Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала
в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Неточные совпадения
Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула
головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал ее уговаривать, чтоб она его поцеловала; она слабо защищалась и только повторяла: «Поджалуста, поджалуста, не нада, не нада». Он стал настаивать; она задрожала, заплакала.
И точно, дорога опасная: направо висели над нашими
головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться
в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который
в иных местах проваливался под ногами,
в других превращался
в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то с пеною прыгая по черным камням.
Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и
в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал
головою и улыбнулся лукаво...
Ночью она начала бредить;
голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось
в горы, домой… Потом она также говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его
в том, что он разлюбил свою джанечку…
Он слушал ее молча, опустив
голову на руки; но только я во все время не заметил ни одной слезы на ресницах его:
в самом ли деле он не мог плакать, или владел собою — не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого не видывал.
Он стал на колени возле кровати, приподнял ее
голову с подушки и прижал свои губы к ее холодеющим губам; она крепко обвила его шею дрожащими руками, будто
в этом поцелуе хотела передать ему свою душу…
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз
в моей жизни на большой дороге; следовательно, не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его
головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
В глазах у меня потемнело,
голова закружилась, я сжал ее
в моих объятиях со всею силою юношеской страсти, но она, как змея, скользнула между моими руками, шепнув мне на ухо: «Нынче ночью, как все уснут, выходи на берег», — и стрелою выскочила из комнаты.
Пробираясь берегом к своей хате, я невольно всматривался
в ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца; луна уже катилась по небу, и мне показалось, что кто-то
в белом сидел на берегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег
в траве над обрывом берега; высунув немного
голову, я мог хорошо видеть с утеса все, что внизу делалось, и не очень удивился, а почти обрадовался, узнав мою русалку.
Вернер был мал ростом, и худ, и слаб, как ребенок; одна нога была у него короче другой, как у Байрона;
в сравнении с туловищем
голова его казалась огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа, обнаруженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетением противоположных наклонностей.
Становилось жарко; белые мохнатые тучки быстро бежали от снеговых гор, обещая грозу;
голова Машука дымилась, как загашенный факел; кругом него вились и ползали, как змеи, серые клочки облаков, задержанные
в своем стремлении и будто зацепившиеся за колючий его кустарник.
Смотрю:
в прохладной тени его свода, на каменной скамье сидит женщина,
в соломенной шляпке, окутанная черной шалью, опустив
голову на грудь; шляпка закрывала ее лицо.
Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились
в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны как лед,
голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как
в итальянской опере.
Под окном,
в толпе народа, стоял Грушницкий, прижав лицо к стеклу и не спуская глаз с своей богини; она, проходя мимо, едва приметно кивнула ему
головой.
Она посмотрела на меня пристально, покачала
головой — и опять впала
в задумчивость: явно было, что ей хотелось что-то сказать, но она не знала, с чего начать; ее грудь волновалась…
Нынче поутру Вера уехала с мужем
в Кисловодск. Я встретил их карету, когда шел к княгине Лиговской. Она мне кивнула
головой: во взгляде ее был упрек.
Она подняла на меня томный, глубокий взор и покачала
головой; ее губы хотели проговорить что-то — и не могли; глаза наполнились слезами; она опустилась
в кресла и закрыла лицо руками.
Она сидела неподвижно, опустив
голову на грудь; пред нею на столике была раскрыта книга, но глаза ее, неподвижные и полные неизъяснимой грусти, казалось,
в сотый раз пробегали одну и ту же страницу, тогда как мысли ее были далеко…
Я ударил последнего по
голове кулаком, сшиб его с ног и бросился
в кусты. Все тропинки сада, покрывавшего отлогость против наших домов, были мне известны.
— Пожалуй! — сказал капитан, посмотрев выразительно на Грушницкого, который кивнул
головой в знак согласия.
Я подошел к краю площадки и посмотрел вниз,
голова чуть-чуть у меня не закружилась, там внизу казалось темно и холодно, как
в гробе; мшистые зубцы скал, сброшенных грозою и временем, ожидали своей добычи.
Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид человека был бы мне тягостен: я хотел быть один. Бросив поводья и опустив
голову на грудь, я ехал долго, наконец очутился
в месте, мне вовсе не знакомом; я повернул коня назад и стал отыскивать дорогу; уж солнце садилось, когда я подъехал к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.
Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горячую
голову и мысли пришли
в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастием бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? — ее видеть? — зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться.
Прошло минут пять; сердце мое сильно билось, но мысли были спокойны,
голова холодна; как я ни искал
в груди моей хоть искры любви к милой Мери, но старания мои были напрасны.
Вот наконец мы пришли; смотрим: вокруг хаты, которой двери и ставни заперты изнутри, стоит толпа. Офицеры и казаки толкуют горячо между собою: женщины воют, приговаривая и причитывая. Среди их бросилось мне
в глаза значительное лицо старухи, выражавшее безумное отчаяние. Она сидела на толстом бревне, облокотясь на свои колени и поддерживая
голову руками: то была мать убийцы. Ее губы по временам шевелились: молитву они шептали или проклятие?
Я подошел к окну и посмотрел
в щель ставня: бледный, он лежал на полу, держа
в правой руке пистолет; окровавленная шашка лежала возле него. Выразительные глаза его страшно вращались кругом; порою он вздрагивал и хватал себя за
голову, как будто неясно припоминая вчерашнее. Я не прочел большой решимости
в этом беспокойном взгляде и сказал майору, что напрасно он не велит выломать дверь и броситься туда казакам, потому что лучше это сделать теперь, нежели после, когда он совсем опомнится.
— Он стал стучать
в дверь изо всей силы; я, приложив глаз к щели, следил за движениями казака, не ожидавшего с этой стороны нападения, — и вдруг оторвал ставень и бросился
в окно
головой вниз.
Возвратясь
в крепость, я рассказал Максиму Максимычу все, что случилось со мною и чему был я свидетель, и пожелал узнать его мнение насчет предопределения. Он сначала не понимал этого слова, но я объяснил его как мог, и тогда он сказал, значительно покачав
головою...