Неточные совпадения
— Ваш сын должен служить в гвардии!.. Он должен там же учиться, где и мой!.. Если вы не генерал,
то ваши десять ран,
я думаю, стоят генеральства; об этом доложат государю, отвечаю вам за
то!
— Не смею входить в ваши расчеты, — начала она с расстановкою и ударением, — но, с своей стороны, могу сказать только одно, что дружба, по-моему, не должна выражаться на одних словах, а доказываться и на деле: если вы действительно не в состоянии будете поддерживать вашего сына в гвардии,
то я буду его содержать, — не роскошно, конечно, но прилично!.. Умру
я, сыну моему будет поставлено это в первом пункте моего завещания.
— А мой сын, — возразил полковник резко, — никогда не станет по закону себе требовать
того, что ему не принадлежит, или
я его и за сына считать не буду!
—
Мне часто приходило в голову, — начала она
тем же расслабленным голосом, — зачем это мы остаемся жить, когда теряем столь близких и дорогих нам людей?..
— Ах, нет, подите! Бог с вами! — почти с, ужасом воскликнула
та. —
Я сыта по горло, да нам пора и ехать. Вставай, Сережа! — обратилась она к сыну.
— Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а
то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела
я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за
то; дадут еще третий, и под суд!
— Да тут,
я у Александры Григорьевны Абреевой квартирку в доме ее внизу взял!.. Оставлю при нем человека!.. — отвечал
тот.
— Э, на лошади верхом! — воскликнул он с вспыхнувшим мгновенно взором. — У
меня, сударыня, был карабахский жеребец — люлька или еще покойнее
того; от Нухи до Баки триста верст, а
я на нем в двое суток доезжал; на лошади ешь и на лошади спишь.
— Ты сам
меня как-то спрашивал, — продолжал Имплев, — отчего это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им не об чем между собой говорить; и чем необразованней общество,
тем склонней оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это, и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф,
то есть, когда человек ничего уж и не думает даже.
— Ну, все это не
то!..
Я тебе Вальтера Скотта дам. Прочитаешь — только пальчики оближешь!..
— Так! — сказал Павел. Он совершенно понимал все, что говорил ему дядя. — А отчего, скажи, дядя, чем день иногда бывает ясней и светлей и чем больше
я смотрю на солнце,
тем мне тошней становится и кажется, что между солнцем и
мною все мелькает тень покойной моей матери?
— Очень вам благодарен,
я подумаю о
том! — пробормотал он; смущение его так было велико, что он сейчас же уехал домой и, здесь, дня через два только рассказал Анне Гавриловне о предложении княгини, не назвав даже при этом дочь, а объяснив только, что вот княгиня хочет из Спирова от Секлетея взять к себе девочку на воспитание.
— Эка прелесть, эка умница этот солдат!.. — восклицал полковник вслух: —
то есть,
я вам скажу, — за одного солдата нельзя взять двадцати дворовых!
Тот вдруг бросился к нему на шею, зарыдал на всю комнату и произнес со стоном: «Папаша, друг мой, не покидай
меня навеки!» Полковник задрожал, зарыдал тоже: «Нет, не покину, не покину!» — бормотал он; потом, едва вырвавшись из объятий сына, сел в экипаж: у него голова даже не держалась хорошенько на плечах, а как-то болталась.
— Да вот поди ты, врет иной раз, бога не помня; сапоги-то вместо починки истыкал да исподрезал;
тот и потянул его к себе; а там испужался, повалился в ноги частному: «Высеките, говорит,
меня!»
Тот и велел его высечь.
Я пришел — дуют его, кричит благим матом.
Я едва упросил десятских, чтобы бросили.
— Завтра
я пойду в гимназию, — продолжал
тот: — сделаем там подписку; соберем деньги;
я куплю на них, что нужно.
— Генеральша ничего, — сказал Павел с уверенностью: —
я напишу отцу;
тот генеральше скажет.
— Можно,
я думаю, — отвечал
тот. В пылу совещания он забыл совершенно уж и об генеральше.
Другие действующие лица тоже не замедлили явиться, за исключением Разумова, за которым Плавин принужден был наконец послать Ивана на извозчике, и тогда только этот юный кривляка явился; но и тут шел как-то нехотя, переваливаясь, и увидя в коридоре жену Симонова, вдруг стал с нею так нецеремонно шутить, что
та сказала ему довольно сурово: «Пойдите, барин, от
меня, что вы!»
— Перестаньте, вы
меня задушите! — хрипел
тот.
— Господа! — сказал он дрожащим голосом. — Там Разумов дразнит Шишмарева —
тот играть не может.
Я хотел было его задушить, но
я должен сегодня играть.
—
Я ничего не делаю, — отвечал
тот, продолжая лежать, развалясь.
— То-то ты и представлял там какого-то Михайлова или Петрова, а ты бы лучше представил подленького и лукавого человечишку. По гримерской и бутафорской части, брат, ты, видно, сильнее!.. А ты поди сюда! — прибавил Николай Силыч Павлу. — В тебе есть лицедейская жилка — дай
я тебя поцелую в макушку! — И он поцеловал действительно Павла в голову.
— Очень
мне нужно верить ему или не верить, — отвечал Плавин, — досадно только, что он напился как скотина!
Мне перед Симоновым даже совестно! — прибавил он и повернулся к стене; но не за
то ему было досадно на Николая Силыча!
— Потом он с
теми же учениками, — продолжал Павел, — зашел нарочно в трактир и вдруг там спрашивает: «Дайте
мне порцию акрид и дивиева меду!»
— Да,
я ему позволил ее, — отвечал
тот.
— Так за что же и судить его?
Тему вы сами одобрили, а выполнена она — сколько вот
я, прочтя сочинение, вижу — прекрасно!
— А
то, что если господина Вихрова выгонят,
то я объявляю всем, вот здесь сидящим, что
я по делу сему господину попечителю Московского учебного округа сделаю донос, — произнес Николай Силыч и внушительно опустился на свой стул.
— Очень рад, — проговорил он, — а
то я этому господину (Павел разумел инспектора-учителя) хотел дать пощечину, после чего ему,
я полагаю, неловко было бы оставаться на службе.
—
Я сейчас же пойду! — сказал Павел, очень встревоженный этим известием, и вместе с
тем, по какому-то необъяснимому для него самого предчувствию, оделся в свой вицмундир новый, в танцевальные выворотные сапоги и в серые, наподобие кавалерийских, брюки; напомадился, причесался и отправился.
Еспер Иваныч когда ему полтинник, когда целковый даст; и теперешний раз пришел было;
я сюда его не пустила, выслала ему рубль и велела идти домой; а он заместо
того — прямо в кабак… напился там, идет домой, во все горло дерет песни; только как подошел к нашему дому, и говорит сам себе: «Кубанцев, цыц, не смей петь: тут твой благодетель живет и хворает!..» Потом еще пуще
того заорал песни и опять закричал на себя: «Цыц, Кубанцев, не смей благодетеля обеспокоить!..» Усмирильщик какой — самого себя!
— У
меня хаос еще совершенный, — подтвердила и
та.
Когда он пошел домой, теплая августовская ночь и быстрая ходьба взволновали его еще более; и вряд ли
я даже найду красок в моем воображении, чтобы описать
то, чем представлялась ему Мари.
— Ну, вот давай,
я тебя стану учить; будем играть в четыре руки! — сказала она и, вместе с
тем, близко-близко села около Павла.
— И вообразите, кузина, — продолжал Павел, — с месяц
тому назад
я ни йоты, ни бельмеса не знал по-французски; и когда вы в прошлый раз читали madame Фатеевой вслух роман,
то я был такой подлец, что делал вид, будто бы понимаю, тогда как звука не уразумел из
того, что вы прочли.
— А вот, кстати, — начал Павел, —
мне давно вас хотелось опросить: скажите, что значил, в первый день нашего знакомства, этот разговор ваш с Мари о
том, что пишут ли ей из Коломны, и потом она сама вам что-то такое говорила в саду, что если случится это — хорошо, а не случится — тоже хорошо.
Что
мне в них —
Я молод был;
Но цветов
С
тех брегов
Не срывал,
Венков не вил
В скучной молодости...
Дневником, который Мари написала для его повести, Павел остался совершенно доволен: во-первых, дневник написан был прекрасным, правильным языком, и потом дышал любовью к казаку Ятвасу. Придя домой, Павел сейчас же вписал в свою повесть дневник этот, а черновой, и особенно
те места в нем, где были написаны слова: «о,
я люблю тебя, люблю!», он несколько раз целовал и потом далеко-далеко спрятал сию драгоценную для него рукопись.
— Но
я не
то, что сам напечатаю, а отнесу ее к какому-нибудь книгопродавцу, — объяснил Павел, — что ж,
тот не убьет же
меня за это: понравится ему — возьмет он, а не понравится — откажется! Печатаются повести гораздо хуже моей.
—
Я постараюсь быть им, и отец
мне никогда не откажет в
том, — произнес Павел, почти нехотя засовывая деньги в карман. Посидев еще немного у дяди и едва заметив, что
тот утомился, он сейчас же встал.
Героем моим, между
тем, овладел страх, что вдруг, когда он станет причащаться, его опалит небесный огонь, о котором столько говорилось в послеисповедных и передпричастных правилах; и когда, наконец, он подошел к чаше и повторил за священником: «Да будет
мне сие не в суд и не в осуждение», — у него задрожали руки, ноги, задрожали даже голова и губы, которыми он принимал причастие; он едва имел силы проглотить данную ему каплю — и
то тогда только, когда запил ее водой, затем поклонился в землю и стал горячо-горячо молиться, что бог допустил его принять крови и плоти господней!
— Нет-с! — отвечал Ванька решительно, хотя, перед
тем как переехать Павлу к Крестовникову, к нему собрались все семиклассники и перепились до неистовства; и даже сам Ванька, проводив господ, в сенях шлепнулся и проспал там всю ночь. — Наш барин, — продолжал он, — все более в книжку читал… Что ни есть и
я, Михайло Поликарпыч, так грамоте теперь умею; в какую только должность прикажете, пойду!
— Не прикажите, Михайло Поликарпыч, мамоньке жать; а
то она говорит: «Ты при барчике живешь, а
меня все жать заставляют, — у
меня спина не молоденькая!»
— На что же ты поедешь в Москву?.. У
меня нет на
то про тебя денег, — сказал он сыну.
— А о чем же? — возразил в свою очередь Павел. —
Я, кажется, — продолжал он грустно-насмешливым голосом, — учился в гимназии, не жалея для этого ни времени, ни здоровья — не за
тем, чтобы потом все забыть?
— Напротив-с! Там всему будут учить, но вопрос — как? В университете
я буду заниматься чем-нибудь определенным и выйду оттуда или медиком, или юристом, или математиком, а из Демидовского — всем и ничем; наконец, в практическом смысле: из лицея
я выйду четырнадцатым классом,
то есть прапорщиком, а из университета, может быть, десятым,
то есть поручиком.
—
Я прожил ребенком без всякого надзора, — начал он неторопливо, — и
то, кажется, не сделал ничего дурного, за что бы вы
меня могли укорить.
— Так что же вы говорите,
я после этого уж и не понимаю! А знаете ли вы
то, что в Демидовском студенты имеют единственное развлечение для себя — ходить в Семеновский трактир и пить там? Большая разница Москва-с, где — превосходный театр, разнообразное общество, множество библиотек, так что, помимо ученья, самая жизнь будет развивать
меня, а потому стеснять вам в этом случае волю мою и лишать
меня, может быть, счастья всей моей будущей жизни — безбожно и жестоко с вашей стороны!
—
Я?.. Кто же другой, как не ты!.. — повторил полковник. — Разве про
то тебе говорят, что ты в университет идешь, а не в Демидовское!
— Нет, не
то, врешь, не
то!.. — возразил полковник, грозя Павлу пальцем, и не хотел, кажется, далее продолжать своей мысли. —
Я жизни, а не
то что денег, не пожалею тебе; возьми вон мою голову, руби ее, коли надо она тебе! — прибавил он почти с всхлипыванием в голосе. Ему очень уж было обидно, что сын как будто бы совсем не понимает его горячей любви. — Не пятьсот рублей
я тебе дам, а тысячу и полторы в год, только не одолжайся ничем дяденьке и изволь возвратить ему его деньги.