Неточные совпадения
Закупали медвежат у соседних чуваш да черемис Казанской губернии, обучали их всякой медвежьей премудрости: «как баба
в нетопленой горнице угорела, как малы ребята горох воровали, как у Мишеньки с похмелья
голова болит».
У иного двор крыт светом, обнесен ветром, платья что на себе, а хлеба что
в себе,
голь да перетыка — и голо́ и босо́, и без пояса.
Раскольники этого толка хоть крестят и венчают
в церкви, но скорей
голову на отсеченье дадут, чем на минутку войдут
в православный храм, хотя б и не во время богослужения.
— Ахти, засиделась я у вас, сударыня, — вдруг встрепенулась Анисья Терентьевна. — Ребятенки-то, поди, собралися на учьбу́, еще, пожалуй, набедокурят чего без меня, проклятики — поди, теперь на
головах чать по горнице-то ходят. Прощайте, сударыня Дарья Сергевна. Дай вам Бог
в добром здоровье и
в радости честну́ю Масленицу проводить. Прощайте, сударыня.
Шестнадцати лет еще не было Дуне, когда воротилась она из обители, а досужие свахи то́тчас одна за другой стали подъезжать к Марку Данилычу — дом богатый, невеста одна дочь у отца, — кому не охота Дунюшку
в жены себе взять. Сунулись было свахи с купеческими сыновьями из того городка, где жили Смолокуровы, но всем отказ, как шест, был готов. Сына городского
головы сватали — и тому тот же ответ.
Вот казанские татары
в шелковых халатах, с золотыми тюбетейками на бритых
головах, важно похаживают с чернозубыми женами, прикрывшими белыми флеровыми чадрами густо набеленные лица; вот длинноносые армяне
в высоких бараньих шапках, с патронташами на чекменях и кинжалами на кожаных с серебряными насечками поясах; вот евреи
в засаленных донельзя длиннополых сюртуках, с резко очертанными, своеобразными обличьями; молча, как будто лениво похаживают они, осторожно помахивая тоненькими тросточками; вот расхаживают задумчивые, сдержанные англичане, и возле них трещат и громко хохочут французы с наполеоновскими бородками; вот торжественно-тихо двигаются гладко выбритые, широколицые саратовские немцы; и неподвижно стоят, разинув рты на невиданные диковинки, деревенские молодицы
в московских ситцевых сарафанах с разноцветными шерстяными платками на
головах…
Мутится у Дуни
в очах, сердце так и стучит,
голова кружится, стало ей страшно; тихонько просит она отца удалиться от этого шума и гама.
— А вы еще никогда не бывали на ярманке?
В первый раз? — спросил Самоквасов, быстро повернув
голову и взглянув Дуне
в лицо.
Несмотря на уверенья Дуни, что никакой боли она не чувствует, что только
в духоте у нее
голова закружилась, Марко Данилыч хотел было за лекарем посылать, но Дарья Сергевна уговорила оставить больную
в покое до у́тра, а там посмотреть, что надо будет делать.
Смолокуров вошел
в комнату дочери проститься на сон грядущий. Как ни уверяла его Дуня, что ей лучше, что
голова у ней больше не болит, что совсем она успокоилась, не верил он, и, когда, прощаясь, поцеловал ее
в лоб, крупная слеза капнула на лицо Дуни.
— С порядочным, — кивнув вбок
головой, слегка наморщив верхнюю губу, сказал Смолокуров. — По тамошним местам он будет из первых. До Сапожниковых далеко, а деньги тоже водятся. Это как-то они, человек с десяток, складчи́ну было сделали да на складочны деньги стеариновый завод завели. Не пошло. Одни только пустые затеи. Другие-то, что с Зиновьем Алексеичем
в до́лях были, хошь кошель через плечо вешай, а он ничего, ровно блоха его укусила.
Величаво и медленно спустился по ступенькам с моста на плашкот Марко Данилыч, молча уселся на ковер, разостланный на середней лавочке лодки, слегка приподнял картуз
в ответ на приветствие гребцов, разодетых на его счет
в красные кумачовые рубахи и с шляпами на
головах, украшенными алыми лентами.
Клики громче и громче. Сильней и сильней напирают рабочие на Марка Данилыча. Приказчик, конторщик, лоцман, водоливы, понурив
головы, отошли
в сторону. Смолокуров был окружен шумевшей и галдевшей толпой. Рабочий, что первый завел речь о расчете, картуз надел и фертом подбоченился. Глядя́ на него, другой надел картуз, третий, четвертый — все… Иные стали рукава засучивать.
— Теперь он, собака, прямехонько к водяному!.. Сунет ему, а тот нас совсем завинит, — так говорил толпе плечистый рабочий с сивой окладистой бородой, с черными, как уголь, глазами. Вся артель его уважала, рабочие звали его «дядей Архипом». — Снаряжай, Сидор, спину-то: тебе, парень,
в перву
голову отвечать придется.
— А за что мне
в перву-то
голову отвечать? — тоскливо заговорил Сидор Аверьянов, хорошо знакомый и с Казанью, и с Самарой. — Что я первый заговорил с проклятым жидом… Так что же?.. А галдеть да буянить, разве я один буянил?.. Тут надо по-божески. По-справедливому, значит… Все галдели, все буянили — так-то.
И повалился
в ноги, и завопил, не поднимая
головы о́т полу.
— Как же не можешь? Вся сила
в тебе… Ты всему каравану
голова… Кого же ему, как не тебя, слушать! — кланялись и молили его рабочие.
Сладились наконец. Сошлись на сотне. Дядя Архип пошел к рабочим, все еще галдевшим на седьмой барже, и объявил им о сделке. Тотчас один за другим стали Софронке руки давать, и паренек, склонив
голову, робко пошел за Архипом
в приказчикову казенку.
В полчаса дело покончили, и Василий Фадеев, кончивший меж тем свою лепортицу, вырядился
в праздничную одежу, сел
в косную и, сопровождаемый громкими напутствованиями рабочих, поплыл
в город.
Чуть-чуть покачал
головой Зиновий Алексеич и, крякнув с досады, крикнул жене
в соседнюю комнату...
— Во всем так, друг любезный, Зиновий Алексеич, во всем, до чего ни коснись, — продолжал Смолокуров. — Вечор под Главным домом повстречался я с купцом из Сундучного ряда. Здешний торговец, недальний, от Старого Макарья. Что, спрашиваю, как ваши промысла? «Какие, говорит, наши промысла, убыток один, дело хоть брось». Как так? — спрашиваю. «Да вот, говорит,
в Китае не то война, не то бунт поднялся, шут их знает, а нашему брату хоть
голову в петлю клади».
— Показал маленько, — отозвался Зиновий Алексеич. — Всю, почитай, объехали: на Сибирской были, Пароходную смотрели, под Главным домом раз пяток гуляли, музыку там слушали, по бульвару и по Модной линии хаживали. Показывал им и церкви иноверные, собор, армянскую,
в мечеть не попали, женский пол, видишь, туда не пущают, да и смотреть-то нечего там, одни
голы стены…
В городу́ — на Откосе гуляли, с Гребешка на ярманку смотрели, по Волге катались.
— Сбежал-с, — тряхнув
головой и погладив прилизанные виски, быстро ответил Фадеев и, ровно
в чем провинился, уставился на хозяина широкими глазами.
Молчит Марко Данилыч, с удивленьем поглядывает на Орошина, а сам про себя думает: «Эк расшутился, собака! Аль у него
в голове-то с водки стало мутиться».
— Не пустячные деньги! — покачал
головою и Марко Данилыч. — Да неужто у него только шестьдесят тысяч и было? — спросил он после короткого молчанья. — Отец-то ведь у него
в хорошем капитале был…
— Ах, Федор Меркулыч, Федор Меркулыч!.. — покачивая
головой, сказал на это поп. — Да ведь ей только что семнадцатый годок пошел, а тебе ведь седьмой десяток
в доходе. Какая ж она тебе пара?.. Ведь она перед тобой цыпленок.
Разом гребцы поставили двенадцать весел торчком к небу и, сняв шляпы, но не вставая со скамей, принялись креститься. И другие бывшие
в косной обнажили
головы и сидя крестились.
А
в голове-то ветер еще ходит.
— Эк что наставили, — покачивая
головой, сказал Дмитрию Петровичу Смолокуров. — Да этого, сударь, десятерым не съесть. Напрасно, право, напрасно так исхарчились. Знал бы, ни за что бы
в свете не поехал с вами кататься.
Марко Данилыч
в раздумье только
головой покачал, но осетрина так лакомо глядела на него, что не мог он стерпеть, навалил себе тарелку доверха.
В самый день дожинок после обедни идут, бывало, с веселыми песнями на широкий двор помещичий, высоко́ держа над
головами именинный сноп.
Небольшими кучками
в день госпожин собираются нищие по лугам и по выгонам и молча стоят с
головами непокрытыми.
На стульях, на креслах, на длинном турецком диване десять скитских матерей с черными плáтами на
головах да пятеро пожилых степенных купцов сидят.
В смежной комнате краснощекий толстый приказчик хозяйничает за ведерным самоваром, то и дело отирая платком пот, обильно выступавший на громадной его лысине.
— Ах, дела, дела!.. Какие дела-то у вас деются, —
в недоумении качая
головой, говорил Смолокуров.
Идет да идет Петр Степаныч, думы свои думая. Фленушка из мыслей у него не выходит. Трепетанье минувшей любви
в пораженном нежданным известием сердце. Горит
голова, туманится
в глазах, по телу дрожь пробегает.
— Кажись бы, человек он такой обстоятельный и по вере ревнитель, —
в недоуменье качая
головой, молвила Дарья Сергевна.
Когда встревоженная выходкой Наташи Татьяна Андревна вошла к дочерям, сердце у ней так и упало. Закрыв лицо и втиснув его глубоко
в подушку, Наташа лежала как пласт на диване и трепетала всем телом. От душевной ли боли, иль от едва сдерживаемых рыданий бедная девушка тряслась и всем телом дрожала, будто
в сильном приступе злой лихоманки. Держа сестру руками за распаленную
голову, Лиза стояла на коленях и тревожным шепотом просила ее успокоиться.
В Успеньев день, поутру, Дмитрий Петрович пришел к Дорониным с праздником и разговеньем. Дома случился Зиновий Алексеич и гостю был рад. Чай, как водится, подали; Татьяна Андревна со старшей дочерью вышла, Наташа не показалась, сказала матери, что
голова у ней отчего-то разболелась. Ни слова не ответила на то Татьяна Андревна, хоть и заметила, что Наташина хворь была притворная, напущенная.
— А ты не вдруг… Лучше помаленьку, — грубо ответил Корней. — Ты, умная
голова, то разумей, что я Корней и что на всякий спех у меня свой смех. А ты бы вот меня к себе
в дом повел, да хорошеньку фатеру отвел, да чайком бы угостил, да винца бы поднес, а потом бы уж и спрашивал, по какому делу, откуда и от кого я прибыл к тебе.
— Валил бы лучше
в Волгу свое сокровище. Выгоднее, право выгодней будет, — кричал ему вслед Корней Евстигнеев. — Вот так купец-торговец!.. Три баржи с грузом, а сам с
голым пузом! Эй, воротись, получай по два пятака за баржу — все-таки тебе хоть какой-нибудь барыш будет.
А Василий Фадеев попятился к самому порогу.
В знак покорности склонил он
голову, робко вытянул вперед гусиную шею свою, а сам искоса то и дело поглядывает на вспылившего хозяина.
Зипун под
голову, постель — дощатый, ру́бчатый помост, одеяло — синее небо, хоть
в тот вечер было оно вовсе не синее, а ровно смоль черное.
Одета была она
в черное шелковое платье, подпоясана черным шагреневым поясом, на
голову надет
в роспуск большой черный кашемировый платок.
— Экая гадость! — отплюнувшись брезгливо и тряхнув седой
головой, молвил Василий Петрович. — Сколько ноне у Макарья этих Иродиад расплодилось!.. Беда!.. Пообедать негде стало как следует, по-христиански, лба перед едой перекрестить невозможно… Ты с крестом да с молитвой, а эта треклятая нéжить с пляской да с песнями срамными! Ровно
в какой басурманской земле!
«Куда б мог деваться он?» Напрасно Меркулов успокаивал приказчика, напрасно уверял его, что Дмитрий Петрович где-нибудь
в гостях засиделся, Флор Гаврилов на те речи только с досады рукой махнет,
головой тряхнет да потом и примолвит...
И
в меркуловском бухарском халате,
в запачканной фуражке на
голове, с грязным платьем под мышкой, со свечкой
в руках пошел он вдоль по коридору. Немного не доходя до своего номера, увидал Дмитрий Петрович — кто-то совсем раздетый поперек коридора лежит… Пришлось шагать через него, но, едва Веденеев занес ногу, тот проснулся, вскочил и, сидя на истрепанном войлоке, закричал...
Был одет татарин
в коричневый кафтан особого покроя, на крючках, с ситцевыми отложными воротничками и
в блестящей, золотом расшитой тюбетейке на гладко выбритой
голове.
Шуршит тяжелое, плотное шелковое платье. Поднял Никита Федорыч
голову… Вся
в черном, стройная станом, величавой, осанистой походкой медленно навстречу ему сходит с лестницы Марья Ивановна… Поверставшись, окинула его быстрым, пристальным взором… Что-то таинственное, что-то чарующее было
в том взоре… Узнала, должно быть, пароходного спутника — улыбнулась строгой, холодной улыбкой… И затем медленно мимо прошла.
«Разлюбил… раздумал!» — сверкнуло
в мыслях, и будто стальными тисками кто-то сдавил ей
голову.
При каждом встречном толчке Петр Степаныч пробуждался из забытья, но, оглянувшись по сторонам, опять закрывал глаза, еще больше нахлобучивал шапку и, склоняя ниже и ниже сонную
голову, снова погружался
в дремоту.
«Какими бы речами уговорить упрямую, несговорчивую, чтобы бежала со мной сегодня же и не куколем, а брачным венцом покрыла победную свою
голову?.. Упряма — и
в малом и
в большом любит она на своем поставить!..»