швацар какой-то, сведали мы опосля, принял; барину он уж как-то там передает… у меня брат в Питирбурге-то у господ бывал… в одной, говорит, прихожей только-то народу, и-и-и… знамо, где уж тут дойти? Народ все проворный, не то что наш брат, деревенский; ну, братцы, как получили они себе письмо, должно быть, и смекнули, с кой сторонки… бумага али другое что не ладно было; а только догадались — возьми они его, утаи от барина, да и доведайся, что в нем писано… а мы, вишь, писали, что управляющий и бьет-то нас беззаконно, и всякое обижательство творит. Они видят, плохо пришло Никите, возьми да и отошли письмо-то назад к нему, да еще и свое приписали… Вот раз призывает нас так-то управляющий, этому года четыре будет, эвтак об утро, такой-то осерчалый, сердитый… а нам невдомек, и в мыслях не держали, чтой-то за дело… «Ах, мол, вы такие да сякие; я вас, говорит, по-свойски! Я ж вам задам! Кто, говорит, писал на меня жалобу?» да как закричит… так вот по закожью-то словно морозом проняло: знамо, не свой брат, поди-тка, сладь с ним; маненько мы поплошали тогда, сробели: ну, а как видим, дело-то больно плохо подступило, несдобровать, доконает!.. все в один голос Антона и назвали; своя-то шкура дороже; думали, тут, того и гляди, пропадешь за всех… Ну, вестимо, пришло Антону куды как жутко; уж чего-то он с ним, с сердешным, ни делал, как ни казнил, господь один знает. Был у Антона брат, Ермолай, женатый парень, того в первое рекрутство записал, а Антона на барщину да на барщину без отмены… Землица-то у него, как и у всех нас, плохая была; ну, вестимо, как рук не стало на нее, не осилил, и вовсе не пошло на ней родиться… тут, вишь, братнина семья на руках осталась, двое махоньких ребятенков, не в подмогу, а все в изъян да в изъян…
— Знамо, уж какая тут подмога — баба с ребятенками… — сказал, вздыхая, толстоватый ярославец: — Эка, мужик бедный, право…
— Это еще не все, братцы, — продолжал фабричный, постепенно воодушевляясь, — куды! Он в отместку ему и землю-то у него ту отнял…
— Как, и землю отнял, землю? — крикнули многие.
— Да, отнял и вырезал ему что ни на есть плошную во всей вотчине: суглинок… Хлеба у Антона с первого же года и не стало… а жил он, нужно сказать, прежде не хуже других… Была у него при покойном барине добрая «кулига» [Кулига – частица, участок. (Прим. автора.)] сена, и той не оставил ему Никита: жирно больно живешь, говорит… Видит Антон, нечем кормить скотинку, а нужда пришла, крайность; он и давай продавать, сердешный, то лошадку, то корову, то овцу… И что бы вы думали? и тут таки донял его Никита: не пущает его в город, да и полно; что ты станешь делать? Продавай, говорит, в деревне… Известно, какой уж тут торг, мужички же неимущие, денег нету, отдавать стал за бесценок. Пришло Антону день ото дня плоше да плоше; вестимо, мужичок не грибок: не растет под дождек… долго ли разорить его? Так-таки совсем и разорил его, довел дотолева, что не осталось у него в доме ни полщепочки, живет как бы день к вечеру, и голодную собаку нечем стало из-под лавки выманить…
— Знамо, какое уж тут житье! Проти жара и камень треснет.
— Я чай, сам-то уж не рад, что грамоте горазд.
— Эх! Бог правду-то видит, да, видно, не скоро ее сказывает! — заметил кто-то в свой черед.
— И такой-то человек этот Никита, — сказал фабричный, — что хоть бы раз забыл свою злобу. Вот нагдысь сказывал мне наш же мужик, приходит к нему нынешнюю весну Антон попросить осину — избенку поправить; уж он его корил, корил, все даже припомнил… опричь того, и осины не дал… Вестимо, одно в одно; до того дошел теперь Антон, что хошь ступай сумой тряси, то есть совсем, как есть, сгиб человек… Уж так-то, право, жаль мне его…
— Как же не жаль, — начал опять ярославец. — Охо-хо!.. Ты же, брат, говоришь, мужик-ат добрый…
— Уж такой-то добрый… простой… Бывало, как жил-то хорошо, всякого готов уважить, простыня-мужик… Через простоту свою да доброту и пострадал более… Добрая была душа…
— Ох, что-то теперь с ним станется?.. Ведь лошадь, ты, брат, говоришь, у него была последняя?..
— Последняя…
— Вот то-то… мерзлой роже да метель в глаза… Плохо ему… и вряд ему найти…
— Где, где теперь найти! И господь знает, куды загнали лошадь…
— Право, кабы знал, пособил бы ему, ей-богу бы пособил, — сказал ярославец. — Послушай, брат хозяин, полно тебе жидоморничать; ну, что ты с него возьмешь, ей-богу, грех тебе будет, отдай ему полушубок… Э! Не видал, что ли, полушубка ты крестьянского?.. Слышишь, мужик бедный, неимущий… Право, отдай; этим, брат, не разживешься; пра, отдай!..
Оба фабричные и б́ольшая часть присутствующих изъявили то же мнение. Хозяин отмалчивался. Сухощавое лицо его выражало совершенное невнимание к тому, что говорили вокруг него; ни одна черта не обозначила малейшего внутреннего движения. Наконец, он медленно приподнялся с своего места, погладил бороду, произнес с озабоченным видом: «Пустите-ка, братцы…», подошел к воротам, окинул взором небо, которое начинало уже посылать крупные капли дождя, и, бросив полушубок Антона к себе на плечи, вошел в избу. Брань и ругательства сопровождали его.
Холодный осенний дождь — «забойный», как называют его поселяне, полил сильнее и сильнее. В одно мгновение вся окрестность задернулась непроницаемою его сетью и огласилась шумом потоков, которые со всех сторон покатились, клубясь и журча, к реке. Мужички поднялись с лавки и подошли к воротам.
— Вот тебе и ярманка, — сказал толстый мельник, выставляя свои сапоги под желоб. — Ишь какое господь посылает ненастье… Хорошо еще, что я не поторопился: того и гляди, муку бы вымочил…
— Ишь, дядя Трифон, погляди-ка, как народ-то бежит по горе, — произнес молодой парень, схватившись за бока, — вон, вон, по горе… Небось дождем-то знатно пронимает…
— Что за напасть, братцы, вот почитай месяц целый, как дождь льет бесперечь… Теперь, того и гляди, мороз, долго ли до беды, как раз озими обледенеют… вымочки пойдут…
— Да, погрешились, знать, перед господом богом: и прошлого года было куды с хлебами-те плохо, а как нынешний пойдет такой же, так и совсем бяда…
— Что-то теперь с землячком твоим станет, где-то он, сердешный? — сказал ярославец, подходя к одному из фабричных, прислонившемуся к завалинке. — Вот ему куды, чай, как плохо: ишь, чичер [Чичер – резкий ветер с дождем.], сиверца пошла какая…
— А что сталось, — перебил седой старикашка, проходя в это время мимо, — бежит себе да бежит, как когда я его встрел… так вот и дует, чай… Такой-то мужик любопытный…
— Пошел, старый, не тебя спрашивают… Эх, жаль мне его, уж так-то, право, жаль! — прибавил фабричный, обращаясь к ростовцу.
— И полушубка-то на нем нет… у хозяина, у подлой души, за долг оставил… Чай, так-то иззяб, сердешный…
— Как не прозябнуть! Ишь какая пошла погода, все хуже да хуже, индо в дрожь кинуло… И ветрено как стало… так с ног и ломит…
— Чай, промок?
— Как не промокнуть! Говорят, в одной рубахе пошел, аль не слышишь?..
— Ишь, кругом, братцы, как есть обложило, надолго, знать, будет дождь.
— Пойдемте в избу… и здесь донимать начинает… смерть… Ишь золко добре…
И толпа повалила греться.