На горах
1881
Часть четвертая
Глава первая
Не прежде как отъехавши версты полторы от Луповиц, отец Прохор стал разговаривать с Дуней. Обливаясь слезами, рассказала она все, что случилось с нею минувшей ночью. Все рассказала, ничего не потаила от спасшего ее от гибели. Молча и внимательно слушал отец Прохор исповедь Дуни. Когда ж она все рассказала, спросил у нее:
— Зачем же вы, Авдотья Марковна, ежели решились оставить ересь и самый дом, где были совращены, зачем, говорю, пошли вы ночью на их сборище и даже в особую комнату для свидания со злейшим еретиком Денисовым? Ведь я вас предупреждал об нем… Еще слава Богу, что так обошлось, а то ведь непременно сделались бы его жертвой. Немало было примеров. Лишились бы и чести и доброго имени, если бы не молитвы за вас святого отца нашего Амвросия епископа Медиоланского. Так я смотрю на дело вашего спасения и глубоко верую, что совершилось оно не иначе, как по ходатайству перед Богом сего святителя. Примите же совет мой, примите стариковскую просьбу: ежели бы вы находились в ограде истинной церкви, я бы, при ваших достатках, посоветовал вам устроить хоть придел в честь и славу сохранившего вас от гибели святителя, но как вы принадлежите к тем, что разнятся с нами в обрядах и своих церквей не имеют, так устройте хоть икону святителя Амвросия и всю жизнь свою утром и вечером молитесь перед нею теплою молитвой благодарения. Святитель Амвросий Медиоланский чествуется у ваших, равно как и у нас, — память его совершается в седьмое число декабря, на другой, значит, день зимнего Николая. Последуйте же моему совету, и святой отец не умалит дивных своих к вам милостей. Скажите мне, исполните ли искренний и душевный совет мой?
— Исполню, отец Прохор, непременно исполню, — с горячим порывом ответила Дуня.
— А ежели по молитвам отца нашего Амвросия, имеющего дерзновение обращаться с ходатайством к Отцу Небесному, когда-нибудь, рано ли, поздно ли, войдете вы в ограду святой церкви, на что имею полную надежду, соорудите тогда хоть придел во имя его, а ежели достанет средств, то и новый храм.
Не ответила Дуня отцу Прохору.
— А ежели, по Божию благословению, вступите в жизнь супружескую, — продолжал он, — то первому сыну нареките имя Амвросий. Пускай и на старости ваших лет непрестанно напоминает вам преславное имя избавившего вас от гибели святителя.
Дуня опять промолчала… Больше версты они проехали молча. Наконец отец Прохор спросил:
— Скажите мне теперь по чистой совести самую сущую правду, что побудило вас, открыто заявивши фармазонам, что вы душевно и телесно чуждаетесь их, что побудило вас прийти на сходбище оных богопротивников и даже идти на свиданье с Денисовым?
Дуня рассказала, как Луповицкие ее уговорили и как она до последней минуты не предвидела со стороны Денисова ни обмана, ни злого умысла.
— Злодеи, злодеи! — вскрикнул отец Прохор. — Доколе терпит им Господь!
И, немного погодя, сказал:
— Я отвезу вас в губернию[561]. Там будет безопасно — еретики там ничего не посмеют сделать. Привезу я вас в хороший купеческий дом. Семейство Сивковых есть, люди благочестивые и сердобольные, с радостью приютят вас у себя. Только уж вы, пожалуйста, ни про наших господ, ни про Денисова, ни про их богохульную веру ничего им не рассказывайте. Ежели донесется об этом до Луповиц, пострадать могу. Так уж вы, пожалуйста, Богом прошу вас, Авдотья Марковна.
— Будьте уверены, слова никому не вымолвлю, — отвечала Дуня. — И разве можно говорить мне, ежель это повредит вам. Ведь вы мой избавитель, я ведь без вас непременно бы пропала. А как бы после того показалась я на глаза тятеньке?
— Так уж, пожалуйста. Я вполне надеюсь, — сказал отец Прохор. — А у Сивковых как будет вам угодно — к батюшке ли напишите, чтобы кто-нибудь приезжал за вами, или одни поезжайте. Сивковы дадут старушку проводить — сродница ихняя живет у них в доме, добрая, угодливая, Акулиной Егоровной зовут. Дорожное дело знакомо ей — всю, почитай, Россию не раз изъездила из конца в конец по богомольям. У Сивковых и к дороге сготовитесь, надо ведь вам белья, платья купить. Деньги-то у вас есть на покупку и на дорогу?
— Денег у меня довольно, на все достанет, — отвечала Дуня.
— Ну вот и хорошо, вот и прекрасно, — проговорил отец Прохор. — А если бы паче чаяния нуждались в деньгах, можно бы было у Сивкова достать, он ведь каждый год к Макарью ездит и порядочное число соленой рыбы закупает. Надо полагать, что и родителя вашего знает, может статься, и знакомство с ним водит. Он ни в чем не откажет вам… Вот еще о чем спрошу я вас, Авдотья Марковна, — немного подумавши, продолжал отец Прохор. — Не осталось ли у вас в господском доме каких-нибудь писем или записок о ваших сношеньях с хлыстами?
— Нет, ничего не осталось, — ответила Дуня.
— То-то, этого теперь пуще всего надо опасаться, — молвил отец Прохор. — Нужно вам сказать — только до времени об этом пока никому не говорите, — не в долгом, надо полагать, времени господам Луповицким будет разгром: наедет суд, обыски начнут у них в доме делать, пойдет следствие. Сохрани Боже, если найдется какой-нибудь клочок бумажки, где помянуто ваше имя. Это может и вас к делу припутать. А дело, по-видимому, разгорится очень важное, и для всех хлыстов Луповицких и других самое неприятное по своим последствиям.
— Нет, отец Прохор, никаких моих бумаг в ихнем доме не осталось, — сказала Дуня. — Но что ж это за следствие? Что такое случилось?
— Всего подробно теперь объяснить вам не могу, — отвечал отец Прохор. — Сам многого не знаю. На третий день после Успеньева дня я ездил в губернию, в консистории по одному делу был. Там один верный человек, хорошо знающий дела, сказывал мне, что новый владыка крепко принялся за хлыстов. Из Петербурга, слышь, из самого Святейшего Синода получил он указ насчет господ Луповицких и о том, что скоро к ним должен приехать самый злейший еретик Денисов… Как он приедет, так их и накроют. А дело о хлыстах началось в Москве, и по взятым у них бумагам открылось, где, в каких, значит, местах теперь они находятся. И повсюду, слышно, розыски пошли да следствия. Не знаю уж, от кого и каким образом узнал владыка, что я в губернии, и велел прийти к нему. И без малого целый час изволил келейно со мной беседовать насчет луповицкой хлыстовщины. Известное дело, перед архипастырем всю правду надлежит рассказать. Я и рассказал. Тут владыка благословил меня ехать восвояси и примолвил о наших соседях: «Видно, им того же захотелось, что с отцом их было».
— А что такое было с их отцом? — спросила ничего о старых делах не знавшая Дуня.
— Не слыхали разве? — сказал отец Прохор. — Про это не любят они рассказывать. Отец ведь тоже был в этой самой ереси, а как человек был знатный и богатый, то никто к нему и прикоснуться не смел. Сильная рука у него была в Петербурге, при самом царском дворе находились друзья его и благоприятели. А все-таки не избежал достойной участи — в монастырь сослали, там в безысходном заточенье и жизнь скончал.
— А давно ль это было? — с любопытством спросила Дуня.
— Да уж лет тридцать прошло с той поры, как его под стражей из Луповиц увезли. Я был тогда еще внове, только что удостоился принять рукоположение, — отвечал отец Прохор. — Но его хорошо помню — важный такой вид имел, а корабль у него не в пример больше был теперешнего. И в том корабле были все больше из благородных да из нашего брата, духовенства… А вот мы и приехали, — прибавил отец Прохор, указывая на огоньки и на белевшие в полумраке здания губернского города.
Отец Прохор подъехал к большому каменному дому купца Сивкова. Радушно встретили его и хозяин, только что воротившийся от Макарья, и жена его, и две снохи, и дальняя сродница Акулина Егоровна, та самая, что разъезжала, а иной раз и пешком ходила по богомольям. Отец Прохор рассказал хозяину придуманный дорогой вымысел насчет Дуни.
— Не знаете ли, Поликарп Андреич, Марка Данилыча Смолокурова, рыбой у Макарья торгует? — спросил он Сивкова.
— Как не знать Марка Данилыча! — отвечал Сивков. — На Гребновской он первый воротила. Довольно знаем Марка Данилыча, не раз товар бирали у него, кредитовались, значит.
— Вот это его дочка, — сказал отец Прохор, взявши Дуню за руку.
Хозяйка, обе снохи и Акулина Егоровна стали обнимать и целовать Дуню. Как ни удерживалась Дуня, а от этих искренних ласк незнакомых людей слезы вдруг в три ручья покатились у нее из глаз, а подступившие рыданья совсем было задушили ее.
— Что с вами? Что с вами? — услуживая Дуне, говорили жена и снохи Сивкова, а старушка Акулина Егоровна со всех ног бросилась за холодной водой и с молитвой напоила Дуню. Той стало немного полегче.
Между тем отец Прохор рассказывал, что Авдотья Марковна с одной пожилой купчихой из ихнего города собралась съездить в Киев на богомолье и далеко еще туда не доехала, как с ней случилось несчастье. Верстах в двадцати пяти от Луповиц остановились богомольцы ночевать на постоялом дворе у крестьянина. И в то время как все уж заснули, на том дворе загорелось. Авдотья Марковна с вечера не раздевалась и в одном платье выбежала из пылавшего дома, а ехавшая с нею купчиха и еще семь ли, восемь ли богомолок сгорели. Все имущество, и кибитка, и ямские лошади — все погорело.
— А я тогда случился в соседнем селе, — прибавил отец Прохор, — дельце там было одно у меня. Вот и взял я на свое попеченье бесприютную девицу.
— Ах, Господи! Ах, горе какое! Всякого избави и сохрани Господи от такой беды! — воскликнули женщины, осыпая ласками Дуню.
— Это в Перигорове пожар-от был? — спросил Поликарп Андреич.
— Так точно, — отвечал отец Прохор. — А я на ту пору был в селе Слизневе, и версты не будет от Перигорова-то, побежал на пожар, да и нашел Авдотью Марковну.
— И до нас об этом пожаре вести дошли, и про то еще рассказывают, что сколько-то богомольцев тут сгорело, — сказал Сивков.
А дня за три в самом деле был пожар в Перигорове, и несколько человек, Бог их знает откуда приехавших, сгорело на постоялом дворе. Отец Прохор этим случаем воспользовался для своего рассказа.
— Как взял я Авдотью Марковну, так и порешил, не заезжая домой, к вам ехать, — продолжал отец Прохор. — На вас рассчитывал, зная, что не покинете бедняжку в трудном ее положении. Опять же и то, что здесь можно ей будет во всем исправиться: белья купить, платья и всего другого, что понадобится. Деньги есть у Авдотьи Марковны, а вот шубейку, и платок, и черевики у слизневской матушки попадьи на время для нее я взял, было бы в чем до вас доехать. Уж вы сделайте милость, Поликарп Андреич, примите в ней участие. Родитель ее будет вам очень благодарен за неоставление единственной дочери.
— Об этом, отец Прохор, нечего и толковать, — сказал Поликарп Андреич. — Опричь того, что Марку Данилычу я всегда и во всякое время со всякой моей радостью готов услужить, насколько сил и уменья станет, мы бы и по-человечеству должны были принять участие в таком несчастье Авдотьи Марковны. Не соскучилась бы только у нас, — прибавил он, обращаясь к Дуне.
— Помилуйте, Поликарп Андреич. Да я к вам точно в рай попала после того, что было со мной, — со слезами благодарности ответила Дуня.
— Полноте, полноте, вы опять за слезы! — вскликнул Сивков. — По-моему, вам бы теперь отдохнуть, успокоиться. Семеновна, — прибавил он, обращаясь к жене, — и вы, сношеньки, подите-ка, мои матушки, успокойте Авдотью Марковну. А завтра поезжайте с ней за покупками. А ежели у вас, Авдотья Марковна, в деньгах может быть недостача, так вы об этом не извольте беспокоиться — чем могу служить, все для вас и для Марка Данилыча сделаю.
Поликарп Андреич вдвоем остался с отцом Прохором. Долго рассуждали они, как быть с Дуней. Наконец решили так: только что исправит она свои покупки, отправить ее к отцу с Акулиной Егоровной, а меж тем послать письмо к Марку Данилычу и отписать, где теперь она находится и в какой день намерена в дорогу выехать.
На другой день отец Прохор простился и с Сивковыми, и с Дуней. Ее прощанье было самое задушевное. Обливаясь слезами, до земли она преклонилась пред своим избавителем, но благословения не приняла — все-таки ведь он никонианин.
На прощанье дала она отцу Прохору сторублевую. Сначала тот не хотел было брать, однако взял. Дуня обещала писать к нему, никогда не забывать его благодеяний и помогать ему в трудной жизни его.
На другой день стали покупать необходимое для Дуни. Она была окружена самым теплым участием и бесконечными ласками Сивковых. А Поликарп Андреич, зная теперь, что она единственная дочь у Смолокурова, говорил наедине своей Семеновне:
— Вот поторопились мы с тобой Василья-то женить! Вот бы невеста ему. При теперешних обстоятельствах дело-то, может быть, сладилось бы. Поторопились, поторопились. Миллионщица ведь.
— Уж чего ты, батька, не наскажешь, — недовольным голосом ответила жена. — Значит, не было на то воли Божией. Да кто еще узнал — пошла ли б она за нашего Васильюшку.
— А отчего ж бы ей не пойти? — возразил Поликарп Андреич. — Чем парень не вышел? Взял и ростом, и дородством, не обидел его Господь и красой, и разумом. Отборный жених. А главное то возьми в расчет, что ведь миллионщица! После отца одной ей все достанется.
— Перестань, батька, пустяки городить. Взбредет же такая чепуха в голову, — сказала Семеновна и ушла от мужа в другую комнату.
Покупки были готовы, и Дуня собралась в дорогу с Акулиной Егоровной. Поликарп Андреич подрядил извозчика на долгих довезти их до того городка, где жил Марко Данилыч. Решено было ехать на другой же день, а между тем и Сивков и Дуня письма к Марку Данилычу написали, ни одним словом, однако, не поминая о пожаре в Перигорове. Дуня уведомляла отца, что Марья Ивановна едва ли не до зимы пробудет у своих родных и что знакомый ему Поликарп Андреич Сивков, войдя в ее положение, отправляет ее в родительский дом с надежной женщиной, своей сродницей.
На другой день, после того как отец Прохор воротился домой, Аграфена Петровна к нему приехала. Сказанные им слова, что Дуня «пропала без вести», до того поразили вихоревскую тысячницу, что вся она помертвела и долгое время в себя не могла прийти. Отец Прохор догадался, что она не просто знакомая Смолокуровым, а что-нибудь поближе. Когда пришла в себя Аграфена Петровна и немного поуспокоилась, сказал он:
— Из такой вашей тревоги должен я заключить, что вы не совсем чужая Авдотье Марковне. Может статься, сродницей ей доводитесь?
— Не родная я ей, зато самая близкая, — едва слышным, прерывающимся от рыданий голосом отвечала Аграфена Петровна. — Ах, Господи!.. Господи!.. Беда за бедой!.. Горе следом за горем бежит!
— Вы сказали, что у Авдотьи Марковны родитель при смерти лежит, — молвил отец Прохор.
— Да, с ним удар, — ответила Аграфена Петровна. — Без движенья лежит, без языка, а кажется, в памяти. И вдруг еще это горе! И такое ужасное!
— Смиритесь, сударыня, перед перстом Господним, — учительно сказал ей отец Прохор. — Создатель лучше нас знает, что нам на пользу и что во спáсенье.
— Вы близко ее знали? — спросила Аграфена Петровна.
— Очень близко, — отвечал отец Прохор. — И ежели, Бог даст, увидитесь, лихом она меня не помянет. А могу ли я у вас попросить какого-нибудь видимого знака в доказательство, что близки вы с Авдотьей Марковной? — продолжал после короткого молчания отец Прохор. — Извините, не зная вас лично, вполне довериться не могу…
— Дунину руку знаете? — немного подумавши, спросила Аграфена Петровна.
— Знаю.
— Вот ее письмо ко мне, сличите.
А письмо-то писано было года полтора перед тем. Дуня называла в нем Аграфену Петровну самым дорогим, самым сердечным другом своим и говорила, что, кроме ее, нет у нее никого близкого.
Кликнул отец Прохор Степанидушку и велел принести Дунино письмо, писанное к попадье из губернского города с благодарностями за привет и ласки. Когда Степанидушка принесла письмо, отец Прохор, внимательно рассмотрев оба, сказал:
— Теперь вижу, что вы близки, и могу много сообщить вам об Авдотье Марковне.
— Где она? Где? Не мучьте, ради Бога, меня, скажите скорей! — быстро схватив отца Прохора за руку, с нетерпеньем воскликнула Аграфена Петровна.
— Не беспокойтесь. Она в месте безопасном, теперь ей не может быть никакой неприятности, — сказал отец Прохор. — Поезжайте в наш губернский город, там у купца Сивкова найдете Авдотью Марковну. Марку Данилычу тот купец знаком. Дела у них есть торговые.
— Так я сейчас же поеду, — сказала Аграфена Петровна.
— Отдохните немножко, выедете под утро, — молвил на то отец Прохор. — Дня три либо четыре Авдотье Марковне надо будет с делами управиться. Ведь она в одном платьице из барского дома ушла. Хорошо еще, что деньги-то были при ней.
— Как в одном платье? — с изумлением спросила Аграфена Петровна. — Это как так?
— Ночью она убежала, — сказал отец Прохор. — Грозило ей большое несчастье, беда непоправимая. В окошко выпрыгнула. Не до того было ей, чтоб пожитки сбирать… Да я лучше все по порядку расскажу. Неподалеку от того города, где жительствует родитель Авдотьи Марковны, одна пожилая барышня, генеральская дочь, именье купила. Из семьи здешних господ она — Алымова, Марья Ивановна.
— Знаю я ее, знаю, — торопливо молвила Аграфена Петровна. — С год тому назад сделала она для меня такое благодеяние, что никогда его нельзя забыть. Маленькую дочку мою от верной смерти спасла — из-под каретных колес ребенка выхватила. Не будь Марьи Ивановны, до смерти бы задавили мою девочку… Всегда Богу за нее молюсь и почитаю благодетельницей.
— Вот! Одной рукой людей от телесной смерти спасают, а другой ведут их в вечную смерть, в адскую погибель, — вздохнув и поникнув седой головой, сказал отец Прохор. — Доколе, Господи, терпишь ты им?
— Неужели Марья Ивановна? — сказала Аграфена Петровна. — Не могу понять, как это случиться могло.
— А вы там, в своей стороне, не слыхали ль чего про Марью Ивановну? — спросил отец Прохор.
— Бог ее знает, — сказала Аграфена Петровна. — Мало ль какие слухи по народу стали теперь обноситься — всего не переслушаешь. Толкуют, что какой-то особой веры держится она, фармазонской, что ли, какой.
Промолчал отец Прохор. Не пускался он с Аграфеной Петровной в откровенности, боясь, чтобы коим грехом его слова не были перенесены в барский дом. Конечно, Дуня обещалась не оставлять его своей помощью, однако ж лучше держать себя поопасливей — береженого и Бог бережет. А дело, что началось насчет хлыстов, еще кто его знает чем кончится.
— Увидитесь, Бог даст, с Авдотьей Марковной, пусть она сама расскажет вам про все, — молвил отец Прохор. — А теперь вот что я скажу вам: Марья-то Ивановна, стало быть, знает вас? Знает, стало быть, и то, что вы с Авдотьей Марковной близки?
— Знает, все знает, — сказала Аграфена Петровна.
— Так видите ли — хоть мы и рады гостям во всякое время, а советовал бы я вам и ради Авдотьи Марковны и ради меня, чтобы вы теперь же ночью выехали из Луповиц, — сказал отец Прохор. — Не то увидит вас Марья Ивановна да узнает, что вы у меня остановились, тогда чтобы беды какой не случилось, особливо для меня. А я человек зависимый и хоть уверен, что Авдотьей Марковной оставлен не буду, однако ж надо мной есть начальство. Вздумают здешние господа пожаловаться — рука у них сильная, а я человек маленький, безо всякой защиты. Так вы уж, пожалуйста, не посетуйте, хоть мне и очень совестно, да что ж тут делать?
— Вы хорошо придумали, отец Прохор, — сказала Аграфена Петровна. — Лошадей я наняла в губернском городе, сюда и обратно. Вот немножко покормят их, я тотчас и в путь. Но где ж найду я там Дунюшку?
— В губернском городе, недалеко возле базарной площади, большой каменный дом купца Сивкова стоит, всякий его укажет вам, — отвечал отец Прохор. — Поклонитесь и Авдотье Марковне, и Сивкову Поликарпу Андреичу со всем его благословенным семейством. Люди они хорошие, сердечные — завтра сами увидите.
За полночь уже было, когда на покормленных немножко лошадях поехала из Луповиц Аграфена Петровна. С любовью и радушием проводили ее и отец Прохор, и матушка попадья, и обе поповны, говоря, что очень соболезнуют, не угостивши как бы следовало приехавшую из такой дали гостью. А когда, проводя ее, воротились в дом и отец Прохор вздумал поправить лампадку, что теплилась перед образами, на полочке киотки увидал сторублевую бумажку! Ясно, что ее оставила Аграфена Петровна. Не ворочать же ее с дороги. Отец Прохор с матушкой решили написать промелькнувшей в доме их гостье благодарное письмо — благо знали, как надписывать письма к Смолокурову. В два дня две сотни прибыли отцу Прохору, не считая десятирублевой, данной Андреем Александрычем. А луповицкий поп в целый год за требы с прихожан не получал таких денег. Да, кроме того, и впереди надежда — Авдотья Марковна со своими миллионами не забудет его, поможет при нужном случае.
Хоть ветер стих немного, но непогодь не переставала. Как из сита сыпал мелкий осенний дождик и громко шумел о кожаную крышку дорожной кибитки, где сидела Аграфена Петровна с глухой Степановной, взятой в попутчицы из смолокуровского дома. Наскоро накормленная тройка чуть тащила по глубокой, по самую ступицу, грязи, больше тащилась шагом, а кругом не видно ни зги. Выехавши из Луповиц и добравшись до соседней деревни, Аграфена Петровна успокоилась, а до того все погони из барского дома боялась. Она думала теперь, что Луповицы место недоброе, а барский дом — вертеп самых злых людей. Отец Прохор не сказал ей, какая опасность угрожала Дуне и от какой беды спасена она, потому Аграфена Петровна и не могла понять, отчего это ее подруга убежала из того дома в одном платье, бросивши пожитки. Чего только не приходило ей в голову, но, не зная тайн фармазонской веры, не могла она представить себе о беде, грозившей Дуне.
Поздно вечером Аграфена Петровна добралась до «губернии». Сыскать дом Сивкова было нетрудно, каждый его знал. Супротив того дома был широкий одноэтажный деревянный постоялый двор; в нем на пути в Луповицы останавливалась на несколько часов вихоревская тысячница, не подозревая, что напротив постоялого двора была тогда Дуня.
Был уже час одиннадцатый, огней у Сивкова не видно, должно быть, все спать полегли. Аграфена Петровна решилась переночевать в той же гостинице, где останавливалась накануне. Однако ж ей не терпелось. Поглядывая из-за своих запотелых и дождем закрапленных окон, она то и дело посматривала на дом Сивкова. Ни единого огонька, но вот растворилась вделанная в широкие ворота узенькая калитка, и лениво вышел из нее дворник, закутанный в дубленый полушубок, с лицом, наглухо обвязанным платком. Вышел он на улицу, снял шапку, трижды перекрестился на церковь, что стояла середь базарной площади, и, широко, во весь рот зевнувши, уселся на приворотной скамейке. Видит это Аграфена Петровна, и вдруг захотелось ей узнать, тут ли Дуня, или уж уехала. Не надеясь на глухую и разоспавшуюся Степановну, быстро накинула она на себя шубейку и, выйдя с постоялого двора торопливым шагом, перебежала улицу по булыжной мостовой, покрытой сплошь черной, как смоль, липкой невылазной грязью.
— Послушай, голубчик, — сказала она, подойдя к дворнику. — Это дом Сивкова?
— Поликарпа Андреича Сивкова — так точно, — хриплым голосом, сквозь зубы промычал дворник, не вставая со скамейки и поворачиваясь спиной к северу, откуда рвался студеный порывистый ветер.
— Послушай, голубчик, я проезжая, часу нет, как пристала на этом постоялом дворе, — начала Аграфена Петровна.
— Понимаем. Это нам можно понимать, — недовольным голосом промолвил дворник.
— Мне бы надо было знать о девушке, третьего дня, никак, приехавшей со священником, отцом Прохором, — проговорила Аграфена Петровна.
— Не наше дело, — сказал дворник и махнул рукой: убирайся, мол, подобру-поздорову.
— В окошках не видно свету, надо думать, что спать полегли, а то бы прямо к Поликарпу Андреичу пошла, — сказала Аграфена Петровна.
Дворник не дал ответа.
— Послушай, голубчик, — сказала Аграфена Петровна, вынимая зелененькую. — Праздники подходят, скоро будет Мала Пречиста[562]. Возьми на этот праздник.
Дворник взял бумажку и, несмотря на дождь и на крепкий ветер, подошел к уличному фонарю, разглядел подаренье и, спрятав его, подошел к Аграфене Петровне.
— Много вам благодарны остаемся, — сказал ей. — Дай вам Господи всякого благополучия и во всем доброго успеха. В чем же вам до меня надобность? С готовностью могу все для вашей чести. Конечно, люди мы, как изволите знать, маленькие, подчиненные, много сделать не можем; а о чем спросите, ответ дадим с удовольствием.
— Скажи, пожалуйста, приезжая девица у вас еще иль уехала? — спросила Аграфена Петровна.
— Покамест у нас, — отвечал дворник. — А завтра под вечер либо послезавтра утром поедет она, куда ей надобно, с нашей Акулиной Егоровной, сродница хозяину-то будет. Погорела, слышь, ваша-то знакомая в деревне Перигорове на постоялом дворе. Много, сказывают, людей живьем там погорело, и пожитков, и лошадей, и всякого другого добра. Эти дни приезжая-то все искупала себе на дорогу. По всему видится, что она при больших достатках. А впрочем, дело не наше — верно сказать не могу. А гуторят по́ дому, в застольных, значит, и у нас на конюшнях. Я ведь, сударыня, у хозяина-то днем конюхом, а ночью на карауле стой. Таков уж распорядок. Хуже крепостных аль дворовых живем, даром что государевыми пишемся. Крепостные да дворовые изленились и стали в тягость барам, а все-таки ихняя жизнь не в пример нашей краснее. Купец ведь совсем тебя вымозжит.
— Скажи, любезный, — прерывая дворника, спросила Аграфена Петровна. — Не в задних ли комнатах приезжая девица? Может, она еще не спит, я бы прошла к ней, коли бы ты провел меня. Я бы за то тебя хорошо поблагодарила. Хочешь пятирублевую?
Жалобно дворник вздохнул. Очень хотелось ему получить благостыню, но сделать не мог ничего. Постоял молча, минуты с две раздумывая, нельзя ли как пробраться к приезжей, но ничего не придумал. Сказал он Аграфене Петровне:
— Теперь никак нельзя. Весь дом, пожалуй, перебулгачишь. Нет, уж вы лучше завтра утром пораньше приходите. Хозяева примут вас со всяким удовольствием — будьте в том несомненны. А поутру, как только проснется приезжая, я ей через комнатных девушек доведу, что вы ночью ее спрашивали, а сами пристали на постоялом дворе супротив нас. Может, и сама к вам прибежит. Как только сказать-то ей про вас?
Аграфена Петровна сказала свое имя, и дворник, удовлетворенный трехрублевою благостыней, на своих руках перенес вихоревскую тысячницу через заплывшую грязью улицу.
На другой день только что проснулась Аграфена Петровна и стала было одеваться, чтоб идти к Сивковым, распахнулись двери и вбежала Дуня. С плачем и рыданьями бросилась она в объятия давней любимой подруги, сердечного друга своего Груни. Несколько минут прошло, ни та, ни другая слова не могли промолвить. Только радостный плач раздавался по горенке.
Изумилась Дуня, увидевши, что такая домоседка, как Аграфена Петровна, покинув мужа, детей и хозяйство, приехала к ней в такие дальние, незнакомые места. Ее сердце почуяло что-то недоброе — она еще ничего не знала о смертной болезни Марка Данилыча и засыпала Груню расспросами.
Только что услыхала Дуня о болезни отца, минуты две или три не могла слова сказать. Потом, закрывши лицо руками и громко зарыдав, без чувств упала на не прибранную еще постель Аграфены Петровны. Не скоро пришла в себя, не скоро собралась с силами.
— Тятенька, тятенька! — восклицала она. — Милый ты мой, дорогой, бесценный! И все это без меня, без меня!.. Куда теперь денусь, куда приклоню свою победную голову?
Сколько может, утешает ее Аграфена Петровна, но долго еще лились потоками горячие слезы из глаз безотрадной Дуни. Утишился наконец первый приступ страшного горя, перемогла себя Дуня и рассказала обо всем, что случилось с ней в Луповицах. С ужасом выслушала Аграфена Петровна рассказ ее.
— При чем же тут Марья Ивановна? — спросила наконец она, все еще сохраняя благодарную память о спасительнице своего ребенка. — Неужели и она такая?
— Ах, ничего ты не знаешь, моя сердечная… И того не знаешь, что за зверь такой эта Марья Ивановна. Все от нее сталось. Она и в ихнюю веру меня заманила!.. Она и к Денисову заманила!.. — вскликнула Дуня, стыдливо закрыв руками разгоревшееся лицо. — Все она, все она… На всю жизнь нанесла мне горя и печали! Ох, если б ты знала, Груня, что за богопротивная вера у этих Божьих людей, как они себя называют! Какие они Божьи люди?.. Сатаны порожденья.
И, отвыкшая в продолжение долгого времени произносить имя злого духа, Дуня невольно содрогнулась, когда с чистых, девственных уст ее слетело имя отца нечестия и вечной злобы.
— Да что ж это за вера? — спросила Аграфена Петровна.
— Самая богомерзкая, — быстро ответила Дуня. — Это лжеучители, лжепророки и лжехристы, про которых истинный Христос сказал, что явятся они в последние времена мира.
— Фармазонами, слышь, зовут их, — молвила Аграфена Петровна. — По нашим местам за Волгой таких нет, что-то не слышно, и ничего про них я не знаю, а слушая тебя, все-таки не возьму в толк, что это за вера. Знаю одно, что на днях в Фатьянке всех переселенных туда Марьей Ивановной из Симбирской губернии людей забрали и куда-то отвезли. Поэтому больше за тобой я сама и поехала. А то было и к Марье Ивановне и к тебе батюшка Патап Максимыч письма с эстафетой послал, прося, чтобы везли тебя скорее, успеть бы тебе увидать родителя в живых и последнее благословение его получить. А только что пали слухи про фатьянковских, батюшка Патап Максимыч в какие — нибудь полчаса меня в дорогу снарядил. В чем же их вера? Нехорошая, должно быть, ежели за нее людей целыми деревнями забирают.
Дуня рассказала про хлыстовскую веру, не упоминая, конечно, ни про Сен-Мартена, ни про Гион, ни про других мистических писателей. Она знала, что все это для Аграфены Петровны будет темна вода во облацех небесных. Сказала, однако, Дуня, что Марья Ивановна сблизила ее со своей верой сперва книгами, потом разговорами.
В ужас пришла Аграфена Петровна, услыхавши про раденья и проречения, и больше слушать не захотела дальше, когда Дуня стала было рассказывать ей о схождениях самого господа Саваофа на гору Городину, а потом на гору Араратскую.
— Мерзость пред Господом! — громко вскликнула она, перервавши Дуню. — И слушать не хочу, и не говори ты об этом ни мне и никому другому. Подумать страшно, даже в помышлении держать. Великий грех и слушать это безумное вранье.
Облилась Дуня слезами при этих словах давнего верного друга. Сознавала она правду в речах Груни и не могла ничего возразить. В глубокую думу погрузилась она и через несколько минут, надрываясь от горя, кинулась на постель Аграфены Петровны и, спрятав лицо в подушки, не своим как будто голосом стала отрывисто вскрикивать. Если б эти рыданья, эти сердечные вопли случились в сионской горнице, собор Божьих людей возопил бы: «Накатил! Накатил!» Хлыстовские душевные движенья оставались еще в Дуне. Причитала она:
— Тятенька, тятенька! Золотой мой тятенька! До чего дошла твоя любимая дочка!.. Лежишь ты при́ смерти, а дочка твоя балованная всего натерпелась от злых людей в дальней сторонушке… Зачем ты послушал Марью Ивановну, зачем отпустил меня с ней? Весело было мне и радостно, как поехала с ней, и вот радость и веселье до какой беды дошло. Ох ты, тятенька, тятенька! Чует ли твое сердечушко, что случилось с любимою дочкой твоей? Живучи при тебе, золотой мой тятенька, никем не была я обижена, никем-то не была я огрублена, жила за тобой, как за стеной каменной, не посмел ветерок дохнуть на лицо мое белое, ниоткуда не чаяла я невзгодушки, а теперь вот до чего дошла!.. Хоть бы раз еще на тебя хоть глазком посмотреть!.. Принять бы у твоего смертного одра последнее родительское благословение!.. Знаю я, знаю, красно мое солнышко, в какой путь ты сбираешься, куда идти снаряжаешься!.. Сама знаю, сама ведаю, по какой дорожке идти ты отправляешься — на заветное наше кладбище, ко своим милым родителям! Оставляешь меня, сироту бедную, покидаешь бессчастную… На кого покидаешь ты победную мою головушку? Оставляешь свою доченьку горькой сиротой, безутешною… Подломились мои ноженьки, опустились руки белые, не радостен стал Божий свет!
Больше и больше приходя в восторженность, Дуня приподнялась с подушки, села на постель и стала топать ногами… Опустила руки на колени, глаза разгорелись у ней, лицо побагровело, и вся затряслась она; мелкие судороги забегали по лицу. Вне себя стала.
— Накатил, накатил! — начала она вскрикивать, еще не вполне очистивши себя от хлыстовского нечестия. — Слушайте волю, слушайте волю!.. Близится фиал ярости, близится миру конец… Конец, конец!.. Разрушенье!..
Хлебнула Аграфена Петровна холодной воды и нежданно спрыснула Дуню. Восторженность прекратилась, но корчи тела и судороги на лице усилились еще больше. Аграфена Петровна, придерживаясь старорусского врачевания, покрыла лицо Дуни большим платком. Не прошло и четверти часа, как она очнулась и, слабая, изнеможенная, приподнявшись с постели, спросила Аграфену Петровну:
— Что со мной, Груня?
— Сама не знаю, — отвечала Аграфена Петровна. — По Марке Данилыче причитала, а потом, ровно не в своем уме, Бог знает что говорила, какое-то несообразное — я понять не могла. На-ка выкушай, это облегчит.
И подала Дуне стакан холодной воды. Та с жадностью выпила и пришла в себя.
Когда Дуня успокоилась, она пошла с Аграфеной Петровной к Сивковым. Там с сердечным радушием приняли вихоревскую тысячницу.
Покупки были сделаны, и приятельницы на другой же день поехали домой. Узнав о тяжкой болезни Марка Данилыча, Сивковы не настаивали, чтобы Дуня, как следует по старым обычаям, осталась на сколько-нибудь погостить у них.
Патап Максимыч держал дом умиравшего приятеля в крепких руках, но незнание дел по прядильным и лесной пристани затрудняло его при распорядках. Проверив счеты приехавшего с Унжи Корнея Евстигнеева, он открыл воровство на большую руку и, несмотря на ругательства и даже угрозы Прожженного, при помощи городничего отобрал от него доверенность и прогнал со двора долой. То же постигло и Василья Фадеева. Тогда в доме водворился порядок — работные люди, и годовые и временные, были чрезвычайно довольны распорядками Патапа Максимыча, избавившего их от ненавистных приказчиков. Они стали усердны к работам и в скором времени должны были покончить их. Но вот беда — в октябре Патапу Максимычу надо непременно заняться своей горянщиной, а потому долго оставаться у Смолокурова было ему нельзя. Хоть бы приказчиков до того времени приискать почестнее да подельнее и сдать бы все дело им на руки. Марку Данилычу долго не прожить, это замечал Чапурин, а лекарь говорил, что в таком жалком состоянии хоть и долго продышит, но до смерти останется немым, бесчувственным и безо всякого движенья. Дочь — девица молодая, ни к чему не приучена, да, кажется, и не таковская, чтобы к делам привыкать, рассуждал Патап Максимыч, нужно ей человека два верных людей.
И тут пришел ему на мысли шурин Никифор Захарыч. После Настиной смерти он совсем остепенился и стал другим человеком, добрым, хорошим, сметливым и добросовестным, капли вина в рот не брал, и Патап Максимыч не раз убедился, что какое дело Никифору ни поручи, исполнит его как можно лучше. Вот уж больше года, как стал он нравом тих и спокоен — не то чтоб буянить да драться, как прежде бывало, теперь он удалялся от всякого шума, и, когда живал у Патапа Максимыча в Осиповке, только у него и выхода было с двора, что на могилку Насти. Будь проливной дождь, будь трескучий мороз, ему все нипочем. Несколько раз посылал его Патап Максимыч по своим делам в дальние места, и Никифор Захарыч так исполнял их, как не всякому удается. Парень-от был он смышленый и умелый, зелено́ вино только губило его столько времени. Его-то и решил Чапурин пристроить на время к смолокуровским делам. Но другого приказчика где сыскать?
Уныло глядел дом Марка Данилыча, когда подъезжали к нему изусталые в дороге Дуня и Аграфена Петровна. Перед домом во всю улицу лежали снопы соломы, дня через три либо через четыре накладываемые по приказанию городничего, все окна в доме были закрыты наглухо, а вокруг него и на дворе тишина стояла невозмутимая, не то что прежде, когда день-деньской, бывало, стоном стоят голоса, то веселые, то пьяные и разгульные. Ровно вымерло все. На крыльце встретили приехавших Патап Максимыч, возвращавшийся с прядилен, и Дарья Сергевна, завидевшая кибитку из окошка своей горенки.
— Что тятенька? — не выходя еще из кибитки, вскрикнула Дуня.
— То же все, — сухо и мрачно ответил, глядя в сторону, Патап Максимыч.
— Не знаю, как и благодарить вас, Патап Максимыч. До смерти не забуду ваших благодеяний. Бог воздаст вам за ваше добро, — сказала Дуня, подходя к Чапурину и ловя его руку, чтобы, как дочери, поцеловать ее.
— Что это вы, что это, Авдотья Марковна? — не давая руки, вскликнул Патап Максимыч. — Ведь я не поп, чтоб вам руки у меня целовать. Лучше вот так, попросту, по старине. При моих годах вам незазорно.
И обнял Дуню и трижды поцеловал ее со щеки на щеку. Вся зарделась она, хоть и немного еще прошло времени с тех пор, как знакомым и незнакомым мужчинам без малейшего зазрения стыда и совести усердно раздавала она серафимские лобзания.
— Здравствуйте, моя милая, здравствуйте, моя сердечная, — обратилась Дуня к Дарье Сергевне и в слезах поцеловалась с нею. Дарья Сергевна зарыдала, склонившись лицом на плечо Дуни. Но что-то недовольное таилось в душе ее с тех пор, как ее воспитанница поддалась влиянию ненавистной Марьи Ивановны.
— К тятеньке, скорей к тятеньке! — надорванным голосом вскликнула Дуня и, несмотря на усталость, стремглав бросилась вверх по лестнице.
Навстречу ей лекарь. Как давнишний житель городка, он знал ее.
— Вот какая у вас беда стряслась, да еще без вашей бытности! — сказал он. — Батюшка ваш все в одном положении с того дня, как это с ним приключилось. Голова, по-моему, лучше, начал понемножку людей узнавать, говорит даже изредка, но нетвердо, невнятно, трудно понять. Наперед скажу — может он продлить год, пожалуй, и больше, но не поправится никогда и не встанет с постели, до самой смерти останется без языка, без движенья и даже почти без сознанья. Ужасный удар, редко такой бывает, мне во всю мою долголетнюю практику еще не случалось такого видеть. Каждый день бываю я у вашего батюшки, но, уверяю вас, Авдотья Марковна, созовите вы хоть всех самых ученых и самых опытных врачей, и те его здоровья не восстановят.
— Благодарю вас за ваши попечения о бедном тятеньке, очень благодарю, ото всей души благодарю, но, извините, я спешу к нему. Завтра, если будете у нас, я с вами побольше поговорю, — сказала Дуня.
— Могу и сегодня приехать, ежель угодно вам будет, — ответил лекарь. — А теперь попрошу я вас немножко обождать видеться с батюшкой. С четверть часа или минут с двадцать подождите. Надо его приготовить к свиданью, потому что в этой болезни каждый душевный порыв, от радости ли, от несчастий ли, сильно может повредить больному, может даже убить его. Я пойду и предупрежу его… А он вас ждет, сегодня, хоть и очень невнятно, сказал он: «Дуня». А когда я сказал, что вы еще не приехали, он долго метал в тоске здоровой рукой, а потом и глаза закрыл. Опасаюсь, чтоб ваше внезапное появленье не было во вред ему. Нет, уж позвольте, я лучше предупрежу его.
Пошел лекарь к Марку Данилычу, а Дуня в бессилии опустилась в кресло и не внимала словам Патапа Максимыча, Дарьи Сергевны и Аграфены Петровны.
Прошло с четверть часа, лекарь вышел от больного и сказал Дуне:
— Пожалуйте. Наш больной приезду вашему обрадовался, ждет вас… Только одни ступайте к нему и пробудьте не больше десяти минут; я, впрочем, за вами сам приду… Слез вам удержать нельзя, но скрепите себя, сколько возможно. Ни рыданий, ни вскриков, ни других порывов. Помните слова мои.
Неслышными стопами вошла Дуня в комнату, где отец лежал на страдальческом ложе. Не слыхал он, как вошла Дуня, и все еще оставался с закрытыми глазами. Она безмолвно опустилась на колени и в тихих слезах склонилась головкой к подушке.
Так прошло минуты две. Слышно только было тяжелое, порывистое дыханье Марка Данилыча. Наконец открыл он глаза и, увидя возле себя дочь, чуть слышно и едва понятно сказал:
— Дуня!
И потекли из глаз его обильные слезы. Застонал он, но в стоне слышалась радость.
Дуня припала к здоровой руке отца и целовала ее, обливая слезами. Марко Данилыч хотел улыбнуться, но на перекошенном лице улыбка вышла какою-то странною, даже страшною.
Высвободя здоровую руку и грустным тоскливым взором глядя на дочь, Марко Данилыч показывал ей на искривленное лицо, на язык и на отнявшуюся половину тела. С большим трудом тихим голосом сказал он:
— Н-нет.
— Успокойся, тятенька, Бог милостив, оправишься, — дрожащим от сдерживаемых рыданий голосом промолвила Дуня. — Я сейчас говорила с лекарем, он надеется, что тебе скоро облегченье будет.
— Н-нет, — с усилием сказал Марко Данилыч.
И, указывая на стоявший возле постели железный сундук, с чрезвычайным напряжением остававшихся сил, глухо промычал:
— Ты… т… тебе.
В это время вошел лекарь. Обращаясь к больному, сказал он:
— Ну, вот и с дочкой увиделись. Теперь надо успокоиться, не то, пожалуй, утомитесь, и тогда вам хуже будет. Заснуть извольте-ка. А вы, Авдотья Марковна, со мной пожалуйте. Сосните хорошенько, Марко Данилыч, успокойтесь. Дочка приехала в добром здоровье, теперь нет вам ни тревоги, ни заботы из-за нее. Будьте спокойнее духом — это вам полезно. Прощайте, до свиданья. Завтра навещу; смотрите же, будьте у меня молодцом.
Лекарь с Дуней вышел из комнаты больного, и Марко Данилыч тотчас сомкнул глаза и вскоре заснул крепким сном.
По уходе лекаря все сели вокруг чайного стола. Немножко успокоенная, но еще вполне не понимавшая опасности, в какой был отец, грустная, печальная Дуня рассказала о своем с ним свиданье. Дошла речь и до сундука.
— Он много раз на него мне указывал — возьми, значит, да вскрой, — сказал Патап Максимыч, — однако ж я без законной наследницы, без вас то есть, Авдотья Марковна, на это не отважился. Злых людей на свете не перечтешь — мало ль чего наплести могут. Пожалуй, скажут, что я тут попользовался. Полицию да подьячих призывать не хотелось бы. Поэтому и поджидал я вас, Авдотья Марковна, чтобы вскрыть сундук на ваших глазах. Там, говорят, у вашего батюшки и деньги, и векселя положены. Надо все привести в известность. Завтра, а не то послезавтра покончим это.
— Что ж? Я готова, потому что знаю теперь волю тятенькину, — ответила Дуня.
— И прекрасно, — молвил Патап Максимыч. — Так мы завтра же вскроем.
— Как вам угодно, а я всегда готова, — ответила Дуня. — Только, уж сделайте милость, устройте, сколько можно, наши дела. Ведь я ничего в них не понимаю и сделать ничего не умею. А кроме вас, у меня нет никого, кто бы помог.
— Будьте спокойны, что могу, то сделаю, — сказал Патап Максимыч. — А теперь вот о чем хочу спросить я вас: от слова не сделается, а все-таки… сами вы видели Марка Данилыча… Вон и лекарь говорит и по всем замечаниям выходит, что не жилец он на свете. Надо бы вам хорошенько подумать, как делами распорядиться.
— Ах, что вы говорите, Патап Максимыч? — вскликнула Дуня. — Бог милостив, тятенька встанет, будет совсем здоров. Зачем же прежде времени об этом говорить?
И горько заплакала.
— Конечно, у Бога милостей много, — сказал Патап Максимыч, — и во власти его чудеса творить. Но мы по-человечески рассуждаем. Наперед надо все обдумать и к новой жизни приготовиться.
Дуня молчала. Аграфена Петровна сказала Патапу Максимычу:
— Не видишь разве, тятенька, что Дуня ничего не может теперь придумать… Лучше эти разговоры отложить до другого времени.
— Откладывать нельзя, — сказал Патап Максимыч. — Долго мне здесь гостить невозможно — свои дела есть. Наезжать когда дня на два, когда на три могу, но подолгу проживать мне нельзя. Поэтому надо теперь же решить, как вести дела Авдотье Марковне. Продолжать их, как было при Марке Данилыче, нельзя — нужны люди, а где их возьмешь? На улице не сыщешь, на базаре не купишь. Надо людей верных и знающих, как дело вести. Ежели и при Марке Данилыче Корней с Фадеевым все по сторонам тащили да рабочих обирали, что же будет, как Авдотья Марковна сама в дело вступит, — облупят ее, ровно липочку. Поэтому и думал бы я так распорядиться — к Покрову, а может, и раньше, все работы будут кончены; отпустивши работных людей, надо будет счета очистить. Долги окажутся, расплатиться, с должников деньги получить, рыбные промыслы на Низу и лесные дачи на Унже продать, а не то отдать в кортому — охотники найдутся. А сделавши все это, жить на капитал, положивши его в ломбард, не то держать в сериях. Чтобы устроить все это, я бы пожил здесь до Покрова, а пожалуй, немножко и подольше. Что вы на это скажете, Авдотья Марковна?
— Не знаю, что и сказать вам, Патап Максимыч, — утопая в слезах, ответила Дуня. — Ничего я не знаю, ничего не понимаю. Делайте как угодно, как вам Господь Бог на мысли положит.
— Хорошо-с. Постараемся услужить, — молвил Патап Максимыч. — Теперь люди нужнее всего: Корнея да Василья Фадеева я рассчитал: минуты невозможно было терпеть — отъявленные мошенники! Понять не могу, как столько времени терпел их Марко Данилыч! Одного человека я нашел, сегодня ж к нему напишу, и ден этак через пяток либо через неделю он будет здесь. А другого надо приискивать, а этого скоро не сделаешь. Я, Груня, полагаю Никифора сюда прислать.
Аграфена Петровна в недоуменье покачала головой.
— Что головой-то мотаешь, — досадливо сказал Патап Максимыч. — Разве не знаешь, что теперь он совсем не тот, каким прежде был?… Отвечаю за него, как за самого себя, — вот тебе и весь мой сказ. Не беспокойтесь, Авдотья Марковна, останетесь довольны. Он у вас был бы при доме, и на Унжу его можно бы было послать приискивать лесных покупателей.
Вечером Дуня легла в своей комнате, там же приготовили постель и Аграфене Петровне. Хоть обе были утомлены от дороги, но сон ни к той ни к другой что-то не приходил.
— Что лекарь-от вечером сказал тебе? — спросила Аграфена Петровна у Дуни.
— Что сказал! Нехорошо он сказал, — отвечала Дуня, — Сначала, как и Патап Максимыч, советовал дела устроить, а потом сказал, что надо мне быть на все готовой, что тятеньке недолго жить.
И зарыдала.
— А что еще говорил? — спросила Аграфена Петровна, когда Дуня успокоилась.
— Что еще говорил! Не в свое дело мешаться вздумал… Глупости! — вскликнула с досадой Дуня.
— Да что такое? Что он сказал? — настоятельно спрашивала Аграфена Петровна.
— Говорил, что ежели не станет тятеньки, — трудное для меня будет время. Замуж выходить скорей советовал, — немного смущаясь, ответила Дуня.
— А что ж? Ведь он правду сказал, — молвила Аграфена Петровна. — В самом деле, надо об этом подумать. Аль луповицкие бредни у тебя все еще в голове?
— И думать о них забыла, — сказала Дуня. — Но зря за первого встречного замуж не пойдешь.
— Конечно, — согласилась Аграфена Петровна. — Не на улице искать суженого. А все-таки ищи, да не будь чересчур спесива да разборчива. В самом деле, надо тебе об этом хорошенько подумать… Есть ли кто на примете?
— Нет, — робко и чуть слышно промолвила Дуня, и румянец вдруг покрыл лицо ее.
— А что было да прошло, про то совсем, видно, позабыла? — с хитрой улыбкой спросила Аграфена Петровна.
— К чему вспоминать?.. — со вздохом промолвила Дуня. — Про меня ведь и думать забыли.
— А если нет? — возразила Аграфена Петровна.
— Груня, Богом тебя прошу, не поминай! — вскрикнула Дуня. — Что тебе за охота?
— Выслушай меня, — прервала ее Аграфена Петровна. — Точно, в прошлом году с ярманки уехал он за Волгу, и то правда, что поехал он в Комаровский скит к Фленушке. Дошли до него тогда слухи, что она закурила, к водочке пристрастилась, так хотел ее уговорить, перестала бы пить, если не хочет вконец погубить себя. Прожил он в Комарове меньше недели. Ни у матери Манефы, ни у матери Таисии не останавливался, а с Фленушкой виделся всего только раз. И на другой день после ихнего свидания она приняла постриг. Матушка Манефа при всей обители благословила ее быть на игуменстве, и теперь все у нее в руках, а матушка на покое живет и редко входит в обительские дела… Только что постриглась Фленушка, Петр Степаныч уехал в Казань — дело там у него с дядей было насчет капитала, и он в Казани что-то очень долго прожил. Получил, что ему следовало, а получивши, за Волгу к нам приезжал, до тятеньки Патапа Максимыча в те поры у него было какое-то дело. Жил у него в Осиповке, оттуда и к нам в Вихорево приезжал, с неделю, коли не больше, прогостил у нас. По старой памяти заезжал и в Комаров и опять-таки ни в коей обители не пристал, а где-то у сирот. Приходил и в обитель, однако Фленушка с ним и в разговор не вступила, сказала, слышь, слова два, да тем и кончила.
— Да к чему это ты, Груня, мне все рассказываешь? — сказала Дуня. — Ездил он в Комаров, не ездил, — мне-то какое дело? И какое еще время нашла говорить об этом!
— Какое время? — спросила Аграфена Петровна.
— Как какое? — возразила Дуня. — Тятенька при смерти, а она со своими рассказами про Самоквасова. И на память-то ему, думаю, никогда я не приходила.
— То-то и есть, что с ума никогда не сходишь… Боится только он тебя. Страшно ему на глаза к тебе показаться, совестно, значит, — сказала Аграфена Петровна. — Ты-то вспоминала ль о нем хоть изредка? Водилась с этой Марьей Ивановной, наслушалась фармазонских бредней и несбыточных затей, убедили тебя, что законные браки Богу не угодны, а угодны только духовные, на какие покушался приезжий с Арарата — как бишь его, Денисов, что ли… От их внушений противным казался тебе человек, что готов за тебя хоть сейчас и в огонь и в воду идти… Так, что ли? А он-то, сердечный, гостивши в Вихореве, так тосковал и убивался, вспоминая тебя… Скажи по душе, сущую правду скажи, хоть разок приходил ли он тебе на разум?
— Да… приходил… в последнее время… — чуть слышно промолвила Дуня.
— Скажи, не утай, что было тогда у тебя на душе? — спросила Аграфена Петровна, вставши с постели и подсев к лежавшей Дуне.
— Вспоминала я про него, — почти вовсе неслышным голосом ответила Дуня крепко обнимавшей ее Аграфене Петровне. — В прошлом году во все время, что, помнишь, с нами в одной гостинице жил, он ни слова не вымолвил, и я тоже… Ты знаешь. И вдруг уехал к Фленушке. Чего не вытерпела, чего не перенесла я в ту пору… Но и тебе даже ни слова о том не промолвила, а с кем же с другим было мне говорить… Растерзалась тогда вся душа моя. — И, рыдая, опустилась в объятья подруги.
Утиши́лись рыданья, и Дуня продолжала исповедь:
— Хотела его совсем позабыть, как будто никогда его и не видывала. Противен он стал мне, возненавидела я его всей душой… Злоба во мне разгоралась… Без содроганья, кажется, я убила бы его… Начались со мной припадки, особливо по ночам. Никто не замечал их, никто не знал про них, никому я не говорила, даже тебе ни слова не сказала… А сердце кипело огнем… В Оку думала броситься, зарезать себя думала… Тут появилась Марья Ивановна. Доброй такой она мне показалась, задушевной, участливой… Не уезжай он перед тем, не наругайся надо мной, не бывать бы мне близкой с Марьей Ивановной!.. А может быть, он и не виноват, может, не заметил моей склонности, думал о другой — не знаю, ничего не знаю… Такова уж судьба моя!.. Ну, указала мне Марья Ивановна на книги, и стала я за ними проводить и дни, и ночи… Подготовляла она меня, а весной совсем с пути сбила… Ввела меня в корабль, и я не только его — тятеньку даже забыла, Дарью Сергевну, всех, всех. А как теперь, со слов отца Прохора, поняла, не я была нужна им, а тятенькин капитал… Мы, дескать, ее опозорим, ей не за кого будет замуж идти, поневоле у нас останется, и, рано ли, поздно ли, достатки ее будут у нас в руках…
Дуня замолчала.
— Ты, Дунюшка, обо всем об этом еще дорогой мне рассказывала. Об нем-то почему же не скажешь ничего? — сказала Аграфена Петровна. — Думала ль хоть когда-нибудь о нем? Вспоминала ли?
— Да, с той поры, как стала сомневаться в правоте той веры, — тихо промолвила Дуня. — И тут стал чудиться мне его голос, нежный такой и жалобный, а после и сам всем обличьем начал мерещиться мне. Стоит, бывало, ровно живой…
— Что ж, пугалась ты? — спросила Аграфена Петровна.
— Нет, каждый раз, бывало, как увижу его, радостно и весело станет на душе, — отвечала Дуня. — А потом вдруг нахлынет тоска со всего света вольного и заноет сердце, кровью обливаючись. И каждый раз после того долго бывала я как сама не в себе. На уме мутится, мысли путаются.
— А теперь что? — спросила Аграфена Петровна.
— Как убежала, больше он не казался, и голоса не стало слышно, — отвечала Дуня. — Зато тоски вдвое прибыло. Как вспомню про него да подумаю, так и захочется хоть минутку посмотреть на него.
— Может, и увидишь, — улыбаясь, сказала Аграфена Петровна. — Теперь он ведь в здешних местах, был на ярманке, и мы с ним видались чуть не каждый день. Только у него и разговоров, что про тебя, и в Вихореве тоже. Просто сказать, сохнет по тебе, ни на миг не выходишь ты из его дум. Страшными клятвами теперь клянет он себя, что уехал за Волгу, не простившись с тобой. «Этим, — говорит, — я всю жизнь свою загубил, сам себя счастья лишил». Плачет даже, сердечный.
— Ну, уж и плачет? — с недоверьем и с тем вместе с довольной улыбкой промолвила Дуня.
— Сколько раз у меня в каморке на ярманке плакивал, — сказала Аграфена Петровна. — А, бывало, молвишь ему, что он тебе по мыслям пришелся, вздохнет, бывало, таково глубоко, да и скажет тоскливо: «Как посмею я к ней на глаза показаться? Моя доля, говорит, помереть с тоски. Порешу, руки наложу на себя — уж лучше один конец, чем всю жизнь в тоске да в печалях изжить». Вот его речи. Однако заговорились мы с тобой, скоро уж полночь. Давай-ка спать, — прибавила Аграфена Петровна, уходя на свою постель. — Покойной ночи, приятного сна! Желаю во сне его увидать.
Легли и замолчали. Но не успели заснуть, как в доме послышались беготня и громкие клики.
Кто-то из женщин тихонько отворил дверь в Дунину спальню.
— Авдотья Марковна, и вы, матушка Аграфена Петровна, — осторожным шепотом сказала вошедшая женщина. — Пожалуйте! Марку Данилычу что-то неладно.
Мигом и Дуня, и Груня набросили на себя попавшиеся под руку платья и побежали к больному. Они услыхали в прихожей необычайный шум: кто-то хриплым голосом бранился, а Патап Максимыч громко приказывал.
— Сейчас в полицию его, разбойника, да руки-то хорошенько скрутите. А ты беги скорей за лекарем, спит, так разбудили бы.
Когда Дуня вбежала к отцу, он лежал недвижим. Помутившиеся глаза тоже были недвижны, здоровая до тех пор рука омертвела. С громким воплем ринулась к нему растерявшаяся Дуня и обхватила его обеими руками. Марко Данилыч уж холодел, и только легкий хрип в горле еще показывал, что последний остаток жизни сохранялся еще в нем. Мало-помалу и хрип затих.
Пришел лекарь, пощупал пульс, пощупал сердце — и, отойдя от постели, сказал:
— Кончено!
Дуню без чувств вынесли из комнаты.
Патап Максимыч вынул из-под подушки ключи от денежного сундука, отнес их к Дуне, но она была без памяти. Он передал их Аграфене Петровне.