Неточные совпадения
Внешность «Летописца» имеет вид самый настоящий, то
есть такой, который не позволяет
ни на минуту усомниться в его подлинности; листы его так же желты и испещрены каракулями, так же изъедены мышами и загажены мухами, как и листы любого памятника погодинского древлехранилища.
Но когда дошли до того, что ободрали
на лепешки кору с последней сосны, когда не стало
ни жен,
ни дев и нечем
было «людской завод» продолжать, тогда головотяпы первые взялись за ум.
— И
будете вы платить мне дани многие, — продолжал князь, — у кого овца ярку принесет, овцу
на меня отпиши, а ярку себе оставь; у кого грош случится, тот разломи его начетверо: одну часть мне отдай, другую мне же, третью опять мне, а четвертую себе оставь. Когда же пойду
на войну — и вы идите! А до прочего вам
ни до чего дела нет!
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов, как говорится, во все лопатки (время
было такое, что нельзя
было терять
ни одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона, как тут же,
на самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы еще
были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись, что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
Но как
ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали себя сиротами и, сверх того, боялись подпасть под ответственность за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого
на плечах вместо головы
была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Мало того, начались убийства, и
на самом городском выгоне поднято
было туловище неизвестного человека, в котором, по фалдочкам, хотя и признали лейб-кампанца, но
ни капитан-исправник,
ни прочие члены временного отделения, как
ни бились, не могли отыскать отделенной от туловища головы.
Легко
было немке справиться с беспутною Клемантинкою, но несравненно труднее
было обезоружить польскую интригу, тем более что она действовала невидимыми подземными путями. После разгрома Клемантинкинова паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский грустно возвращались по домам и громко сетовали
на неспособность русского народа, который даже для подобного случая
ни одной талантливой личности не сумел из себя выработать, как внимание их
было развлечено одним, по-видимому, ничтожным происшествием.
Был, после начала возмущения, день седьмый. Глуповцы торжествовали. Но несмотря
на то что внутренние враги
были побеждены и польская интрига посрамлена, атаманам-молодцам
было как-то не по себе, так как о новом градоначальнике все еще не
было ни слуху
ни духу. Они слонялись по городу, словно отравленные мухи, и не смели
ни за какое дело приняться, потому что не знали, как-то понравятся ихние недавние затеи новому начальнику.
Он
ни во что не вмешивался, довольствовался умеренными данями, охотно захаживал в кабаки покалякать с целовальниками, по вечерам выходил в замасленном халате
на крыльцо градоначальнического дома и играл с подчиненными в носки,
ел жирную пищу,
пил квас и любил уснащать свою речь ласкательным словом «братик-сударик».
С тяжелою думой разбрелись глуповцы по своим домам, и не
было слышно в тот день
на улицах
ни смеху,
ни песен,
ни говору.
Это намерение
было очень странное, ибо в заведовании Фердыщенка находился только городской выгон, который не заключал в себе никаких сокровищ
ни на поверхности земли,
ни в недрах оной.
Словом сказать, в полчаса, да и то без нужды, весь осмотр кончился. Видит бригадир, что времени остается много (отбытие с этого пункта
было назначено только
на другой день), и зачал тужить и корить глуповцев, что нет у них
ни мореходства,
ни судоходства,
ни горного и монетного промыслов,
ни путей сообщения,
ни даже статистики — ничего, чем бы начальниково сердце возвеселить. А главное, нет предприимчивости.
Но ошибка
была столь очевидна, что даже он понял ее. Послали одного из стариков в Глупов за квасом, думая ожиданием сократить время; но старик оборотил духом и принес
на голове целый жбан, не пролив
ни капли. Сначала
пили квас, потом чай, потом водку. Наконец, чуть смерклось, зажгли плошку и осветили навозную кучу. Плошка коптела, мигала и распространяла смрад.
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил перед обывателями вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли, что в словах его
было более личной веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого, что он, по обычаю своему, не говорил, а кричал, — как бы то
ни было, результат его убеждений
был таков, что глуповцы испугались и опять всем обществом пали
на колени.
Более всего заботила его Стрелецкая слобода, которая и при предшественниках его отличалась самым непреоборимым упорством. Стрельцы довели энергию бездействия почти до утонченности. Они не только не являлись
на сходки по приглашениям Бородавкина, но, завидев его приближение, куда-то исчезали, словно сквозь землю проваливались. Некого
было убеждать, не у кого
было ни о чем спросить. Слышалось, что кто-то где-то дрожит, но где дрожит и как дрожит — разыскать невозможно.
Хотя главною целью похода
была Стрелецкая слобода, но Бородавкин хитрил. Он не пошел
ни прямо,
ни направо,
ни налево, а стал маневрировать. Глуповцы высыпали из домов
на улицу и громкими одобрениями поощряли эволюции искусного вождя.
На пятый день отправились обратно в Навозную слободу и по дороге вытоптали другое озимое поле. Шли целый день и только к вечеру, утомленные и проголодавшиеся, достигли слободы. Но там уже никого не застали. Жители, издали завидев приближающееся войско, разбежались, угнали весь скот и окопались в неприступной позиции. Пришлось брать с бою эту позицию, но так как порох
был не настоящий, то, как
ни палили, никакого вреда, кроме нестерпимого смрада, сделать не могли.
Он понял, что час триумфа уже наступил и что триумф едва ли не
будет полнее, если в результате не окажется
ни расквашенных носов,
ни свороченных
на сторону скул.
Таким образом он достиг наконец того, что через несколько лет
ни один глуповец не мог указать
на теле своем места, которое не
было бы высечено.
Но как
ни казались блестящими приобретенные Бородавкиным результаты, в существе они
были далеко не благотворны. Строптивость
была истреблена — это правда, но в то же время
было истреблено и довольство. Жители понурили головы и как бы захирели; нехотя они работали
на полях, нехотя возвращались домой, нехотя садились за скудную трапезу и слонялись из угла в угол, словно все опостылело им.
В довершение всего глуповцы насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена
на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не
было ни Молинари,
ни Безобразова, чтоб объяснить, что это-то и
есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен за свои продукты, но не
на что
было купить даже хлеба.
Несмотря
на то что в бытность свою провиантмейстером Грустилов довольно ловко утаивал казенные деньги, административная опытность его не
была ни глубока,
ни многостороння.
Он не
был ни технолог,
ни инженер; но он
был твердой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир. Он ничего не знал
ни о процессе образования рек,
ни о законах, по которому они текут вниз, а не вверх, но
был убежден, что стоит только указать: от сих мест до сих — и
на протяжении отмеренного пространства наверное возникнет материк, а затем по-прежнему, и направо и налево,
будет продолжать течь река.
Скорым шагом удалялся он прочь от города, а за ним, понурив головы и едва
поспевая, следовали обыватели. Наконец к вечеру он пришел. Перед глазами его расстилалась совершенно ровная низина,
на поверхности которой не замечалось
ни одного бугорка,
ни одной впадины. Куда
ни обрати взоры — везде гладь, везде ровная скатерть, по которой можно шагать до бесконечности. Это
был тоже бред, но бред точь-в-точь совпадавший с тем бредом, который гнездился в его голове…
Как
ни запуганы
были умы, но потребность освободить душу от обязанности вникать в таинственный смысл выражения"курицын сын"
была настолько сильна, что изменила и самый взгляд
на значение Угрюм-Бурчеева.