Неточные совпадения
Мои богини!
что вы? где вы?
Внемлите мой печальный глас:
Всё те же ль вы? другие ль девы,
Сменив,
не заменили вас?
Услышу ль вновь я ваши хоры?
Узрю ли русской Терпсихоры
Душой исполненный полет?
Иль взор унылый
не найдет
Знакомых лиц
на сцене скучной,
И, устремив
на чуждый свет
Разочарованный лорнет,
Веселья зритель равнодушный,
Безмолвно буду я зевать
И о былом воспоминать?
То был приятный, благородный,
Короткий вызов, иль картель:
Учтиво, с ясностью холодной
Звал друга Ленский
на дуэль.
Онегин с первого движенья,
К послу такого порученья
Оборотясь, без лишних слов
Сказал,
что он всегда готов.
Зарецкий встал без объяснений;
Остаться доле
не хотел,
Имея дома много дел,
И тотчас вышел; но Евгений
Наедине с своей душой
Был недоволен сам собой.
«Я?» — «Да, Татьяны именины
В субботу. Оленька и мать
Велели звать, и нет причины
Тебе
на зов
не приезжать». —
«Но куча будет там народу
И всякого такого сброду…» —
«И, никого, уверен я!
Кто будет там? своя семья.
Поедем, сделай одолженье!
Ну,
что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!»
При сих словах он осушил
Стакан, соседке приношенье,
Потом разговорился вновь
Про Ольгу: такова любовь!
Но там, где Мельпомены бурной
Протяжный раздается вой,
Где машет мантией мишурной
Она пред хладною толпой,
Где Талия тихонько дремлет
И плескам дружеским
не внемлет,
Где Терпсихоре лишь одной
Дивится зритель молодой
(
Что было также в прежни леты,
Во время ваше и мое),
Не обратились
на нее
Ни дам ревнивые лорнеты,
Ни трубки модных знатоков
Из лож и кресельных рядов.
Стремит Онегин? Вы заране
Уж угадали; точно так:
Примчался к ней, к своей Татьяне,
Мой неисправленный чудак.
Идет,
на мертвеца похожий.
Нет ни одной души в прихожей.
Он в залу; дальше: никого.
Дверь отворил он.
Что ж его
С такою силой поражает?
Княгиня перед ним, одна,
Сидит,
не убрана, бледна,
Письмо какое-то читает
И тихо слезы льет рекой,
Опершись
на руку щекой.
Он так привык теряться в этом,
Что чуть с ума
не своротил
Или
не сделался поэтом.
Признаться: то-то б одолжил!
А точно: силой магнетизма
Стихов российских механизма
Едва в то время
не постиг
Мой бестолковый ученик.
Как походил он
на поэта,
Когда в углу сидел один,
И перед ним пылал камин,
И он мурлыкал: Benedetta
Иль Idol mio и ронял
В огонь то туфлю, то журнал.
Бывало, он еще в постеле:
К нему записочки несут.
Что? Приглашенья? В самом деле,
Три дома
на вечер зовут:
Там будет бал, там детский праздник.
Куда ж поскачет мой проказник?
С кого начнет он? Всё равно:
Везде поспеть немудрено.
Покамест в утреннем уборе,
Надев широкий боливар,
Онегин едет
на бульвар,
И там гуляет
на просторе,
Пока недремлющий брегет
Не прозвонит ему обед.
— Ах, батюшка! ах, благодетель мой! — вскрикнул Плюшкин,
не замечая от радости,
что у него из носа выглянул весьма некартинно табак,
на образец густого кофия, и полы халата, раскрывшись, показали платье,
не весьма приличное для рассматриванья.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши,
что это бес, а
не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи
на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Чичиков разрешился тоже междуиметием смеха, но, из уважения к генералу, пустил его
на букву э: хе, хе, хе, хе, хе! И туловище его также стало колебаться от смеха, хотя плечи и
не тряслись, потому
что не носили густых эполет.
Бонапарт ты проклятый!» Потом прикрикнул
на всех: «Эй вы, любезные!» — и стегнул по всем по трем уже
не в виде наказания, но чтобы показать,
что был ими доволен.
Когда приходил к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: «Барин, позволь отлучиться
на работу, пóдать заработать», — «Ступай», — говорил он, куря трубку, и ему даже в голову
не приходило,
что мужик шел пьянствовать.
Можно сказать решительно,
что ничего еще
не было подобного
на свете.
Купец, который
на рысаке был помешан, улыбался
на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг
на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое,
что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя
не выдаст».
Они так полюбили его,
что он
не видел средств, как вырваться из города; только и слышал он: «Ну, недельку, еще одну недельку поживите с нами, Павел Иванович!» — словом, он был носим, как говорится,
на руках.
Он насильно пожал ему руку, и прижал ее к сердцу, и благодарил его за то,
что он дал ему случай увидеть
на деле ход производства;
что передрягу и гонку нужно дать необходимо, потому
что способно все задремать и пружины сельского управленья заржавеют и ослабеют;
что вследствие этого события пришла ему счастливая мысль: устроить новую комиссию, которая будет называться комиссией наблюдения за комиссиею построения, так
что уже тогда никто
не осмелится украсть.
Не то
на свете дивно устроено: веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает
что взбредет в голову.
Итак, ничего нет удивительного,
что чиновники невольно задумались
на этом пункте; скоро, однако же, спохватились, заметив,
что воображение их уже чересчур рысисто и
что все это
не то.
Уездный чиновник пройди мимо — я уже и задумывался: куда он идет,
на вечер ли к какому-нибудь своему брату или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса
на крыльце, пока
не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей, и о
чем будет веден разговор у них в то время, когда дворовая девка в монистах или мальчик в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу в долговечном домашнем подсвечнике.
— Ну, вот тебе постель готова, — сказала хозяйка. — Прощай, батюшка, желаю покойной ночи. Да
не нужно ли еще
чего? Может, ты привык, отец мой, чтобы кто-нибудь почесал
на ночь пятки? Покойник мой без этого никак
не засыпал.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А
что пишут в газетах,
не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил,
что Наполеон есть антихрист и держится
на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
Иван Антонович как будто бы и
не слыхал и углубился совершенно в бумаги,
не отвечая ничего. Видно было вдруг,
что это был уже человек благоразумных лет,
не то
что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос
на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
— Мне совестно наложить
на вас такую неприятную комиссию, потому
что одно изъяснение с таким человеком для меня уже неприятная комиссия. Надобно вам сказать,
что он из простых, мелкопоместных дворян нашей губернии, выслужился в Петербурге, вышел кое-как в люди, женившись там
на чьей-то побочной дочери, и заважничал. Задает здесь тоны. Да у нас в губернии, слава богу, народ живет
не глупый: мода нам
не указ, а Петербург —
не церковь.
Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу
на ее пошлую наружность; моему охлажденному взору неприютно, мне
не смешно, и то,
что пробудило бы в прежние годы живое движенье в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста. О моя юность! о моя свежесть!
—
Что ж могу я сделать? Я должен воевать с законом. Положим, если бы я даже и решился
на это, но ведь князь справедлив, — он ни за
что не отступит.
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился
на борзых собак; другому кажется,
что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться
на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего
не было.
Ибо,
что ни говори,
не приди в голову Чичикову эта мысль,
не явилась бы
на свет сия поэма.
— Вот
на этом поле, — сказал Ноздрев, указывая пальцем
на поле, — русаков такая гибель,
что земли
не видно; я сам своими руками поймал одного за задние ноги.
— Кто, Михеев умер? — сказал Собакевич, ничуть
не смешавшись. — Это его брат умер, а он преживехонький и стал здоровее прежнего.
На днях такую бричку наладил,
что и в Москве
не сделать. Ему, по-настоящему, только
на одного государя и работать.
У одного из восторжествовавших даже был вплоть сколот носос, по выражению бойцов, то есть весь размозжен нос, так
что не оставалось его
на лице и
на полпальца.
Мне лягушку хоть сахаром облепи,
не возьму ее в рот, и устрицы тоже
не возьму: я знаю,
на что устрица похожа.
Лошади то и дело падали
на передние коленки, потому
что не были подкованы, и притом, как видно, покойная городская мостовая была им мало знакома.
— Ради самого Христа! помилуй, Андрей Иванович,
что это ты делаешь! Оставлять так выгодно начатый карьер из-за того только,
что попался начальник
не того…
Что ж это? Ведь если
на это глядеть, тогда и в службе никто бы
не остался. Образумься, образумься. Еще есть время! Отринь гордость и самолюбье, поезжай и объяснись с ним!
Когда половой все еще разбирал по складам записку, сам Павел Иванович Чичиков отправился посмотреть город, которым был, как казалось, удовлетворен, ибо нашел,
что город никак
не уступал другим губернским городам: сильно била в глаза желтая краска
на каменных домах и скромно темнела серая
на деревянных.
И, может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже
не от него, и в холодном его существовании заключено то,
что потом повергнет в прах и
на колени человека пред мудростью небес.
Слова эти и решимость
на минуту успокоили Леницына. Он был очень взволнован и уже начинал было подозревать,
не было ли со стороны Чичикова какой-нибудь фабрикации относительно завещания. Теперь укорил себя в подозрении. Готовность присягнуть была явным доказательством,
что Чичиков <невинен>.
Не знаем мы, точно ли достало бы духу у Павла Ивановича присягнуть
на святом, но сказать это достало духа.
— Такой приказ, так уж, видно, следует, — сказал швейцар и прибавил к тому слово: «да». После
чего стал перед ним совершенно непринужденно,
не сохраняя того ласкового вида, с каким прежде торопился снимать с него шинель. Казалось, он думал, глядя
на него: «Эге! уж коли тебя бары гоняют с крыльца, так ты, видно, так себе, шушера какой-нибудь!»
Полковник воскипел благородным негодованьем. Тут же, схвативши бумагу и перо, написал восемь строжайших запросов:
на каком основании комиссия построений самоуправно распорядилась с неподведомственными ей чиновниками? Как мог допустить главноуправляющий, чтобы председатель,
не сдавши своего поста, отправился
на следствие? и как мог видеть равнодушно комитет сельских дел,
что даже
не существует комиссии прошений?
В это время, когда экипаж был таким образом остановлен, Селифан и Петрушка, набожно снявши шляпу, рассматривали, кто, как, в
чем и
на чем ехал, считая числом, сколько было всех и пеших и ехавших, а барин, приказавши им
не признаваться и
не кланяться никому из знакомых лакеев, тоже принялся рассматривать робко сквозь стеклышка, находившиеся в кожаных занавесках: за гробом шли, снявши шляпы, все чиновники.
На что бы, казалось, нужна была Плюшкину такая гибель подобных изделий? во всю жизнь
не пришлось бы их употребить даже
на два таких имения, какие были у него, — но ему и этого казалось мало.
Посреди котильона он сел
на пол и стал хватать за полы танцующих,
что было уже ни
на что не похоже, по выражению дам.
Чичиков оглянулся и увидел,
что на столе стояли уже грибки, пирожки, скородумки, шанишки, пряглы, блины, лепешки со всякими припеками: припекой с лучком, припекой с маком, припекой с творогом, припекой со сняточками, и невесть
чего не было.
Кажется, как будто ее мало заботило то, о
чем заботятся, или оттого,
что всепоглощающая деятельность мужа ничего
не оставила
на ее долю, или оттого,
что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и чувства, и мысли, и ум, живут как-то вполовину,
на жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
На другой день до того объелись гости,
что Платонов уже
не мог ехать верхом; жеребец был отправлен с конюхом Петуха. Они сели в коляску. Мордатый пес лениво пошел за коляской: он тоже объелся.
— И такой скверный анекдот,
что сена хоть бы клок в целом хозяйстве! — продолжал Плюшкин. — Да и в самом деле, как прибережешь его? землишка маленькая, мужик ленив, работать
не любит, думает, как бы в кабак… того и гляди, пойдешь
на старости лет по миру!
— Как же так вдруг решился?.. — начал было говорить Василий, озадаченный
не на шутку таким решеньем, и чуть было
не прибавил: «И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает
что!» И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел,
что он держался необыкновенно прилично, сохраняя все то же приятное наклоненье головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в лице, так
что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
Ноздрев, возвратившись, повел гостей осматривать все,
что ни было у него
на деревне, и в два часа с небольшим показал решительно все, так
что ничего уж больше
не осталось показывать.
— Нет, барин, нигде
не видно! — После
чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню
не песню, но что-то такое длинное,
чему и конца
не было. Туда все вошло: все ободрительные и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от одного конца до другого; прилагательные всех родов без дальнейшего разбора, как
что первое попалось
на язык. Таким образом дошло до того,
что он начал называть их наконец секретарями.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты:
что он
не значащий червь мира сего и
не достоин того, чтобы много о нем заботились,
что испытал много
на веку своем, претерпел
на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже
на жизнь его, и
что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и
что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Какое ни придумай имя, уж непременно найдется в каком-нибудь углу нашего государства, благо велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится
не на живот, а
на смерть, станет говорить,
что автор нарочно приезжал секретно, с тем чтобы выведать все,
что он такое сам, и в каком тулупчике ходит, и к какой Аграфене Ивановне наведывается, и
что любит покушать.