1. Русская классика
  2. Мельников-Печерский П. И.
  3. На горах
  4. Глава 23 — Часть 2

На горах

1881

Глава двадцать третья

Больше недели прошло с той поры, как Марко Данилыч получил письмо от Корнея. А все не может еще успокоиться, все не может еще забыть ставших ему ненавистными Веденеева с Меркуловым, не может забыть и давнего недруга Орошина. С утра до ночи думает он и раздумывает, как бы избыть беды от зятьев доронинских, как бы утопить Онисима Самойлыча, чтоб о нем и помину не осталось. Только и не серчал, что при Дуне да при Марье Ивановне, на Дарью Сергевну стал и ворчать, и покрикивать.

Рвет и мечет Смолокуров. У приказчиков, у рабочих каждая вина стала виновата — кто ни подвернись, всякого ни за что ни про что сейчас обругает, а расходится рука, так, пожалуй, и прибьет, а что еще хуже, со двора сгонит. В иную пору не стали б у него рабочие ни брани, ни побой терпеть, теперь все они безответны. Ни в дому, ни на прядильных, ни на лесном дворе вот уже два месяца с Великого поста громкого слова не слышно. Все присмирели, все бродят как тени ни живы, ни мертвы… Такое время было: пролетье[384] проходит, Петровки на дворе, а по сельщине, деревенщине голодуха. В летошном году везде был недород, своего хлеба до Масленицы не хватило, озими от голой зимы[385] померзли, весной яровые залило, на новый урожай не стало никакой надежды. Покупной хлеб дорог, нового нет, Петров день не за горами — плати подати да оброки. В каждой семье лишний рот стал накладен, оттого рабочие и дорожили местами. В иное время у Марка Данилыча работники — буян на буяне, а теперь от первого до последнего тише воды, ниже травы, ходят, как линь по дну, воды не замутят. Нужда учит обиды терпеть.

Пришел Троицын день, работные избы и деловые дворы у Марка Данилыча опустели. Рабочие из соседних деревень пошли домой справлять зеленые святки, дальние гурьбой повалили в подгородную рощу, гулянье там каждый год бывает на Троицу. И в доме было нелюдно. В густом тенистом садике, под старыми липами и цветущей сиренью, вечером Троицына дня сидел Смолокуров за чаем с Дуней, с Марьей Ивановной, с Дарьей Сергевной. Пили чай на прохладе — тоже зеленые святки справляли. Ради праздника немножко повеселел Марко Данилыч, забыл на время астраханские заботы. Напились чаю, наговорились, в это время надвинулись сумерки. Василий Фадеев, убирая самовар, раболепно наклонился к хозяину и шепнул ему на ухо:

— Корней Евстигнеев приехал.

— Как? — вскрикнул Марко Данилыч, вскочив с дерновой скамейки. — Что случилось? Что ж он нейдет?

— Наказывал доложить вашей милости, самим бы вам к нему пойти, — опять-таки шепотом сказал на ухо хозяину Фадеев.

— Это что за новости! — зычным голосом вскрикнул Марко Данилыч. — Тащи его сюда!

Василий Фадеев взялся было за опорожненный ведерный самовар, но…

— Успеешь! — Смолокуров гневно крикнул. — Корнея зови!

Склонив голову, зайцем в калитку Фадеев юркнул, но тотчас же назад воротился.

— Ну? — крикнул раздраженный Марко Данилыч.

— Ругается-с… Нельзя, говорит, ему на людях с вашей милостью разговаривать. Надо, говорит, однолично… Старик какой-то с ним… — пятясь от распалившегося хозяина, еле слышно прошептал Василий Фадеев.

— Не сметь умничать! Сию бы минуту здесь был! — во все горло закричал Марко Данилыч, забывши и про Марью Ивановну.

— Сыро что-то становится, — вставая с места, сказала Марья Ивановна. — Пойдем-ка, Дунюшка, Марко Данилыч делами здесь займется.

И, взявши Дуню под руку, скорыми шагами пошла из саду, за ней тихими неровными стопами поплелась и Дарья Сергевна.

Увидев, что хозяин один в саду остался, Корней бегом подбежал к нему. Василий Фадеев пошел было за ним вслед, но тот, грубо оттолкнув его, запер калитку на задвижку.

— Чего толкаешься! — вскинулся на Корнея Фадеев. — Чать, надо самовар принять да посуду.

— А ты ухай, да не бухай, — с наглой усмешкой молвил Прожженный. — Убрать поспеешь, а ежели вздумаешь уши навостривать, так я их тебе засвечу, — прибавил он, поднимая увесистый кулак.

— Это что такое? — вскрикнул Марко Данилыч, завидев Корнея. — От делов уехал без спросу, да и глаз еще не кажет… Сам хозяин изволь к нему бежать… Я, брат, этого не больно жалую.

— Ругани-то я много слыхал, меня руганью не удивишь, — сердито пробурчал Корней Евстигнеев. — Чем бы орать, лучше путем спросить, для чего я, побросавши дела, наспех приехал.

— Что случилось? — уж без задора, но с тревожным беспокойством спросил Смолокуров. — Орошин, что ли?.. Аль еще что накуролесили зятьки доронинские?..

— Иная статья, — прищурив глаза и закинув руки за спину, промолвил Корней.

— Да говори же толком, леший ты этакой! Морить, что ли, вздумал меня? — во всю мочь закричал на него Смолокуров.

— Мокей Данилыч велел кланяться да про здоровье спросить, — с хитрой улыбкой протяжно проговорил Прожженный.

Как ярый гром из тихого ясного неба грянули эти слова над Марком Данилычем. Сразу слова не мог сказать. Встрепенулось было сердце радостью при вести, что давно оплаканный и позабытый уж брат оказался в живых, мелькнула в памяти и тесная дружба и беззаветная любовь к нему во дни молодости, но тотчас же налетела хмарая мрачная дума: «Половину достатков придется отдать!.. Дунюшку обездолить!.. Врет Корней!»

— Что за рыба принесла тебе поклон от покойника?.. Тюлень морской, что ли, с тобой разговоры водил? — захохотав недобрым смехом, сказал Марко Данилыч. — Сорока на хвосте басню принесет, а он в самое нужное время бросает дела и мчится сюда без хозяйского спросу!.. С ума ты, что ли, сошел?

— Не сорока мне вести принесла, а Хлябин Терентий Михайлович, что тогда на «беленького» с ним ездил, — сказал Корней. — Привез я его, пущай сам расскажет.

— Что за Терентий такой? — спросил Марко Данилыч.

— Из здешних местов он будет, — ответил Корней. — Оттого и кучился мне довезти его со сродниками повидеться. Летошним годом он от басурманов утек, а Мокей Данилыч и до сих пор у них в полону. Кликнуть, что ли, его, Терентья-то?

— Пошли, — немного повременя, сказал Марко Данилыч. — А сам ступай отдыхать, надобен будешь — кликну.

Вышел из саду Корней, а Марко Данилыч, склонивши голову, медленными шагами стал ходить взад и вперед по дорожке, обсаженной стоявшею в полном цвету благоуханной сиренью.

Пришел необычно рослый и собой коренастый пожилой человек. Борода вся седая, и в голове седина тоже сильно пробилась: русых волос и половины не осталось. Изнуренный, в лице ни кровинки, в засаленном, оборванном архалуке из адряса[386], подошел к Марку Данилычу и отвесил низкий поклон.

Сел на скамейке Марко Данилыч и зорко посмотрел прямо в глаза незнакомцу.

— Что скажешь, любезный? — нахмурясь, спросил он его наконец.

— Про Мокея Данилыча доложить вашей милости, — вполголоса проговорил Терентий.

Не ответил на то Марко Данилыч. Низко наклонясь, стал он тросточкой по песку чертить.

— Сказывал Корней… — после долгого молчанья промолвил Смолокуров. — Да не врешь ли ты? — поднявши голову и вскинув глазами на Терентья, прибавил он.

— Как возможно мне врать вашему степенству? — скорбно и даже обидчиво промолвил Терентий Михайлов. — Помилуйте!.. Сколько годов с вашим братцем мыкали мы подневольную жизнь, и вдруг я стану врать!.. Да сам Господь того не попустит!.. Всего мы с Мокеем Данилычем нагляделись, всего натерпелись… Как же поворотится у меня язык сказать неправду?

— Сам-от ты кто таков? — спросил Марко Данилыч.

— Здешней округи[387] деревни Обуховой, Терентий Михайлов. Хлябины прежде звались, как теперь — не знаю. Дома-то еще не бывал.

— Барский? — спросил Марко Данилыч.

— Был барским, господ Раменских, а теперича, будучи выходцем из хивинского полону́, стал вольным, — ответил Хлябин.

— Ишь ты! — насмешливо промолвил Марко Данилыч. — Недальний, значит, отсюда?

— Сорока верст не будет, — ответил Хлябин. — Да ведь я, ежель на памяти у вашего степенства, в работниках у вас служил. Тогда с Мокеем Данилычем и в Астрахань-то мы вместе сплыли. Вот и Корней Евстигнеич тоже с нами в те поры поехал… Конечно, время давнее, можно забыть. И братца-то, пожалуй, плохо стали помнить… Много ведь с той поры воды утекло… Давно, да, очень давно, — со вздохом промолвил Терентий Михайлов.

— Время давнее… точно что давнее, — сквозь зубы процедил Смолокуров.

Неохота была ему вдаваться в дальние расспросы. И верил он, и не хотелось ему верить.

Немного погодя Хлябин сам начал рассказывать.

— Когда на море разорвало нашу льдину, на большой половине нас с Мокеем Данилычем было двадцать четыре человека, а кормов ничегохонько. Лошадь была, зарезали, съели кобылятину и чаяли потонуть, либо голодную смерть принять… А ветер все крепче да крепче. Гонит нас на восток, подумали, авось живых принесет к Мангышлаку… Да где доплывешь до берега! Изноет льдина, растает — и сгинем мы в морской пучине. На четвертый день рано поутру видим — одна за другой выплывают три посудины, а какие — разглядеть не можем — далеко… Подняли мы крик, авось услышат и переймут нас… Услыхали ли на лодках наши крики, увидали ль нас, про то неизвестно, а к нашей льдине поворотили… Как стали они подъезжать, так мы и ужаснулись… трухменцы с самопалами, с чеканами[388]. Стали они перенимать нас со льдины. Кого возьмут, первым делом руки тому назад да ремнем либо арканом скрутят, как белугу, на дно лодки и кинут. Ног не вязали, знали собаки, что по морю нам не бежать… На каждую лодку нас пришлось по восьми человек, а их было по пяти; для того и вязали, чтоб мы не одолели да не отплыли бы с ними к русскому берегу… Не догадайся разбойники перевязать нас — так бы дело и было… На полдень злодеи путь свой держали — и на другой день рано поутру верстах в десяти завидели мы чéрни[389]. С того часу трухменцы черней не завешивали[390], тут им не стало боязно — русских по тем местам нет. А держали окаянные, как и прежде, все на полдень, на пятый день выплыли в Киндерли[391]. Сил не жалели, весьма здорово работали. Лодки не плыли, а ровно скакали по морю, — видно, разбойники ждали погони. Навряд ли русских они опасались, у самих у них есть много разных родов, и каждый род только и выжидает, как бы у другого добычу отбить. Самый разбойный народ.

Хоть бежать и было нельзя подумать, куда в голодной-то степи-то убежишь? Однако ж трухменцы и на берегу не дремали — боялись, чтобы мы у них не пропали. Были у них ножные железа — лошадиные путы, да всего только трое; шестерых нас перековали по двое ногу с ногой, в паре со мной довелось быть Мокею Данилычу. Других арканами скрутили, тоже нога с ногой. И, ровно стадо стреноженных коней, погнали нас по степи. А есть давали только по чуреку[392] в день на человека, а как руки-то у нас были назад скручены, так басурманы из своих рук нас кормили. Погано, да с голодухи мы и тому были рады. Отошли от берега верст с десяток — тут у них временное кочевье; расковали нас злодеи, развязали, распутали, раздели донага и каждого, ровно продажную лошадь, стали осматривать: и зубы во рту смотрели, и щупали везде, и пальцами ковыряли. Потом дележ добычи пошел у них. Целый день с утра до ночи шумели да спорили, а что говорят — понять не можем. Они спорят, а мы сидим на горячем песке голодные. К вечеру поделили нас. Мы с Мокеем Данилычем к одному хозяину достались — Чулим-ходже из адаевского рода. Был человек он богатый и властный, все его слушались, боялись и почитали, во всем ихнем кочевье старше Чулима никого не было. Дня через два трухменцы перекочевали от моря верст за двести. Всего тут много мы натерпелись: степи голые, безводные, ежель и попадется вода — в рот не возьмешь: голая соль. Ни деревца, ни кустика. Травы даже мало, и то одна полынь. А ящерицы, скорпионы, тарантулы по степи так и шныряют, а мы пеши и босы — сапоги-то еще в лодках разбойники с нас поснимали и одежу всю ограбили. Сами-то адаевцы с женами да с детьми на конях да на верблюдах, а мы двести верст пешочком. Думали, тут и жизни конец, однако же Господь помиловал, кое-как доплелись. На новой кочевке травы хорошие и колодцы с пресной водой, отдавало немножко солью, да ничего, по нужде пить можно. Тут Чулим заставил нас коней да баранов пасти — вот и попали мы в пастухи. Хозяин много говорил с нами по-своему, ино слово и по-русскому скажет, а больше руками маячит: ежели, дескать, бежать вздумаете, голову долой. Чего тут бежать?.. Куда?.. Прожили мы на этой кочевке недель шесть, пожалуй, и больше. Все полонянники проживали в одном месте, а потом зачали нас поодиночке либо по два и по три в Хиву продавать. Нарочно приезжали хивинцы к адаевцам за продажными кулами[393]. Дошла и до меня очередь, продали меня купцу, в какую цену пошел я тогда — не знаю. Горько было расставаться с товарищами, поплакали на прощанье, я только тем себя утешал, что Хива хоша и басурманский, а все-таки город, работа, может, будет там и потяжеле, зато кормить посытнее станут. Опять же наслышаны мы были, что в Хиве русских полонянников много, значит, хоша и в неволе, а все-таки со своими… А купец, что купил меня у адаевцев, Зерьян Худаев, человек был богатый, и торговал он только одним русским полоном. Во всех трухменских родах были у него друзья-приятели, они ему и доставляли русских. Занимался Худаев таким торгом лет уж сорок и, водясь с русскими, научился с грехом пополам по-нашему говорить. Едем мы с ним, а он и говорит: очень, дескать, хотелось ему и товарища моего купить, Мокея, значит, Данилыча, да дорого, говорит, просят адаевцы, за такую цену его не перепродашь. Стал я расхваливать Мокея Данилыча: и моложе-то он, говорю, меня, и сильнее-то, а ежели до выкупа дело дойдет, так за него, говорю, не в пример больше дадут, чем за меня.

— А зачем хвастал? — прервал Марко Данилыч Терентья Хлябина.

— Думал, не купит ли Худаев и Мокея Данилыча, — отвечал Хлябин. — Вместе бы тогда бежали.

— Напрасно, — с недовольством тряхнув головой, молвил Марко Данилыч.

Хлябин продолжал рассказ.

— У Худаева я недолго оставался — недели полторы либо две… Продал он меня самому хану, царю, значит, ихнему, басурманскому. А перед тем больно серчал. Плетью даже меня выхлестал… «Зачем, — говорит, — такой-сякой, выходил ты на улицу, когда хан мимо моего дома проезжал. Теперь он тебя к себе берет, а денег даст те же пятьдесят золотых, что и я за тебя дал адаевцам. Через тебя, русская собака, убыток мне. Напрасно я хлопотал, напрасно ездил в степь за тобой!.. Помни же ты меня, помни, русская неверная собака, помни Зерьяна Худаева». А сам плетью да плетью по голым плечам. И вот, подумаешь, судьба-то что делает: не прошло двух годов, как этот самый Зерьян сряду дня по три в ногах у меня валялся, чтобы похлопотал за него у хана. А тогда ему за одну провинность хан голову хотел было срубить… Поминаючи Божью заповедь, укланял я тогда хана — помиловал бы он Худаева. Велел только четыреста плетей ему влепить, нос окорнать да уши отрезать, и после того много благодарил меня Зерьян Худаев и до самого конца благодетелем звал. Тридцать золотых подарил да — что греха таить, тогда еще я молодой был — свою племянницу, Селимой звали, в полюбовницы дал мне. Славная была девчурка, только ее до меня еще очень опорочили на базаре, убить даже хотели. Замуж, значит, она ни за кого из басурманов не годится, ну а мне ничего — можно…

— Ну тебя, про девок поганых расписывать, — молвил Марко Данилыч и плюнул даже в сторону.

— Слушаю, ваше степенство, не буду, хоша и занятно, — сказал Хлябин. И стал продолжать рассказ: — Наутро отвели меня к самому хану. И велел он мне на страже у дворцовых дверей стоять. Рост мой ему полюбился, охоч был до высоких, по всему царству их отыскивал и набирал себе в прислугу, полонянников высоких тоже брал к себе. А рослые у него больше все из русских — иные из них даже побасурманились, детьми обзавелись, и хан дает им всякие должности, и они живут в довольстве и почете. И меня уговаривали перейти в ихнюю бахметову веру, да Господь Бог помог — я укрепился. Мало кто из русских в полону веру свою оставляет, редкий который от креста отречется. А хан, хоть какой ни есть, все же государь, живет не больно по-государски — уж очень просто. Хоша и ковры везде, и серебряной посуды вдосталь, и дорогих халатов, и шуб, и камней самоцветных довольно, а по будням ходит, так срам поглядеть — халатишко старенький, измасленный, ичеги в дырах — а ему нипочем. А жен и дочерей водит в ситцевых платьях, самого дешевенького ивановского ситца, линючего. А еды у них только и есть что пилав да бишбармак, питья — айрян да кумыс[394]. Иной раз и наше зелено вино хан испивает. Ихний закон хмельного не дозволяет, да они то ставят в оправданье: запрещено-де виноградное вино, а русское — из хлеба, значит, его пить не грех. Любит еще хан пироги. Попала к нему наша полонянка, из Красного Яра мещанка, Матреной Васильевной звали. Купил ее хан и велел стряпать на своих жен. И привел Бог Матрену Васильевну в стряпках жить у хановых жен. Они очень ее полюбили за то, что рисовую кашу на кобыльем молоке с изюмом да с урюком больно вкусно варила им. Раз как-то любимая ханова жена вздумала попотчевать муженька русским пирогом с бараниной, Матрена испекла ей. Пирог хану пришелся по вкусу, и с того дня Матрена Васильевна каждый день должна была ему пироги печь. За дрождями нарочно в Оренбург купцов посылали. И в такую силу вошла Матрена Васильевна, что ханские министры боялись ее пуще бухарского царя али персидского шаха. Матрена Васильевна, дай Бог Царство ей Небесное, баба бойкая была, расторопная, развеселая. Ханши без ума от нее были, и хан много дорожил ею. Полцарства бухарского не взял бы он за ее пироги с бараниной. А когда какой-то купец осетра в Хиву привез и поклонился им хану, так Матрена Васильевна такую кулебяку состряпала, что хан трое суток, сказывали, пальцы у себя лизал, и с той поры повариха в самой великой власти стала при нем находиться. Чего, бывало, Матрена Васильевна ни пожелает, все делается по ее хотенью. И смотреть ни на кого не хочет: придет на поварню басурманский вельможа да подвернется ей не в добрый час, Матрена Васильевна, много не говоря, хвать его скалкой по лбу да на придачу еще обругает. А русским много добра делала, заступница была за них у хана. Многих даже от смерти освободила своими просьбами у хана. А ежели, бывало, не захочет он ее прошенья уважить, так она крикнет за него да ногой еще притопнет: «Так нет же тебе пирогов, ищи другую стряпку себе, а я стряпать не стану». Ну хан по желанью Матрены Васильевны все и сделает. Много за нее Бога молили, вот и мне с Мокеем Данилычем по милости ее много было в рабстве облегченья. Дай Бог ей Царство Небесное!

Примолк Хлябин, а Смолокуров все сидит, все молчит, склонивши думную голову.

— Рассказывай, а ты рассказывай, — молвил он наконец. — Оченно занятно рассказываешь…

— Года этак через два, как стал я у хана проживать, — говорил Хлябин, — иду раз по базару, навстречу мне русский — там издали своего брата узнаешь. Идет, едва ноги волочит, в одних кожаных штанах, без рубахи, и на избитых голых плечах полубатманный[395] мешок с пшеницей тащит. Батюшки светы!.. Мокей Данилыч!.. Едва мог узнать — трудненько, вижу, его житье. И он узнал меня, разговорились. «Живу, — говорит, — у хозяина немилостивого, работой завален, побоев много, а кормят впроголодь». Тем же часом я к Матрене Васильевне: «Так и так, говорю, помилосердуй». Ден этак через пяток пристроила она его к ханскому дому — тут ему стало полегче. И выжили мы тут с вашим братцем без малого двадцать годов, и было нам житье хорошее, вольготное, а как померла Матрена Васильевна, и нам с Мокеем Данилычем и всем русским стало гораздо тяжелее. Тут я бежать надумал. Сговорился с двумя астраханцами тайком выйти на Русь, молвил о том и Мокею Данилычу, он побоялся. И хорошо сделал на ту пору — пятидесяти верст мы не отъехали на краденых ханских лошадях, как нас поймали. Хан распорядился живо — одного астраханца велел повесить, другому нос и уши окорнать, а меня помиловал, дай Бог ему здоровья, портить человека рослого не захотел, а выше меня у него никого не было. Дали мне двести плетей да к виселице ухом пригвоздили — вот поглядите, — ухо-то у меня поротое. Потом ничего, опять хан держал меня в милости, опять мне стало вольготно, да тоской уж я вовсе измучился — так вот и тянет на родину… Опять бежать решился — пущай, думаю, меня повесят, лучше смерть принять, чем с тоски погибать. Подговорил товарища из уральских казаков, летом прошлого года было это дело, — в ту пору хан на кочевке был, верстах во ста от города. Украли мы у него четырех аргамаков что ни на есть лучших из-под его седла. Вынес Бог, слава те Господи! А ехали только по ночам, днем в камышах залегали, лошадей стреноживали да наземь валили их, чтоб хивинцы аль каргизы нас не заприметили. Как сбирались бежать, опять уговаривал я Мокея Данилыча, и опять не согласился он на побег, а только мне и тому уральскому казаку слезно плачучи наказывал: «Ежели, — говорит, — вынесет вас Бог, повестите, — говорит, — братца моего родимого Марка Данилыча, господина Смолокурова, а ежели в живых его не стало, племянников моих аль племянниц отыщите. Попросите их Христом Богом — поболели бы сердцем по горьком, несчастном житье моем. Хан в деньгах теперь нуждается, казна у него пустехонька. Сот пять тиллэ, тысячу, значит, целковых, радехонек будет взять за меня». А дело надо делать, — прибавил Хлябин, — через оренбургского купца Махмета Субханкулова. Каждый год он ездит в Хиву торговать. С ханом в большой дружбе, иной раз по целым ночам с глазу на глаз они куликают. Вишневой наливочкой всего больше хану он угождает. Много привозит ее, а денег не берет, а хан-от до вишневки больно охоч. Оттого и уважает Субханкулова. Немало русского полону тот татарин выкупил, ходок на это дело. Только и ему надо сот пять рублей за труды дать.

* * *

Кончил Хлябин, а Марко Данилыч все сидит, склонивши голову… Жалко ему брата, но жалко и денег на выкуп… Так и сверкает у него мысль: «А как воротится да половину достатков потребует? Дунюшка при чем тогда?.. Да врет Корней, врет и этот проходимец, думает за сказки сорвать с меня что-нибудь. Народ теплый. Надобно, однако, чтобы ни он, ни Корней никому ни гу-гу, по народу бы не разнеслось. Дарья Сергевна пуще всего не проведала бы… Обоих — и Корнея, и выходца — надобно сбыть куда-нибудь… А жаль Мокеюшку!.. Шутка ли, двадцать с лишним годов в басурманской неволе? Сколько страху, сколько маяты принял сердечный!.. Да врет проходимец… Не может быть того».

А долговязый Хлябин все стоит да стоит, все ждет ответа на свои речи.

— Рассказал ты, братец, что размазал, — молвил наконец ему Марко Данилыч. — Послушать тебя, так и сказок не надо… Знатный бахарь![396] Надо чести приписать! А скажи-ка ты мне по чистой правде да по совести — сам ты эти небылицы в лицах выдумал али слышал от какого-нибудь бахвала?

— Истинную правду вам сказываю, вот как перед самим Христом, — вскликнул Терентий и перекрестился. — Опричь меня, других выходцев из хивинского полона довольно есть — кого хотите спросите; все они знают Мокея Данилыча, потому что человек он на виду — у хана живет.

— Знаю я вас, хивинских полонянников, — молвил, нахмурясь, Марко Данилыч. — Иной гулемыга[397] бежит от господ аль от некрутчины, да, нашатавшись досыта, и скажется хивинским выходцем. Выгодно — барский, так волю дадут, а от солдатчины во всяком разе ушел… Ты господский, говоришь?

— Был господским, — отвечал Хлябин.

— Я наперед это знал, — молвил Смолокуров. — И чего ты не наплел! И у самого-то царя в доме жил, и жены-то царские в ситцевых платьишках ходят, и стряпка-то царем ворочает, и министров-то скалкой по лбу колотит!.. Ну, кто поверит тебе? Хоша хивинский царь и басурманин, а все же таки царь, — стать ли ему из-за пирогов со стряпкой дружбу водить. Да и как бы она посмела министров скалкой колотить? Ври, братец, на здоровье, да не завирайся. Нехорошо, любезный!

— Не верите мне, так у Корнея Евстигнеича спросите, — сказал на то Хлябин. — Не я один про Мокея Данилыча ему рассказывал, и тот казак, с коим мы из полону вышли, то же ему говорил. Да, опричь казака, есть и другие выходцы в Астрахани, и они то же самое скажут. А когда вышли мы на Русь, заявляли о себе станичному атаману. Билеты нам выдал. Извольте посмотреть, — прибавил Хлябин, вынимая бумагу из-за пазухи.

Внимательно прочитал билет Марко Данилыч и, сложивши его, молча отдал Терентью. «А ведь дело-то на правду похоже! — подумал он. — Эх, Мокеюшка, Мокеюшка!.. Сердечный ты мой!.. Как же теперь быть-то? Дунюшку ведь эдак совсем обездолишь!.. Ах ты, Господи, Господи!.. Наставь, вразуми, как тут поступить».

— Вот что, — надумавшись, сказал он Хлябину. — По билету вижу, что ты в самом деле вышел из полону. Хоша и много ты насказал несодеянного, а все-таки насчет брата я постараюсь узнать повернее, а потом что надо, то и сделаю. Этот оренбургский татарин к Макарью на ярманку ездит?

— Каждый год ездит; там у него и лавка в Бухарском ряду, — отвечал Хлябин.

— Даст Бог, повидаюсь, потолкую с ним, ярманка не за горами, — сказал Смолокуров. — И ежели твои слова справедливы окажутся, уговорюсь с ним насчет выкупа. А теперь вот тебе, — прибавил Марко Данилыч, подавая Хлябину пятирублевую.

Тот с низким поклоном поблагодарил.

— Вы Субханкулову, ваше степенство, больше тысячи целковых ни под каким видом не давайте, — пряча бумажку в карман, молвил Хлябин. — Человек он хороший, добрый, зато уж до денег такой жадный, что другого такого, пожалуй, и не сыскать. Заломит и невесть что, узнавши про ваши достатки. А вы тогда молвите ему: как же, мол, ты, Махметушка, летошний год казачку Пелагею Афанасьевну у куш-бека[398] Рим Берды за пятьдесят тиллэ только выкупил, значит, меньше двухсот целковых, как же, мол, ты, дружище, енотаевского мещанина Илью Гаврилова у мяхтяра[399] Ата-Бишуева за семьдесят тиллэ выкупил?.. Я вам записочку напишу, за сколько кого он выкупал. А ежели Субханкулов скажет, что Мокея Данилыча надо у самого хана выкупить, а он дешево своих рабов не продает, так вы молвите ему: а как же, мол, ты, Махметушка, два года тому назад астраханского купеческого сына Махрушева Ивана Филипыча с женой да с двумя ребятишками у хана за сто, за двести тиллэ выкупил? Да тут же и спросите его: а сколько, мол, надо тебе вишневки на придачу киевской, скажите, отпущу, знаю-де, что его ханское величество очень ее уважает… Только скажите — перестанет лишки запрашивать.

— Сам же ты говоришь, что цена на полонянников ниже тысячи рублей на серебро. Так за что же я этой бритой плеши, Субханкулову, тысячу, а пожалуй, и больше отвалю?

— Хана не согласишь взять дешево за Мокея Данилыча, — молвил Хлябин. — Ему известно, что он из богатого рода. И другие, что с нами вместе в полон попали, про то говорили, и сам Мокей Данилыч не скрывался.

— Вот нужно было! — молвил с досадой Марко Данилыч. — Языки-то больно долги у вас там! Говорили бы да оглядывались, а то с дуру, как с дубу.

— Купца Богданова семипалатинского летошний год из полону выкупали, — сказал Хлябин. — Хлопотал не Субханкулов, а сибирский купец, тоже татарин. Узнали в Хиве, что Богданов из богатой семьи, так восемьсот лобанчиков[400] сорвали, значит, больше тысячи тиллэ[401], без малого, значит, четыре тысячи целковых. А про Мокея Данилыча тоже знают, что он из богатых. Ведь иные хивинцы и сами на Макарьевскую ездят и оттоле всякие вести привозят. Мокею Данилычу про свои достатки было никак невозможно скрыть — и без того бы узнали. Прежний-то его хозяин для того больше и мучил его, что был в надежде хорошие деньги за него взять.

Замолчал Марко Данилыч и, зорко поглядев на Хлябина, сказал:

— Что ж ты теперь хочешь с собой делать?

— Перво-наперво в деревне у себя побываю, сродников повидаю, — отвечал Хлябин, — а потом стану волю от господ выправлять.

— А потом? — спросил Смолокуров.

— А потом буду работы искать, — сказал Хлябин. — Еще в Астрахани проведал от земляков, что сродников, кои меня знали, ни единого вживе не осталось, — хозяйка моя померла, детки тоже примерли, домом владеют племянники — значит, я как есть отрезанный ломоть. Придется где-нибудь на стороне кормиться.

— Хочешь ко мне? — спросил Марко Данилыч.

— Не оставьте вашей добротой, явите милость, — низко кланяясь, радостно промолвил Терентий. — Век бы служил вам верой и правдой. В неволе к работе привык, останетесь довольны… Только не знаю, как же насчет воли-то?

— Я сам об ней стану хлопотать, — вставая со скамьи и выпрямляясь во весь рост, сказал Смолокуров. — Скорее, чем ты, выхлопочу. А тебя пошлю на Унжу, лесные дачи там я купил, при рубке будешь находиться.

— Всячески буду стараться заслужить вам, Марко Данилыч, не оставьте, Христа ради, при моей бедности, — сказал Терентий Михайлов.

— Насчет жалованья потолкуем завтра, теперь уж поздно. Да и тебе с дороги-то отдохнуть пора, — сказал Марко Данилыч, направляясь из сада вместе с Хлябиным. — Все будет сделано… Не забуду, что братнину участь ты облегчил. Не оставлю… Ступай с Богом да кликни Корнея, в горницы бы ко мне шел… Вот еще что: крепко-накрепко помни мой приказ. Ни здесь, ни в деревне у сродников, ни на Унже и слова одного про Мокея Данилыча не моги вымолвить. Ранней болтовней, пожалуй, все дело испортишь. Про свои похожденья что хочешь болтай, а про братанича и поминать не смей. Слышишь?

— Слушаю, Марко Данилыч, исполню ваше приказанье, — ответил Хлябин. — Мне что? Зачем лишнее болтать?

— Ступай же со Христом. Спроси там у стряпки поужинать, да ложись с Богом спать, — сказал Марко Данилыч. — Водку пьешь?

— При случае употребляем, — сладко улыбаясь, ответил Хлябин.

— Пришлю стаканчик на сон грядущий, — молвил Смолокуров. — Прощай. Не забудь же кликнуть Корнея, сейчас бы шел, — промолвил он, входя по ступеням заднего крыльца.

* * *

Пришел Марко Данилыч в душную горницу и тяжело опустился на кресло возле постели… «Ровно во сне, — размышлял он. — Больше двадцати годов ни слуху ни духу, и вдруг вживе… Что за притча такая?.. На разум не вспадало, во снах не снилось… Знать бы это годика через три, как пропал на море Мокеюшко, то-то бы радости-то было… А теперь… Главное, Дуня-то у меня при чем останется?.. Еще женится, пожалуй, на Дарье Сергевне, детей народят… А жаль Дарью Сергевну, не чует сердечная, что он вживе!.. Как бы не узнала?.. Поскорей надо отсюда Корнея в Астрахань, а Терентья на Унжу. Не то, наливши зенки, спьяну-то кому-нибудь и наболтают… А Субханкулова отыщу непременно…»

Вошел Корней. Не успел он положить уставного начала, как Марко Данилыч на него напустился:

— Тебя-то зачем нелегкая сюда принесла? Ты-то зачем, покинувши дела, помчался с этим проходимцем? Слушал я его, насказал сказок с три короба, только мало я веры даю им. Ты-то, спрашиваю я, ты-то зачем пожаловал? В такое горячее время… Теперь, пожалуй, там у нас все дело станет.

— Насчет этого нечего беспокоиться. Все дело в должном ходу, и всему будет хорошее совершенье, — с обычной грубостью ответил Корней. — А насчет Терентья, будучи в Астрахани, я так рассудил: слышу — на каждом базаре он всякому встречному и поперечному рассказывает про свои похожденья и ни разу не обойдется без того, чтобы Мокея Данилыча не помянуть. Думаю: «Как об этом посудит хозяин? Порадуется али вздумает дело-то замять? На то его воля, а мне ему послужить, чтобы лишней болтовни не было». Пуще всего того я опасался, чтобы Хлябина речи не дошли до Онисима Самойлыча, пакости бы он из того какой не сделал. Оттого и вздумал я Терентия спровадить подальше от Астрахани и обещал свезти его на родину. А он тому и рад. Сам я для того поехал, чтобы дорогой он поменьше болтал. Глаз с него все время не спускал. Хорошо аль худо сделано?

— Хорошо, — помолчавши немного, сказал Марко Данилыч.

— То-то и есть, а то орать без пути да ругаться, — ворчал Корней. — И у нас голова-то не навозом набита, и мы тоже кой-что смекаем. Так-то, Марко Данилыч, — добавил он с наглой улыбкой.

— Ладно, ладно, — сказал Марко Данилыч. — Смотри только, никому ни гу-гу, да и за выходцем приглядывай, не болтал бы. К себе его беру, на Унжу…

— Что ж? Дело не худое, — молвил Корней. — Отсюдова подальше будет.

— А насчет выкупа подумаю, — продолжал Марко Данилыч. — Надо будет у Макарья с этим Субханкуловым повидаться… Ну, что в Астрахани? Что зятья доронинские? Орошин что?

Обо всем стал Корней подробно хозяину докладывать, и просидели они далеко за полночь. Марко Данилыч остался Корнеем во всем доволен.

Через день Корней сплыл на Низ, а Хлябин к сродникам пошел. Воротился он с горькими жалобами, что нерадостно, неласково его встретили. Понятно: лишний рот за обедом, а дом чуть ли не самый бедный по всей вотчине. Терентий, однако ж, не горевал, место готово. Скоро на Унжу поехал.

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я